Поиск

Через океан - Андре Лори Глава XVIII. Исповедь Петера Мюрфи

Я чувствую, что рассудок мой мутится и я схожу с ума. Это результат привычного пьянства, которому я предался, чтобы забыть свое горе и угрызения совести, я это знаю; я вижу неизбежный конец, к которому ведет меня моя страсть: паралич, идиотство и смерть. Но я не могу более освободиться от нее; она меня держит и господствует надо мной; она докончит свое дело. До тех пор, пока она довершит его, я хочу написать свою исповедь и сказать, в чем состояло мое преступление. Конечно, лучше бы было признаться в этом какому-нибудь судье, так как, быть может, есть еще время поправить его. Но я не смею. Я трус, я боюсь. Боюсь последствий этого признания, страшусь быть посаженным в тюрьму и лишенным водки. Правду узнают только, когда меня не станет, или когда меня больше нельзя будет считать ответственным за свои поступки. Вот почему я это пишу. Я постараюсь, чтобы эту исповедь нашли только после моей физической или нравственной смерти; я берегу ее запечатанной на себе. Я хочу, чтобы настоящий виновник, если он жив, был бы пойман, уличен и наказан. Но я не хочу страдать за его преступление и за свое сообщничество.

Доктор, у которого я был в Бостоне, сказал мне: «У вас, наверно, есть какая-нибудь тайна, которая гложет вас. Берегитесь и, если можете, избавьте свой ум от нее, иначе ваш рассудок когда-нибудь погибнет под этим гнетом».

О, как он все предвидел, этот доктор Сампсон!.. И как я желал бы избавиться от этих угрызений совести, подтачивающих меня!.. Попробуем, раз дело идет тут о моем рассудке. Набросаем на бумагу гнетущие меня воспоминания. Быть может, написав свою исповедь, я получу некоторое облегчение.

Во-первых, несколько слов о моем имени… Меня зовут не Петер Мюрфи, а Пьер Жиме, и я — француз. Я потерял право гордиться этой честью. Первым последствием безумного преступления, в которое я позволил себя вовлечь, явилась необходимость скрыть свое имя и даже национальность. Воспользовавшись тем, что я долгое время жил в качестве наставника в Ирландии, я сказался ирландцем, уроженцем Лимерика.

Я принял имя, очень распространенное в этой стране; я одел на себя фальшивую личину, и, как ядро, влачил свое ложное имя через обе Америки, берясь за многое и не преуспев ни в чем. Я, однако, был рожден для добра, и мне кажется, что мои инстинкты никогда на самом деле не были дурными. Из-за одной только слабохарактерности сделал я зло, из которого, кстати, никогда не сумел извлечь выгоды.

Мой первый школьный учитель, прекрасный человек, заинтересовавшийся мною, как хорошим учеником, отлично заметил этот фатальный недостаток моей натуры: отсутствие воли, инициативы и мужества. «У Пьера Жиме, — говорил он, — всегда прав последний, кто говорит с ним, его судьба — быть постоянно под чьим-нибудь влиянием. Никогда у него не было своего личного мнения. Дай Бог, чтобы он всегда удачно выбирал своих друзей и руководителей…»

Я только что сказал, что был довольно хорошим учеником. Я был способен и восприимчив ко всему, но не имел особого влечения к чему бы то ни было. Я получал в классе награды то за историю, то за географию, то за арифметику, но я не привязался ни к одной из этих наук и меня не тянуло к ним. Какая-нибудь второстепенная причина определяла направление моих стараний в течение года; и ею, по большей части, являлась просто мания подражания, желание сделать то же, что и какой-нибудь из моих товарищей, двойником которого я и делался. При указанной слабохарактерности я более других детей нуждался в умном и твердом руководителе; мне необходима была сильная воля, которая заменила бы мою, и ум, который направлял бы меня по прямой дороге. К несчастью, я рано потерял своих родителей и никто не смог, или не захотел настолько заинтересоваться мной, чтобы заставить меня приложить к делу мои способности.

Я провалился на экзамене на бакалавра. Это был страшный удар моему честолюбию. Этой обыкновенной неудачи, после которой всякий другой, кроме лентяя, старается добиться вторичного испытания, было вполне достаточно, чтобы окончательно лишить меня мужества. Я думал лишь поскорей покинуть свой город, чтобы не иметь свидетелей своего унижения.

Так как тут подвернулся случай получить без всякого университетского диплома место учителя французского языка в маленькой школе в окрестностях Лондона, то я воспользовался им и покинул родину. Затем, вместо того чтобы воспользоваться этим удобным случаем, и выучить основательно иностранный язык, продолжать свои занятия и добиться почетного положения в педагогике, я предался лени.

В течение нескольких лет я прозябал на низших должностях; если я все-таки выучил английский язык, то это лишь благодаря соприкосновению с англичанами без всяких систематических занятий. Через десять лет такой жизни я очутился в Корке, в Ирландии, наставником одного пятилетнего ребенка, которого я учил читать; мне очень плохо платили, и я был недоволен своей судьбой, но не старался улучшить ее. В это время мне удалось оказать небольшую услугу капитану французского судна «Belle Irma». Этого офицера звали Фрезоль. Он заинтересовался мной, сжалился над моей бедностью и, убедившись, что я мог исполнять обязанности бухгалтера и секретаря, предложил мне это место на своем корабле.

Я принял это предложение и уехал. «Belle Irma» был прекрасный трехмачтовый корабль, в водоизмещением шестьсот двадцать тонн, который давно уже занимался охотой на китов; но так как она становилась все менее и менее прибыльной, то капитан Фрезоль решил просто отправиться в дальнее плавание с тем грузом, который он мог найти. Корабль был его личной собственностью, на нем помещалось все небольшое имущество капитана, храбро завоеванное в арктических морях. Теперь ему приходилось плавать в более умеренных широтах, поэтому капитан взял с собой свою молодую жену и маленького четырехлетнего сына Раймунда.

Таким образом, я совершил несколько путешествий в Китай и Японию, затем в Вальпараисо.

Господа Фрезоль были со мной очень добры, и я был бы совершенно счастлив, если бы не один смешной недостаток, навлекавший на меня строгие выговоры и даже более серьезные неприятности.

Я хочу сказать о любопытстве, которое заставляло меня всегда соваться в чужие дела, выслеживать, подслушивать у дверей, словом — вести себя как самый неблаговоспитанный из слуг. Если прибавить еще, что это ненасытное любопытство сопровождалось чрезмерной болтливостью, благодаря которой мне некоторым образом суждено было выбалтывать все слышанное и подмеченное мной, то легко понять те последствия, которые вызывались этим недостатком в маленьком, узком корабельном мирке. Частые распри, ссоры, раздоры свирепствовали на корабле, и по большей части вся ответственность за них падала на меня.

Но я обыкновенно устраивался так, чтобы не нести ответственности за свою болтливость в порыве откровенности.

Про меня говорили: «Это — лучший в мире малый! Он и мухи не обидит, у него что на уме, то и на языке; он ничего не умеет скрывать».

Действительно, у меня, к сожалению, были слишком длинные уши и язык, как это будет видно.

Во время одного путешествия в Сидней, чтобы отвезти туда бордосские вина, весь экипаж сбежал на золотые прииски, недавно открытые в Голубых горах. Таким случайностям часто подвергались тогда торговые корабли, так как золотые поля Австралии неудержимо притягивали к себе воображение.

К счастью, заблуждение не замедлило выясниться, и матросы заметили, что даже в золотых рудниках фазаны не валятся с неба совсем зажаренными и надо много претерпеть прежде, чем найдешь золотой самородок.

Поэтому, в общем, нетрудно было составить экипаж, так как число дезертиров, возвращавшихся с берега, было довольно значительно.

В этот раз мне показалось, что капитан Фрезоль не очень торопился с составлением своего экипажа; он удовольствовался приглашением на рейд нескольких человек понедельно, чтобы поддерживать порядок на корабле и переносить на борт груз драгоценного дерева, купленный им за свой счет. Тут было и сандаловое дерево, и железное, и розовое, — все самые редкие породы с австралийского континента и соседних островов. Эти деревья все были в бревнах или в четырехугольных обтесанных брусьях; некоторые из них были так тяжелы, что требовалось пять или шесть носильщиков, чтобы поднять их. Я в тот момент не обратил внимания на эту подробность, но позднее она пришла мне на ум и объяснилась самым естественным образом.

Капитан Фрезоль жил со своей семьей в течение месяца на берегу, на вилле, нанятой им недалеко от прекрасного ботанического сада Сиднея. Когда погрузка была окончена, он занялся составлением нового экипажа, или, лучше сказать, поручил мне это дело. Я нанял двадцать человек, не заботясь об их национальности и занятии, как это следует в подобных случаях; но я думал, что сделал настоящую находку в лице одного бретонского моряка, двадцати двух — двадцати трех лет, по имени Келерн. Это был малый красивой наружности, высокого роста, статный, очень сведущий в своем деле, очень старавшийся понравиться и показаться деятельным в глазах начальства, с сомнительной совестью, услужливый, когда это ему было выгодно; словом, один из тех молодцов, которые всегда сумеют выдвинуться на корабле.

Ахилл Келерн легко пленил капитана. Менее чем за три дня он сумел подняться без интриг и усилий от простого матроса до боцмана, исполняя обязанности старшего офицера. Что касается меня, то я беспредельно восхищался им и не отставал от него ни на шаг. Мы ели, спали вместе, и когда он стоял на вахте, я всегда составлял ему компанию. Как все подобные ему, он был прекрасный рассказчик и большой болтун. Если верить ему, он принадлежал к знатной бретонской фамилии, разоренной различными несчастьями и неслыханным стечением обстоятельств, — разоренной до такой степени, что он, последний представитель знатного рода, был вынужден отправиться в качестве матроса в дальнее плавание. Но он не рассчитывал прозябать вечно; он поставил себе в обязанность рано или поздно исправить несправедливость судьбы и восстановить славу своего дома и так далее. Капитан Фрезоль, тронутый его несчастьями, достоверность которых, впрочем, ничто не доказывало, все более и более благоволил к молодому Келерну. Он не видел, что у его любимца были две личины: одна — вежливая, льстивая, любезная к тем, в ком он нуждался, другая — суровая, нахальная, даже жестокая к его подчиненным и к тем, кого он не боялся и на кого не рассчитывал.

Мы находились в море уже три недели, направляясь к мысу Горн, как госпожа Фрезоль тяжело захворала и вынуждена была лечь в постель. Вскоре не оставалось сомнений в печальном исходе ее болезни, и капитан, поглощенный непрестанными заботами, вызываемыми ее состоянием, все чаще и чаще поручал Келерну командовать кораблем. Что касается меня, то я почти не выходил из кормового зала, даже спал часто там, чтобы услышать голос своего начальника в случае, если ему понадобится помочь в чем-нибудь.

Однажды, в удушливую жаркую ночь, я поднялся на палубу подышать немного свежим воздухом, и капитан мог считать каюту пустой. Поэтому он оставил открытой настежь дверь в комнату, где находилась умирающая.

Мне показалось, что он разговаривал с ней по секрету, и тотчас, побуждаемый своим злосчастным инстинктом, я поспешил снова спуститься на цыпочках, чтобы спрятаться за створку двери и подслушать.

Разговор был очень серьезный. Госпожа Фрезоль, чувствуя приближение смерти, умоляла своего мужа отказаться от моря и поселиться во Франции, чтобы заняться воспитанием маленького Раймунда, которому шел уже седьмой год.

«Помните, что вы мне это обещали. То, чего вы не могли сделать для меня, сделайте для вашего ребенка. Ваше богатство значительнее, чем мы когда-либо могли мечтать, и этих двенадцати бревен розового дерева, наполненных золотом, вместе со стоимостью груза и корабля, вполне достаточно, чтобы обеспечить вам значительный доход. Я вас прошу, не делайте нашего сына моряком, — это слишком суровая и тяжелая жизнь, особенно для тех, кого оставляешь после себя.

— Сделайте лучше из него делового человека или ученого, если не хотите претерпеть когда-либо те же страдания, которые выпали на мою долю, когда вы были в море».

Капитан обещал исполнить желание жены. Наступило долгое молчание, и, боясь быть застигнутым, я тихо удалился. Сведение, которое я только что схватил на лету, — о двенадцати бревнах розового дерева, наполненных золотом, напомнило мне, с каким трудом носильщики в тот день грузили их. Я знал приблизительно, в каком месте должны находиться упомянутые бревна. Я зажег фонарь и поспешил спуститься в трюм, чтобы приступить к внимательному обзору. Проискав четверть часа, я убедился, которые из бревен наполнены золотом: помимо чрезвычайной их тяжести, заметны были значки мелом; исследуя внимательно, можно было открыть в них заткнутую деревянной пробкой дыру, через которую насыпали драгоценный металл. Почему капитан Фрезоль прибег к этому оригинальному средству, чтобы скрыть сокровище, увозимое им из Австралии?

Я думал, что это сделано с целью не возбуждать алчности случайного экипажа. Во время своего пребывания на суше у ботанического сада он, конечно, имел случай дешево купить некоторое количество золотого песка, и ему пришло в голову скрыть его от всех глаз, даже от моих, всыпав его в выдолбленные бревна драгоценного дерева; даже от моих — вот что мне казалось оскорбительным! Я не соображал того, что зная мою обычную болтливость, капитан поступил очень умно, приняв эту предосторожность. Нет, я думал только о своей обиде и торжествовал, что перехитрил их.

Тем временем госпожа Фрезоль умерла, и несчастный капитан, весь предавшись своему горю, все более и более передавал Келерну управление кораблем.

Он целыми днями сидел запершись в своей каюте, предаваясь безысходному горю и едва отвлекаясь от него кроткой улыбкой своего малютки-сына.

Что касается нас, то мы почувствовали перемену хозяина и свой проигрыш в этом. Келерн был груб, циничен, жесток с матросами. Он даже не старался уже замаскировать лицемерной внешностью свой настоящий характер, и я стал считать его способным на все. Но стыдно сказать, я, который инстинктивно почувствовал всю гнусность этого человека, я не только не старался противодействовать его влиянию на корабле, но даже помогал ему; я имел низость льстить ему и всегда присоединяться к его мнению. Однажды вечером, без всякой необходимости, без всякой другой цели, как похвастаться тем, что я знал, и доказать свою рабскую преданность, я сообщил ему секрет относительно бревен розового дерева.

Конечно, завладев такой тайной, я должен был бы скорее вырвать себе язык, чем открыть ее! Из-за глупости, из-за слабохарактерности, из-за одного желания похвастаться я допустил себя сказать этому человеку, который мог сделать из этого самое дурное применение. Я недолго заблуждался в важности своего промаха. Келерн с самого начала заставил меня рассказать все подробности, известные мне; он спустился со мной в трюм и велел показать все отмеченные мелом бревна розового дерева. Потом, разузнав все эти факты, он объявил мне с самым решительным и значительным видом, что мы только вдвоем должны владеть этой тайной и что, обмолвись я, к своему несчастью, об этом хоть одной живой душе, он заставит меня замолчать навсегда. Он изъявил желание, чтобы и с ним самим я ни в коем случае не говорил больше об этом.

Я принял это к сведению. Но события не остановились на этом. Наше плавание совершалось своим путем. Обогнув мыс Горн, мы достигли устья реки Рио-Негро, и здесь пришлось остановиться, чтобы запастись пресной водой. Однажды после полудня капитан по приглашению Келерна отправился с ним на сушу, и шлюпка привезла его обратно мертвым, с головой, рассеченной ударом топора.

Келерн рассказал, что он оставил капитана под тенью скалы, а сам отправился с людьми на место снабжения пресной водой, и, возвратившись, нашел капитана в этом положении. Его свидетельство, правда, подтвердил и экипаж шлюпки, но дело показалось чрезвычайно подозрительным, и с этой минуты я заподозрил, что виновник этого убийства — Келерн. Он, кстати, оставлял людей на час в то время, как они были заняты наполнением бочек.

Как бы там ни было, со смертью капитана Фрезоля командование «Belle Irma» перешло в руки подшкипера. Ахилл Келерн немедленно расположился в капитанской каюте и с этого момента стал править на корабле железной рукой.

Он не терпел ни малейшего нарушения дисциплины, даже малейшего выражения неудовольствия. Меня самого он едва удостаивал словом. К общему удивлению, вместо того, чтобы вернуть корабль в Европу, он велел повернуть к Байе. И так как я позволил себе спросить его о причине перемены курса, он рассердился, грубо выбранил меня и велел заковать на две недели. В это время мы достигли Бразилии. Тотчас Ахилл Келерн. я узнал об этом позднее, отпустил весь экипаж до последнего человека, заплатив ему двухмесячное жалование, с тем, чтобы набрать другой, составленный исключительно из португальцев. Потом он снова пустился в открытое море. В тот день, как я поднялся на палубу, он потребовал меня в салон и пригласил позавтракать с ним.

Я согласился со своей обычной слабохарактерностью. Ахилл Келерн заставил меня выпить более, чем следовало, и за десертом обратился ко мне со следующей речью.

— Мой милый Пьер, во время твоего пребывания в трюме ты, быть может, видел во сне, что меня звали просто Ахилл Келерн, и что я был подшкипером этого корабля.

— Ну, это ошибка! Меня зовут капитан Фрезоль, я — владелец «Belle Irma», ее груза и того, что содержат бревна розового дерева. Я намерен идти в какой-нибудь американский порт и продать там все тому, кто больше всех предложит. Так как я добрый хозяин, то уделяю тебе часть. Если же ты предпочитаешь две пули в голову, то тебе стоит только об этом заявить!»

Я был, надо полагать, несколько озадачен этой речью. Да и было чем! Но вид Ахилла Келерна не оставлял ни малейшего сомнения в действительности его плана. Я подло сказал себе: «Не моя вина, что мне предстоит выбор между богатством и смертью!» — и выбрал богатство… Тотчас же Келерн сделался со мной прежним добрым товарищем. Он мне показал присвоенные им бумаги капитана и корабельную книгу, которую продолжал вести, как будто бы был Фрезолем; Келерн имел даже невероятную дерзость показать ее и засвидетельствовать в Байе у французского консула, запретив предварительно экипажу отлучаться с корабля в продолжение всех этих формальностей.

А я, все более и более слабый и подлый, входил в его намерения, обсуждал его планы, обязался служить им по мере возможности.

Прошли недели. Не имея никакой связи с экипажем, говорящим только по-португальски, я имел сношения лишь с Келерном, который меня совершенно поработил, и с маленьким Раймундом Фрезолем, которого я очень любил.

В Квебеке, куда мы прямо направились, меня ожидал сюрприз. Ахилл Келерн сошел на берег с ребенком, отсутствовал двадцать четыре часа и возвратился один. Он клялся мне по возвращении, что поручил Раймунда честным людям, заплатив за год вперед за его содержание, и обязался высылать ему впоследствии достаточное количество денег. Было необходимо избавиться от маленького докучливого свидетеля, я должен был это понять… Еще раз я опустил голову, допустив своим пассивным согласием бросить ребенка на произвол судьбы. Слишком было бы хорошо, если бы я мог быть уверенным в том, что Ахилл говорил мне правду и действительно оставил ребенка у хороших людей… Из Квебека мы поплыли в Нью-Йорк. Келерн по корабельным бумагам удостоверился, что ни «Belle Irma», ни капитан Фрезоль не были там известны. Он мог, не возбуждая подозрений, распоряжаться грузом драгоценного дерева, менять золотой песок на полновесные монеты и продать корабль, — все это как бы будучи капитаном Фрезолем, действуя от его собственного имени, в качестве судохозяина, владельца «Belle Irma», с помощью бухгалтера, бывшего профессора Пьера Жиме, подписавшего все акты в качестве свидетеля. Чистый доход всех этих операций составил восемьсот тысяч долларов, то есть более трех миллионов франков!

Когда все было кончено, Ахилл Келерн еще раз пригласил меня к завтраку и на этот раз обратился ко мне со следующей речью.

— Надо, чтобы ты знал всю правду, дурень!.. Это я рассек голову капитану Фрезолю… Но я устроил так, чтобы ты казался виновником этого убийства. Трое из наших людей, отпущенных в Байе, свидетельствовали бы при случае об этом с надлежащими подробностями. Ты знаешь, впрочем, что ты один открыл и мог открыть секрет золотого песка в бревнах розового дерева. Ты скрепил своей подписью все поддельные документы, относящиеся к только что совершенным продажам. Твое дело, значит, ясно, если ты только когда-нибудь осмелишься болтать: ты будешь живо повешен, как главный инициатор… Для большей уверенности, что этого с тобой не случится, мне, вероятно, лучше было бы послать тебя на тридцатисаженную глубину с ядром на ногах… Но я тебя знаю: ты дрожишь за свою шкуру и будешь молчать… Вот я дарю тебе несколько банковых билетов. Пусть тебя повесят в другом месте, и, главное, чтобы я не слышал более о тебе!..

Нужно ли говорить о дальнейшем?! Эта речь меня не удивила, я наполовину был к ней подготовлен. Я был бы поражен, если бы это было иначе.

Я очень был благодарен Ахиллу Келерну, что он не убил меня. Я не смел даже сказать ни одного слова, принял милостыню, брошенную мне тем, чьим несчастным сообщником я сделался, и уехал. Я отправился влачить по обеим Америкам ужасы и угрызения совести, которые меня не покидали с тех пор. К всем мучившим уже меня страхам присоединилось еще новое беспокойство от тяготевшего надо мной ужасного обвинения и от окружавшей меня дьявольской махинации. Мне казалось, что я потеряю рассудок. Долго я оставался разбитым, не способным ни действовать, ни думать. Но однажды я очутился без денег, и пришлось позаботиться об их заработке.

Я испробовал все ремесла: был учителем языков, рудокопом в Калифорнии, землекопом на Канадской железной дороге, искателем нефти в Пенсильвании; но всегда слабый, ленивый, нерешительный и, кроме того, терзаемый угрызениями совести. Никогда я не мог ни на минуту забыть об опасности, висевшей над моей головой, и об угрозах Келерна. Боязливый скиталец, голодный, с ложным именем, я вел самую грустную жизнь, какую только можно себе представить. Чтобы забыться, я предался пьянству, и алкоголь сделал свое дело. Если он не принес мне мира и забвения, то принесет мне безумие. Я чувствую, как мой ум расшатывается и исчезает. Еще несколько недель, и от жалкой развалины, какую я теперь из себя представляю, не останется ничего, даже человеческой личности… Ах, если бы я мог хоть несколько исправить зло, которому я способствовал! Если бы только я мог когда-нибудь найти Раймунда Фрезоля, сына капитана, признаться ему в своей вине и направить его на след Ахилла Келерна!.. Но это, конечно, слишком большое требование! Быть может, Раймунд умер. Быть может, Ахилл Келерн находится в безопасности. Все, что я могу пожелать, если эта грустная исповедь попадет в хорошие руки, это — чтобы она была опубликована прессой, дабы осветить эту трагедию и сорвать маску с виновного, если есть еще время. Я этого желаю и надеюсь на это, умоляю Раймунда Фрезоля, если он еще жив, поверить, вопреки очевидности, что как бы преступен я ни был, благодаря своей гнусной слабохарактерности, я никогда не переставал чтить память его достойных родителей и любить его самого!»