Поиск

Художники Рассказ О. Генри

Огрызок синего карандаша служил Кьоу жезлом, с помощью которого он совершал предварительные действа своего волшебства. Зажав его в пальцах, он покрывал бумагу диаграммами и цифрами, выжидая, когда Соединенные Штаты пришлют в Коралио заместителя вышедшему в отставку Этвуду.
Новый план, зародившийся у него в уме, поддержанный его отважным сердцем и зафиксированный его синим карандашом, строился на свойствах и человеческих слабостях нового президента Анчурии. Эти свойства, а также ситуация, из которой Кьоу надеялся вытянуть золотую дань, заслуживают того, чтобы мы изложили их более подробно, дабы связь событий стала понятнее.
Великие таланты президента Лосады – многие звали его диктатором – были бы заметны даже среди англосаксов, если бы к этим талантам не примешивались другие черты, мелочные и пагубные. Благородный патриот (в духе Георга Вашингтона, которому он поклонялся), он обладал душевными силами Наполеона и в значительной мере – мудростью великих мудрецов. Все это давало бы ему несомненное право именоваться "Достославным Освободителем Народа", если бы не его изумительное и несуразное чванство, которое отодвигало его в менее достойные ряды диктаторов.
Правда, он сослужил своей родине великую службу. Могучей дланью он встряхнул ее так, что с нее чуть не спали оковы оцепенения, лени, невежества. Анчурия чуть было не стала державой, с которой считаются другие нации. Он учреждал школы и больницы, строил мосты и шоссе, строил железные дороги, дворцы. Щедрой рукой раздавал он субсидии для поощрения наук и художеств. Он был абсолютный тиран и в то же время кумир народа. Богатства страны так и текли к нему в руки. Другие президенты грабили без толку. Лосада хоть и стяжал несметные суммы денег, все же некоторую долю уделял и народу.
Его наиболее уязвимым местом, была ненасытная жажда монументов, похвал, славословий. В каждом городе он приказал воздвигнуть себе статуи и на пьедесталах высечь слова, восхваляющие его величие. В стены каждого общественного здания вделывались мраморные доски с надписями, повествующими о его великолепном правлении и о благодарности его верноподданных. Статуэтки и портреты президента наполняли всю страну, их можно было видеть в каждом доме, в каждой лачуге. Один из лизоблюдов при его дворе изобразил его в виде апостола Иоанна, с золотым ореолом вокруг головы и целой шеренгой приближенных в полной парадной форме. Лосада не усмотрел в этой картине ничего непристойного и распорядился повесить ее в одной из церквей столицы. Одному французскому скульптору он заказал мраморную группу, где рядом с ним, президентом, стояли Наполеон, Александр Великий и еще два-три человека, которых он счел достойными этой чести.
Он обшарил всю Европу, чтобы добыть себе знаки отличия. Деньги, интриги, политика – все годилось как средство получить лишний орден от королей или правителей. В особо торжественных случаях вся его грудь, от одного плеча до другого, была покрыта лентами, звездами, орденами, крестами, золотыми розами, медалями, ленточками. Говорили, что всякий, кто мог раздобыть для него новую медаль или как-нибудь по-новому прославить его, получал возможность глубоко запустить руку в казначейство республики.
На этом-то человеке и сосредоточились помыслы Кьоу. Благородный разбойник заметил, что на тех, кто льстит непомерному честолюбию Лосады, целыми потоками льется дождь богатых и щедрых милостей. Кто же вправе требовать от него, от Кьоу, чтобы он раскрыл зонтик для защиты от этого ливня!
Вскоре в Коралио прибыл новый консул и освободил Кьоу от временного исполнения обязанностей. Новоприбывший был молодой человек, только что с университетской скамьи, и цель жизни у него была одна: ботаника. Консульская служба в Коралио давала ему возможность изучать тропическую флору. Очки у него были дымчатые, а зонтик зеленый. На прохладной террасе консульства он поместил такое количество всевозможных растений, что не осталось места ни для бутылки, ни для кресла. Кьоу посмотрел на него с тоскою, но без всякой вражды, и начал упаковывать свой чемодан, ибо его новые планы требовали путешествия за море.
Вскоре снова прибыл "Карлсефин" – пароход-бродяга – и стал грузиться кокосовыми орехами для нью-йоркского рынка. Кьоу устроился пассажиром на этот пароход.
– Да, я еду в Нью-Йорк, – говорил он знакомым, собравшимся на берегу проводить его. – Но не успеете вы соскучиться, как я буду здесь опять. Надо же заняться художественным воспитанием этой желто-черно-красной страны. И не такой я человек, чтобы оставить ее в ранних конвульсиях цинкографической стадии.
С этой загадочной декларацией он взошел на пароход.
Через десять дней, дрожа от холода и высоко подняв воротник своего легкого пальто, он ворвался в мастерскую Кэролоса Уайта на верхнем этаже многоэтажного дома на Десятой улице в Нью-Йорке.
Кэролос Уайт курил папиросу и поджаривал на керосиновой печке колбасу. Ему было всего двадцать три года, и его идеи об искусстве были чрезвычайно благородны.
– Билли Кьоу! – вскричал Уайт, протягивая левую руку (в правой была сковородка). – Откуда? Из каких нецивилизованных стран?
– Здравствуй, Кэрри! – сказал Кьоу, пододвигая стул к печке и грея около нее окоченелые пальцы. – Хорошо, что я разыскал тебя так скоро. Я целый день рылся в телефонных книжках и картинных галереях и ничего не нашел, а в распивочной за углом мне сразу сказали твой адрес. Я был уверен, что ты все еще не бросил своего малевания.
Кьоу окинул стены мастерской испытующим взором.
– Да, ты настоящий художник, – объявил он, несколько раз кивнув головой. – Вот эта картина, большая, в углу, где ангелы, зеленые тучи и фургон с оркестром, превосходно подойдет для нас. Как называется эта картина? "Сцена на Кони-Айленд"?[56]
– Эта? Я хотел назвать ее: "Илья-пророк возносится на небо", но, может быть, ты ближе к истине.
– Дело не в названии! – философски заметил Кьоу. – Самое главное – рама и пестрые краски. Теперь я скажу тебе без околичностей, зачем я пришел к тебе. Я проехал на пароходе две тысячи миль, чтобы вовлечь тебя в одно предприятие. Чуть только я затеял это дело, я сразу же подумал о тебе. Хочешь поехать со мною, чтобы смастерить одну картину? Работать три месяца. Пять тысяч долларов.
– А какая работа? – спросил Уайт. – Рекламы о средствах для ращения волос? Об овсяной каше?
– Никакой рекламы тебя малевать не заставят!
– Что же это за картина?
– Долго рассказывать.
– Ничего, рассказывай. А я, уж извини, буду следить за колбасой. Чуть она примет ван-дейковский коричневый тон, нужно снимать. Иначе пиши пропало.
Кьоу рассказал ему весь свой проект. Они должны были поехать в Коралио, где Уайту надлежало разыграть из себя знаменитого американского художника-портретиста, который будто бы разъезжает по тропикам для отдохновения от напряженной и высокооплачиваемой работы. Можно было с уверенностью сказать, что художник с такой репутацией непременно получит казенный заказ – увековечить на полотне бессмертные черты Лосады – и окажется под тем ливнем червонцев, который обеспечен каждому, кто умеет играть на слабой струне президента.
Кьоу решил назначить десять тысяч долларов. Случалось, художникам платили за портреты и больше. Расходы по путешествию пополам, все доходы тоже пополам. Такова была схема; он сообщил ее Уайту. С Уайтом он познакомился на Западе еще до того, как один посвятил себя искусству, а другой ушел в бедуины.
Заговорщики покинули мастерскую и заняли уютный уголок в кафе, где и просидели до ночи в обществе старых конвертов и огрызка синего карандаша, принадлежавшего Кьоу.
Ровно в полночь Уайт скрючился на стуле, положив подбородок себе на кулак, и закрыл глаза, чтобы не видеть безобразных обоев.
– Хорошо, я поеду, Билли, – сказал он спокойно и твердо. – У меня есть две-три сотни, чтобы платить за колбасу и мастерскую, я рискну. Пять тысяч! Эти деньги дадут мне возможность уехать на два года в Париж и на год в Италию. Завтра же начну собираться.
– Ты начнешь собираться через десять минут. Завтра уже наступило. "Карлсефин" отходит в четыре часа. Пойдем в твою красильню, я помогу тебе.
На пять месяцев в году Коралио становится фешенебельным центром Анчурии. Только тогда в городе кипит жизнь. С ноября по март город в сущности является столицей. Там имеет пребывание президент со своей официальной семьей; высшее общество тоже перебирается туда. Люди, живущие в свое удовольствие, превращают весь этот сезон в сплошной праздник: развлечениям и забавам нет конца. Празднества, балы, игры, морские купанья, прогулки, спектакли – все способствует увеселению. Знаменитый швейцарский оркестр из столицы играет каждый вечер на площади, и все четырнадцать карет и экипажей, имеющихся в городе, кружат по улицам в похоронно-медленном, но сладостном темпе. Индейцы, похожие на доисторических каменных идолов, спускаются с гор и продают на улицах свои изделия. Узенькие улички полны народу – журчащий, беззаботный, веселый поток человечества. Нахальные мальчишки, вся арматура которых состоит из коротенькой туники и золотых крылышек, визжат под ногами кипучей толпы. Особенно помпезно обставлено прибытие в город президента и его приближенных. Это великое торжество начала сезона, и сопровождается оно всегда парадами и патриотическими изъявлениями восторга и преданности.
Когда Кьоу и Уайт прибыли на "Карлсефине" в Коралио, веселый зимний сезон был уже в полном разгаре. Ступив на берег, они услышали швейцарский оркестр. Деревенские девы, украсив светляками свои черные кудри, уже скользили по тропинкам, босые, с пугливыми взорами. Франты в белых полотняных костюмах, помахивая тросточками, уже начали свою вечернюю прогулку, столь опасную для женских сердец. Человеческое заполнило собою весь воздух: искусственные чары, кокетство, праздность, развлечения – созданный человеком смысл жизни.
В первые два-три дня по прибытии в Коралио Кьоу и его приятель занялись подготовкой почвы. Кьоу сопровождал художника во всех его прогулках по городу, познакомил его с маленьким кружком англичан и американцев и всеми возможными способами внушал окружающим, что приезжий – знаменитый художник.
Желая нагляднее показать, что это действительно так, Кьоу наметил целую программу.
Приятели сняли комнату в отеле де лос Эстранхерос. Оба щеголяли в новых костюмах из девственно-чистой парусины, у обоих были американские соломенные шляпы и трости, очень экстравагантного вида и совершенно ненужные. Даже среди пышно-мундирных офицеров анчурийского воинства числилось не много таких caballeros – таких элегантных и непринужденных в обращении джентльменов, как Кьоу и его друг, великий американский художник сеньор Уайт.
Уайт поставил свой мольберт на берегу и сделал несколько ярких этюдов – моря и гор. Туземцы образовали у него за спиной широкий и болтливый полукруг и следили за работой его кисти. Кьоу, никогда не пренебрегавший деталями, усвоил себе роль, которую и выдержал до самого конца: он друг великого художника, деловой человек на покое. Эмблемой его положения служил карманный фотоаппарат.
– Как признак дилетанта из высшего общества, – говорил он, – обладателя чистой совести и солидного счета в банке, аппарат забивает даже частную яхту. Человек ничего не делает; шатается по берегу и щелкает затвором, значит – он пользуется большим уважением в денежных кругах. Чуть только он кончает обирать своих ближних, он – начинает снимать их. Кодак действует на людей больше, чем брильянтовая булавка в галстуке или титул.
Таким образом, Кьоу разгуливал по Коралио и снимал красивые виды и робких сеньорит, а Уайт парил в более высоких эмпиреях искусства.
Через две недели после их прибытия великий план начал осуществляться. К отелю подъехал один из адъютантов президента в великолепной четырехместной коляске. Президент хотел бы, чтобы сеньор Уайт побывал в Casa Morena с неофициальным визитом.
Кьоу крепко сжал трубку зубами.
– Десять тысяч, ни цента меньше, – сказал он художнику. – Помни свою цену. И, пожалуйста, золотом! Не давай им всучить тебе гнусные бумажки, которые считаются деньгами в здешних местах.
– Может быть, он зовет меня совсем не для этого, – сказал Уайт.
– Еще чего! – сказал Билли с великолепным апломбом. – Уж я знаю, что ему нужно. Ему нужно, чтобы знаменитый американский художник и флибустьер, ныне живущий в его презренной стране, написал его портрет. Собирайся же скорей!
Коляска отбыла вместе с художником. Кьоу шагал по комнате взад и вперед, выпуская из трубки огромные клубы дыма, и ждал. Через час коляска снова остановилась у двери отеля, оставила Уайта и покатила прочь. Художник взбежал по лестнице, перескакивая через три ступеньки. Кьоу перестал курить и превратился в молчаливый вопросительный знак.
– Вышло! – крикнул Уайт. Его детское лицо пылало. – Билли, ты просто восторг. Да, ему нужен портрет. Я сейчас расскажу тебе все. Черт возьми! Этот диктатор молодчина! Диктатор до кончиков ногтей. Некая смесь из Юлия Цезаря, Люцифера и Чонси Депью[57], написанных сепией. Вежливость и мрачность его стиль. Комната, где он принял меня, в десять квадратных акров и напоминает увеселительный пароход на Миссисипи – зеркала, позолота, белая краска. По-английски он говорит лучше, чем я. Зашел разговор о цене. Я сказал: десять тысяч. Я был уверен, что он позовет часовых, прикажет вывести меня и расстрелять. Но у него даже ресницы не дрогнули. Он только махнул своей каштановой ручкой и сказал небрежно: "Сколько скажете, столько и будет". Завтра я должен явиться к нему, и мы обсудим все детали портрета.
Кьоу повесил голову. Легко было прочитать на его помрачневшем лице сильнейшие угрызения совести.
– Я провалился, – сказал он печально. – Куда мне браться за такие большие дела? Мое дело продавать апельсины с тележки, для более сложных махинаций я не гожусь. Когда я сказал: десять тысяч, клянусь, я думал, что больше этот черномазый не даст, а теперь я вижу, что из него можно было с тем же успехом выжать все пятнадцать. Ах, Кэрри, отдай старого Кьоу в уютный и тихий сумасшедший дом, если еще хоть раз с ним случится подобное.
Летний дворец, Casa Morena, хотя и был одноэтажным зданием, отличался великолепным убранством. Он стоял на невысоком холме в обнесенном стеною роскошном тропическом саду на возвышенной окраине города. На следующий день коляска президента снова приехала за живописцем. Кьоу пошел прогуляться по берегу, где и он и его "коробка с картинками" уже стали обычным явлением Когда он вернулся в гостиницу, Уайт сидел на балконе в шезлонге.
– Ну, – сказал Кьоу, – была ли у тебя беседа с его пустозвонством? Решили, какая мазня ему надобна?
Уайт вскочил с кресла и несколько раз прошелся взад и вперед по балкону. Потом он остановился и засмеялся самым удивительным образом. Он покраснел, и глаза у него блестели сердито и весело.
– Вот что, Билли, – сказал он резко. – Когда ты пришел ко мне в мастерскую и сказал, что тебе нужна картина, я думал, что тебе нужно, чтобы я намалевал где-нибудь на горном хребте объявление об овсянке или патентованном средстве для ращения волос. Так вот, по сравнению с тем, что мне предлагают теперь по твоей милости, это было бы самой возвышенной формой живописи. Я не могу написать эту картину, Билли. Отпусти меня домой. Дай я попробую рассказать тебе, чего хочет от меня этот варвар. У него все уже заранее обдумано, и есть даже готовый эскиз, сделанный им самим. Недурно рисует, ей-богу. Но, музы! послушай, какую чудовищную чепуху он заказывает. Он хочет, чтобы в центре картины был, конечно, он сам. Его нужно написать в виде Юпитера, который сидит на Олимпе, а под ногами у него облака. Справа от него стоит Георг Вашингтон в полной парадной форме, положив руку ему на плечо. Ангел с распростертыми крыльями парит в высоте и возлагает на чело президента лавровый венок, точно он победитель на конкурсе красоток. А на заднем плане должны быть пушки, а потом еще ангелы и солдаты. У того негодяя, который намалевал бы такую картину, не человечья, а собачья душа; единственный достойный удел для него – погрузиться в забвение даже без жестянки, прикрепленной к хвосту и напоминающей о нем своим дребезжанием.
Мелкие бусинки пота выступили у Кьоу на лбу. Такого оборота огрызок его синего карандаша не предусмотрел. До сих пор колеса его плана вертелись так гладко, что он чувствовал себя поистине польщенным. Он выволок на балкон еще одно кресло и снова усадил Уайта. Потом с напускным спокойствием закурил свою трубку.
– Ну, сынок, – сказал он нежно и в то же время очень серьезно, – давай поговорим, как художник с художником. У тебя свое искусство, у меня свое. Твое искусство – классическое: не дай Бог нарисовать пивную вывеску или, скажем, олеографию "Старая мельница". А мое искусство – бизнес. Весь этот план – мой. Я разработал его, как дважды два. Малюй этого чудака-президента в виде короля Коля, или в виде Венеры, или в виде пейзажа, или в виде фрески, или в виде букетика лилий, или на что бы он ни считал себя похожим, но малюй и получай монету. Ты не покинешь меня, Кэрри, теперь, когда игра началась. Подумай: десять тысяч.
– Об этом я не забываю, – сказал Уайт, – и это страшно мучает меня. Меня и самого подмывает втоптать в грязь все свои идеалы и опаскудить свою душу малеванием этой картины. Эти пять тысяч долларов означали для меня три года учения в Европе. Ради этого я бы, кажется, продал душу дьяволу.
– Ну зачем же дьяволу? – сказал Кьоу ласково. – Это чисто деловое предложение. Столько-то красок и времени – столько-то денег. Я не согласен с тобою, что в этой картине совершенно нет места искусству. Георг Вашингтон был вполне порядочный человек, и что можно сказать против ангела? По-моему, группа задумана не так уж плохо. Если ты дашь Юпитеру эполеты и шпагу да сделаешь облака, что висят над его головой, похожими на грядку черной смородины, получится отличная батальная сцена. Конечно, если бы мы заранее не назначили цену, можно было бы спросить с него добавочную тысячу за Вашингтона да за ангела не меньше пятисот.
– Ты ничего не понимаешь, Билли, – сказал Уайт, напряженно смеясь. – У некоторых из нас, художников, такие огромные требования! Я мечтал о том, что когда-нибудь люди станут перед моей картиной и забудут, что она написана красками. Картина проникнет им в душу, как музыка, и засядет там, как мягкая пуля. Люди отойдут от картины и спросят: "А что еще написал этот художник?" – и окажется, что ничего, никаких обложек для журнала, никаких иллюстраций, никаких женских головок – ничего. Только картина. Вот ради чего я питался одной колбасой: я не хотел изменять себе. Я согласился сварганить этот президентский портрет, чтобы выбраться в чужие края и учиться. Но эта гнусная, ужасная карикатура! Боже, Боже! Неужели ты сам не понимаешь, в чем дело?
– Понимаю! Превосходно понимаю! – сказал Кьоу так нежно, как будто говорил с ребенком, и положил свой длинный палец на колено Уайта. – Я понимаю. Ужасно, что приходится так унижать свое любимое искусство. Я понимаю. Ты хотел намалевать картину огромных размеров, какую-нибудь этакую панораму "Битва при Геттисбурге", но позволь представить тебе один небольшой эскиз. Маленький набросок пером. До нынешнего дня мы затратили на все это дело триста восемьдесят пять долларов пятьдесят центов. Мы вложили сюда весь наш капитал. У нас осталось ровно столько, чтобы доехать до Нью-Йорка, не больше. Мне нужны мои пять тысяч долларов. Я намерен добывать медь в Айдахо и заработать сто тысяч. Такова деловая сторона положения. Слезай со своего высокого искусства, мой милый, и давай не будем упускать эту охапку долларов.
– Билли, – сказал Уайт, и чувствовалось, что он превозмогает себя. – Я попробую. Не ручаюсь, но попробую. Я возьмусь за эту картину и постараюсь довести ее до конца.
– Вот это бизнес! – радостно сказал Кьоу. – Молодчина! И слушай: заканчивай картину скорее! Если нужно, найми двух помощников, чтобы смешивали тебе краски. Торопись! В городе нехорошие слухи. Здешним людям начинает надоедать президент. Говорят, что он слишком швыряется концессиями. Толкуют, будто он снюхался с Англией и понемногу распродает свою родину. Нужно закончить картину и получить гонорар прежде, чем наступит революция.
В обширном patio дворца президент приказал натянуть большой холст. Под этим балдахином сеньор Уайт устроил свою временную мастерскую. Каждый день великий человек позировал ему по два часа.
Уайт работал добросовестно. Но по мере того как работа подвигалась к концу, на него стала находить тоска. Он жестоко клеймил себя, издевался над собой, презирал себя. Кьоу с терпением великого полководца утешал его, ласкал, успокаивая всевозможными доводами, не давая ему уйти от картины.
К концу месяца Уайт объявил, что картина окончена. Юпитер, Вашингтон, ангелы, облака, пушки и прочее. Лицо художника было бледно, губы кривились. Он сказал, что президенту картина пришлась по душе. Ее решили повесить в Национальной галерее героев и государственных деятелей. Художнику было предложено завтра же явиться в Casa Morena за деньгами. В назначенный час он ушел из гостиницы, ни слова не отвечая на веселую болтовню Кьоу.
Через час он вошел в комнату, где его ждал Кьоу, швырнул шляпу на пол и уселся на стол.
– Билли, – сказал он с натугой, сдавленным голосом. – У меня есть небольшой капитал, вложенный в дело моего брата на Западе. Эти-то деньги и дают мне возможность изучать искусство и жить. Я возьму у брата мою долю и возвращу тебе то, что ты потратил на эту затею.
– Как! – вскричал Кьоу и вскочил со стула. – Он не заплатил за картину?
– Заплатил, заплатил, – сказал Уайт. – Но картины больше нет, нет и платы. Если интересно, послушай. Дело поучительное. Президент и я стояли рядом и смотрели на картину. Его секретарь принес чек на десять тысяч долларов, – для предъявления в нью-йоркский банк. Чуть только в руке у меня оказалась эта бумажка, я буквально сошел с ума. Я разорвал ее в мелкие клочки и швырнул на пол. Невдалеке стоял маляр и красил колонны дворика, возле него было ведро с краской. Я взял его огромную кисть и в одну минуту замазал весь этот десятитысячный кошмар. Потом поклонился и вышел. Президент не двинулся с места, не сказал ни слова. Он был ошеломлен неожиданностью. Я знаю, Билли, что я поступил не по-товарищески, но иначе я не мог, пойми!
На улице послышался шум. В городе было неспокойно. Смешанный, все растущий ропот вдруг пронзили резкие крики:
– Bajo el traidor!.. Muerte al traidor[58]!
– Слышишь? – воскликнул огорченный Уайт. – Я немного понимаю по-испански. Они кричат: долой изменника! Я слышал эти крики и раньше. Они кричат обо мне. Изменник – это я. Я изменил искусству. Я не мог не уничтожить картину.
– Долой дурака! Долой идиота! Эти крики были бы более кстати, – сказал Кьоу, пылая возмущением. – Ты уничтожил десять тысяч долларов, разорвал их, как старую тряпку, потому что тебя мучает совесть, что ты извел на пять долларов красок иначе, чем тебе хотелось. В следующий раз, когда у меня будет какой-нибудь коммерческий план, я поведу своего компаньона к нотариусу и заставлю его присягнуть, что он никогда не слышал слова "идеал".
Кьоу выбежал из комнаты в бешенстве. Уайт не обратил никакого внимания на его свирепые чувства. Презрение Билли Кьоу было для него ничто по сравнению с тем презрением к себе самому, от которого он только что спасся.
А в Коралио недовольство росло. Вспышка была неизбежна. Всех раздражало появление в городе краснощекого толстяка-англичанина, который, как говорили, был агентом британских властей и вел тайные переговоры с президентом о таких торговых сделках, в результате которых весь народ должен был оказаться в кабале у иностранной державы. Говорили, что президент предоставил англичанам самые дорогие концессии, что весь государственный долг будет передан англичанам и что в обеспечение долга им будут сданы все таможни. Долготерпеливый народ решил, наконец, заявить свой протест.
В этот вечер в Коралио и в других городах послышался голос народного гнева. Шумные толпы, беспорядочные, но грозные, запрудили улицы. Они свергли с пьедестал а бронзовую статую президента, стоявшую посреди площади, и разбили ее на куски. Они сорвали с общественных зданий мраморные доски, где прославлялись деяния "Великого освободителя". Его портреты в правительственных учреждениях были уничтожены. Толпа атаковала даже Casa Morena, но была рассеяна войсками, которые остались верны президенту. Всю ночь царствовал террор.
Лосада доказал свое величие тем, что к полудню следующего дня в городе был восстановлен порядок, а сам он снова стал полновластным диктатором. Он напечатал правительственное сообщение о том, что никаких переговоров с Англией он не вел и не намерен вести. Сэр Стаффорд Воан, краснощекий британец, заявил от своего имени в газетах и в особых афишах, что его пребывание в этих местах лишено международного значения. Он просто путешественник, турист. Он (по его словам) и в глаза не видал президента и ни разу не разговаривал с ним.
Во время всей этой смуты Уайт готовился к обратному пути. Пароход отходил через два-три дня. Около полудня Кьоу, непоседа, взял свой фотографический аппарат, чтобы как-нибудь убить слишком медленно ползущие часы. Город был снова спокоен, как будто и не бунтовал никогда.
Спустя некоторое время Кьоу влетел в гостиницу с каким-то особенным, решительно-сосредоточенным видом. Он удалился в тот темный чулан, в котором обычно проявлял свои снимки.
Оттуда он прошел на балкон, где сидел Уайт. На лице у него играла яркая, хищная, злая улыбка.
– Знаешь, что это такое? – спросил он, показывая издали маленький фотографический снимок, наклеенный на картонку.
– Снимок сеньориты, сидящей на стуле, – аллитерация непреднамеренная, – лениво сказал Уайт.
– Нет, – сказал Кьоу, и глаза у него засверкали. – Это не снимок, а выстрел. Это жестянка с динамитом. Это золотой рудник. Это чек от президента на двадцать тысяч долларов, да, сэр, двадцать тысяч, и на этот раз картина испорчена не будет. Никакой болтовни о высоком назначении искусства. Искусство! Ты, мазилка с вонючими тюбиками! Я окончательна перешиб тебя кодаком. Посмотри-ка, что это такое!
Уайт взял карточку и протяжно свистнул.
– Черт! – воскликнул он. – В городе будет бунт, если ты покажешь этот снимок. Но как ты раздобыл его, Билли?
– Знаешь эту высокую стену вокруг президентского сада? Там, позади дворца? Я пробрался к ней, снять весь город с высоты. Вижу: из стены выпал камешек, и штукатурка чуть держится. Думаю, дай-ка посмотрю, как растет у президента капуста. И вдруг предо мною в двадцати шагах – этот сэр англичанин вместе с президентом, за столиком. На столике бумаги, и оба они воркуют над ними, совсем как два пирата. Славное местечко в саду, тенистое, уединенное. Кругом пальмы, апельсинные деревья, а на траве ведерко с шампанским, тут же под рукой. Я почувствовал, что пришла моя очередь создать нечто великое в искусстве. Я приставил аппарат к отверстию в стене и нажал кнопку. Как раз в эту минуту те двое стали пожимать друг другу руки – они закончили свою тайную сделку, – видишь, это так и вышло на снимке.
Кьоу надел пиджак и шляпу.
– Что же ты думаешь сделать с этим? – спросил Уайт.
– Я! – воскликнул обиженным тоном Кьоу. – Я привяжу к нему красную ленточку и повешу у себя над камином. Ты меня изумляешь, ей-богу! Я уйду, а ты, пожалуйста, прикинь-ка в уме, какой именно пряничный деспот захочет приобрести мою картинку для своей частной коллекции, лишь бы только она не попала ни к кому постороннему.
Солнце уже обагрило верхушки кокосовых пальм, когда Билли Кьоу вернулся из Casa Morena. Художник встретил его вопросительным взглядом. Кьоу кивнул головой и тотчас же растянулся на койке, подложив руки под голову.
– Я видел его. Он заплатил деньги, вполне превосходно. Сначала меня не хотели пускать к нему. Я сказал, что это очень важно. Да, да, этот президент молодчина. Способная бестия. Безусловно деловое устройство мозгов. Мне стоило только показать ему снимок и назвать мою цену. Он улыбнулся, пошел к несгораемому шкафу и вынул деньги. С такой легкостью он выложил на стол двадцать новеньких бумажек по тысяче долларов, как я бы положил один доллар и двадцать пять центов. Хорошие бумажки, хрустят, как сухая трава во время пожара.
– Дай пощупать, – сказал с любопытством Уайт. – Я еще никогда не видал тысячедолларовой бумажки.
Кьоу отозвался не сразу.
– Кэрри, – сказал он рассеянно, – тебе дорого твое искусство, не правда ли?
– Да, – сказал тот. – Ради искусства я готов пожертвовать и своими собственными деньгами и деньгами моих милых друзей.
– Вчера я думал, что ты идиот, – спокойно сказал Кьоу, – но сегодня я переменил свое мнение. Или, вернее, я оказался таким же идиотом, как ты. Я никогда не отрекался от жульничества, но всегда искал равного по силам противника, с которым стоило бы потягаться и мозгами и капиталом. Но схватить человека за горло и ввинтить в него винт – нет, темная это работа, и она носит гнусное имя… Она называется… ну, да ты понимаешь. Ты знаешь, что такое профанация искусства… Я почувствовал… ну да ладно. Я разорвал свою карточку, положил клочки на пачку денег, да и отодвинул все назад к президенту. "Простите меня, мистер Лосада, – сказал я, – но, мне кажется, я ошибся в цене. Получайте свою фотографию бесплатно". Теперь, Кэрри, бери-ка ты карандаш, мы составим маленький счетик. Не может быть, чтобы от нашего капитала не осталось достаточной суммы тебе на жареную колбасу, когда ты вернешься в свою нью-йоркскую берлогу.