Поиск

Легенда об Уленшпигеле де Костер Шарль Книга пятая Глава 7

Следующей ночью, когда уже чуть-чуть брезжило, Уленшпигеля разбудили крики Ламме:

– Уленшпигель! Уленшпигель! На помощь! Не пускай ее! Перережьте веревки! Перережьте веревки!

Уленшпигель поднялся на палубу.

– Ты что кричишь? – спросил он. – Тут никого нет.

– Это она, – отвечал Ламме, – это она, моя жена, вон в той шлюпке, что плавает вокруг флибота, да, да, того флибота, откуда доносилось пение и звуки виолы.

На палубу поднялась Неле.

– Перережь веревки, деточка! – обратился к ней Ламме. – Ты же видишь: рана моя зажила. Это она своими нежными ручками перевязала мне рану, да, да, она! Смотри, смотри: вон она стоит в шлюпке! Прислушайся! Она поет! Приди ко мне, моя любимая, не бросай бедного своего Ламме! Он без тебя сирота.

Неле взяла его руку, потрогала лоб.

– Жар сильный, – сказала она.

– Перережьте веревки! – повторял Ламме. – Подайте мне шлюпку! Я жив, я счастлив, я здоров!

Уленшпигель перерезал веревки. Ламме, в одних белых холщовых подштанниках, спрыгнул с кровати и сам начал спускать шлюпку на воду.

– Посмотри на Ламме, – сказал Уленшпигель Неле, – у него руки дрожат от нетерпения.

Как скоро шлюпка была спущена, Уленшпигель, Неле и Ламме прыгнули в нее вместе с гребцом и направились к флиботу, стоявшему далеко в гавани.

– Красавец флибот! – заметил Ламме, помогая гребцу.

На холодном утреннем небе, напоминавшем хрусталь, озлащенный лучами зари, отчетливо вырисовывались очертания корабля и стройных его мачт.

Ламме продолжал грести.

– Как же ты ее нашел? – спросил Уленшпигель.

Ламме прерывающимся голосом начал рассказывать:

– Мне стало лучше, я уснул. Вдруг слышу сухой стук. Какой-то деревянный предмет стукнулся о борт. Шлюпка. Выбегает моряк: «Кто это?» В ответ тихий голосок, ее голосок, сын мой, ее, ее нежный голосок: «Друзья!» Вслед за тем чей-то грубый голос: «Да здравствует гёз! От капитана флибота „Иоанна“ к Ламме Гудзаку». Моряк бросает лестницу. Луна светит вовсю. Гляжу, на палубу поднимается человек в мужском одеянии, но у этого человека налитые бедра, округлые колени, широкий таз. «Нет, – думаю себе, – это переодетая женщина». Вдруг, чувствую, словно роза распустилась и касается моей щеки, – это были ее губы, сын мой. Потом, слышу, она заговорила – понимаешь: она! Покрывает меня поцелуями, плачет. У меня было такое чувство, точно по моему телу разлился жидкий душистый огонь: «Я знаю, что поступила дурно, но я люблю тебя, муж мой! Я дала обет Богу, но я нарушила клятву, муж мой, милый мой муж! Я часто приходила к тебе, но не решалась приблизиться. Наконец моряк мне позволил. Я перевязала твою рану, но ты меня не узнал. Все-таки я тебя вылечила. Не сердись на меня, муж мой! Я не упускала тебя из виду, но я боюсь: он здесь, у вас на корабле. Пусти меня! Если он меня увидит – проклянет, и гореть мне тогда в огне вечном!» Тут она еще раз меня поцеловала, смеясь и плача, и ушла, невзирая на мои мольбы, на мои слезы. Ты связал меня по рукам и ногам, сын мой, но теперь...

Говоря это, Ламме что было мочи налегал на весла, и в его руках каждое весло напоминало туго натянутую тетиву лука, из которого вот сейчас взовьется к небу стрела.

Когда они были уже совсем близко от флибота, Ламме сказал:

– Вон она, на палубе, играет на виоле – ненаглядная моя жена, с золотистыми волосами, с карими глазами, с еще свежими щечками, с голыми округлыми локтями, с белыми руками. Перелетай, лодка, с волны на волну!

Капитан флибота, увидев приближающуюся шлюпку и изо всех сил гребущего Ламме, приказал бросить с палубы лестницу. Прыгая, Ламме больше чем на три сажени отпихнул шлюпку и чуть не свалился в воду. Взобравшись, как кошка, на палубу, он кинулся к своей жене, а та, замирая от счастья, принялась обнимать его и целовать.

– Не уводи меня с собой, Ламме! – говорила она. – Я дала обет Богу. Но я люблю тебя. Ах, дорогой ты мой муж!

– Да это Каллекен Хейбрехтс, красавица Каллекен! – воскликнула Неле.

– Да, это я, – сказала та. – Но увы! Полдень моей красоты уже миновал.

И по лицу ее прошла тень.

– Что ты наделала? – вскричал Ламме. – Что с тобою сталось? Зачем ты меня бросила? Почему ты сейчас хочешь от меня уйти?

– Выслушай меня, но только не сердись, – снова заговорила она. – Я тебе все скажу. Зная, что монахи – люди божьи, я одному из них доверилась – его зовут отец Корнелис Адриансен.

– Что? – услышав это имя, возопил Ламме. – Этот злобный ханжа с помойной ямой вместо рта, откуда он извергает одни гадости да пакости, который ни о чем другом не говорил, кроме как об истреблении реформатов? Этот ярый сторонник инквизиции, восхвалявший королевские указы? Этот мерзкий распутник...

– Не оскорбляй божьего человека, – прервала его Каллекен.

– Знаю я этого божьего человека! – продолжал Ламме. – Пакостник он, паскудник. Нужно же было красавице Каллекен попасть в лапы к блудливому монаху! Не подходи – убью! А я ее так любил! Мое бедное обманутое сердце принадлежало только ей! Зачем ты здесь? Зачем ты за мной ухаживала? Пусть бы лучше я умер. Уходи! Видеть тебя не могу. Уходи! А то я брошу тебя в море. Где мой нож?..

Каллекен обняла его.

– Ламме, муж мой, не плачь! – сказала она. – Не думай обо мне дурно! Я не была близка с этим монахом.

– Лжешь! – крикнул Ламме, плача и скрежеща зубами. – Я никогда не ревновал, а теперь вот ревную. Пагубная страсть! И бешусь и люблю, хочу то убить тебя, то заключить в объятья. Уходи! Нет, побудь! Я так ее лелеял! А теперь жажду крови. Где мой нож? Меня что-то жжет, гложет, грызет, а ты смеешься надо мной...

Кроткая и покорная, она со слезами обнимала его.

– Да, конечно, я зря бешусь, – говорил он. – Да, конечно, ты блюла мою честь, честь супруга, которую мы, мужчины, столь опрометчиво пристегиваем к женской юбке. Вот почему ты мне так сладко улыбалась, когда просила отпустить тебя с подружками послушать проповедь...

– Дай мне сказать! – целуя его, повторяла Каллекен. – Пусть я умру на месте, если говорю неправду.

– Ну умирай! – сказал Ламме. – Ведь ты же непременно солжешь!

– Выслушай меня! – молила она.

– Говори – не говори, мне все равно, – сказал Ламме.

– Отец Адриансен считался хорошим проповедником, – начала Каллекен. – Я пошла послушать его. Он говорил, что духовный сан и безбрачие выше всего на свете, потому что через них верующему легче попасть в рай. Его пламенное, бурное красноречие потрясло многих честных женщин, в том числе и меня, особливо вдов и девиц. Так как безбрачие – путь к совершенству, то он советовал нам вступить на эту стезю, и мы поклялись, что не будем больше знать мужчин...

– Кроме него, разумеется, – со слезами в голосе вставил Ламме.

– Перестань! – сердито сказала она.

– Ну что ж, добивай! – сказал он. – Ты нанесла мне такой страшный удар, что я уж теперь не оправлюсь.

– Нет, оправишься, муженек, – возразила она, – теперь мы будем с тобой неразлучны.

Каллекен хотела обнять и поцеловать его, но он оттолкнул ее.

– Вдовы дали обет не выходить замуж вторично, – сказала она.

Ламме слушал ее, погруженный в ревнивые свои думы.

А Каллекен не без смущения продолжала свой рассказ:

– Он брал к себе в духовные дочери только молодых и красивых женщин и девушек – остальных отсылал к их духовникам. Он сразу же установил такой порядок: его духовные дочери исповедуются только у него, и все ему в том поклялись, и я также. Мои товарки, более опытные, чем я, спросили, не желаю ли я подготовиться к послушанию и покаянию. Я согласилась. В Брюгге, на набережной Каменотесов, близ монастыря миноритов, жила женщина по имени Калле де Нажаж – у нее девушки обучались и столовались, и она брала с них за это по червонцу в месяц. Корнелис пробирался к Калле де Нажаж из монастыря потайным ходом. У нее в доме, в маленькой комнатке, я осталась с ним наедине. Он велел мне рассказать обо всех моих естественных, плотских наклонностях. Я сперва не решалась, но в конце концов сдалась на уговоры. Плакала я горькими слезами, но рассказала все.

– Ай, ай, ай! – простонал Ламме. – И эта свинья в рясе слушала исповедь нежного твоего сердца?

– Он мне неустанно твердил – и это истинная правда, муженек, – что Бога надобно бояться больше, чем людей, что мы для Бога должны преодолевать в себе стыд и исповедоваться духовнику во всех своих тайных желаниях – тогда мы будем достойны послушания и покаяния. Затем он сказал, что мне надлежит предстать пред ним нагою, дабы грешное мое тело получило за свои прегрешения легчайшее из наказаний. Однажды он заставил меня раздеться, и, как скоро с меня упала сорочка, я потеряла сознание. Он привел меня в чувство нюхательною солью. «На сей раз довольно, дочь моя, – сказал он, – приходи через два дня и принеси розгу». Это продолжалось долго, но никогда... клянусь Богом и всеми святыми... Муж мой!.. Пойми меня!.. Посмотри на меня!.. Удостоверься, что я не лгу. Я осталась чистой и верной тебе... я всегда любила только тебя.

– Бедное нежное тело! – воскликнул Ламме. – Ох, это позорное пятно на подвенечном твоем уборе!

– Ламме! – сказала она. – Он говорил от имени Господа и святой нашей матери-церкви – могла ли я его ослушаться? Я не переставала любить тебя, но я дала страшные клятвы Пречистой Деве не отдаваться тебе. И все-таки я питала слабость – слабость к тебе. Помнишь гостиницу в Брюгге? Я была у Калле де Нажаж – ты проехал мимо на осле вместе с Уленшпигелем. Я пошла следом за тобой. У меня были деньги, на себя я ничего не тратила, а что ты голоден – это я поняла сразу. Я потянулась к тебе, во мне заговорили жалость и любовь.

– Где он теперь? – спросил Уленшпигель.

– Злые люди на него наклепали, по его делу было назначено следствие, и в конце концов отец Адриансен принужден был покинуть Брюгге и укрыться в Антверпене, – отвечала Каллекен. – Мне говорили на флиботе, что его взял в плен мой муж.

– Что? – вскричал Ламме. – Монах, которого я откармливаю, это и есть?..

– Да, – закрыв лицо руками, отвечала Каллекен.

– Дайте мне топор! Дайте мне топор! – взревел Ламме. – Я его убью, а сало блудливого этого козла продам с торгов. Скорей назад, на корабль! Шлюпку! Где шлюпка?

– Убить или хотя бы ранить пленника – это подло, – заметила Неле.

– Что ты смотришь на меня злыми глазами? Ты не дашь мне его убить? – спросил он.

– Не дам, – подтвердила Неле.

– Ин ладно, – сказал Ламме, – я ему ничего худого не сделаю. Только дай мне выпустить его из клетки. Шлюпку! Где шлюпка?

Малое время спустя они сели в шлюпку. Ламме усиленно греб и плакал всю дорогу.

– Ты огорчен, муженек? – спросила Каллекен.

– Нет, – отвечал он, – мне весело: ведь ты больше никогда от меня не уйдешь?

– Никогда! – сказала она.

– Ты говоришь, что осталась чистой и верной мне. Но, моя ненаглядная, любимая Каллекен, я жил надеждой когда-нибудь с тобою встретиться, и вот теперь из-за этого монаха наше блаженство будет отравлено ядом – ядом ревности... Когда мне взгрустнется или же когда я просто-напросто устану, ты непременно привидишься мне голой, мне почудится, что твое прекрасное тело предают гнусному бичеванию. Весна нашей любви была моя, а лето – его. Осень будет ненастная, за ней придет зима и похоронит неизменную мою любовь.

– Ты плачешь? – спросила Каллекен.

– Да, – отвечал Ламме, – что прошло, то уже не вернется.

Тут вмешалась Неле:

– Если Каллекен была и вправду тебе верна, она должна тебя бросить за то, что ты такой злюка.

– Он не представляет себе, как я его люблю, – сказала Каллекен.

– Правда? – воскликнул Ламме. – Иди ко мне, моя ненаглядная, иди ко мне, моя женушка! Нет уж более ненастной осени и могильщицы-зимы.

Ламме явно повеселел, и скоро они прибыли на корабль. Уленшпигель дал Ламме ключ от клетки, и Ламме отворил ее. Он начал было тащить монаха за ухо, но извлечь его таким образом из клетки ему не удалось. Тогда он попытался заставить монаха пролезть боком – и опять потерпел неудачу.

– Придется сломать клетку, – решил он, – каплун разжирел.

Наконец монах, сложив руки на животе и вытаращив глаза, вылез из клетки, но в ту же минуту налетела волна, корабль качнуло, и монах полетел вверх тормашками.

– Что, будешь еще называть меня пузаном? – обратился к нему Ламме. – У тебя пузо потолще моего. Кто кормил тебя семь раз в день? Я. С чего это ты, такой горлан, присмирел и сменил гнев на милость к бедным гёзам? Посиди еще годик в клетке, так и вовсе оттуда не выйдешь. При каждом движении щеки у тебя трясутся, как все равно свиной студень. Ты уже не орешь, скоро и сопеть перестанешь.

– Да замолчи ты, пузан! – сказал монах.

– Пузан! – в сердцах повторил Ламме. – Я Ламме Гудзак, а ты отец Дикзак, Фетзак, Лейгензак, Слоккензак, Вульпзак, толстый мешок, мешок жира, мешок лжи, мешок обжорства, мешок распутства. У тебя слой жира в четыре пальца толщиной, у тебя глаз не видно – совсем заплыли, мы с Уленшпигелем вдвоем свободно могли бы поместиться в соборе твоего пуза! Ты зовешь меня пузаном, а хочешь поглядеть в зеркало на свое толстобрюшество? Ведь это я тебя так раскормил, монумент из мяса и костей! Я поклялся, что ты салом будешь блевать, салом потеть и оставлять за собой жирные пятна, будто сальная свечка, тающая на солнце. Говорят, будто паралич приходит вместе с седьмым подбородком, а у тебя уже шесть с половиной. – Затем он обратился к Гёзам: – Посмотрите на этого потаскуна! Это отец Корнелис Адриансен Дряньсен из Брюгге. Там он изобрел самоновейший вид стыдливости. Его жир – это его наказание. Его жир – это дело моих рук. Слушайте все, моряки и солдаты! Я ухожу от вас, ухожу от тебя, Уленшпигель, ухожу и от тебя, маленькая Неле, отправлюсь во Флиссинген – там у меня есть имущество – и заживу с моей милой вновь обретенной женой. Вы когда-то поклялись мне, что исполните любую мою просьбу...

– Гёзы свое слово держат, – объявили все.

– Так вот, – продолжал Ламме, – взгляните на этого блудника отца Адриансена Дряньсена из Брюгге. Я поклялся, что он издохнет от толщины, как свинья. Смастерите ему клетку пошире, впихивайте в него насильно не семь, а двенадцать блюд в день, давайте ему пищу жирную и сладкую. Теперь он бык – превратите его в слона, тогда в клетке свободного местечка не останется.

– Мы его откормим, – обещали гёзы.

– А теперь, – обратясь к монаху, продолжал Ламме, – я и с тобой, подлец, хочу попрощаться. Вместо того чтобы повесить, я тебя кормил по-монастырски, – желаю тебе дальнейшего ожирения и паралича. – И, обняв Каллекен, добавил: – Смотри, хрюкай и мычи от злости – я ее увожу, больше уж ты ее не посечешь.

Монах озлился.

– Так ты, плотоядная баба, возляжешь с ним на ложе любострастия? – обратясь к Каллекен, вскричал он. – Да, да, бесчувственная, ты бросаешь мученика, страдающего за веру Христову, который учил тебя благоговейному, сладостному, блаженному послушанию. Так будь же ты проклята! Пусть ни один священник не отпустит тебе грехи; пусть земля горит под твоими ногами; пусть сахар покажется тебе солью, говядина – дохлой собакой, хлеб – золою, солнце – льдиной, а снег – адским огнем. Да будут прокляты плоды твоего чрева! Пусть твои дети родятся уродами! Пусть у них будет обезьянье тело и свиное рыло – еще толще, чем их живот. Пусть мытарства, слезы и стенания будут твоим уделом как в этом мире, так и в ином – в уготованном тебе аду, в серном и смоляном аду, где горят в огне такие потаскушки, как ты. Ты отвергла отеческую мою любовь. Будь же ты трижды проклята Пресвятою Троицею и семижды проклята светильниками ковчега! Пусть же исповедь будет для тебя мукой, причастие – смертельным ядом, пусть каждая каменная плита в храме Божьем поднимется, расплющит тебя и молвит: «Сия есть блудница окаянная, на вечную муку осужденная»!

А Ламме запрыгал от восторга.

– Она мне не изменила! – приговаривал он. – Монах сам сказал. Да здравствует Каллекен!

Но Каллекен, рыдая и дрожа всем телом, умоляла Ламме:

– Супруг мой, сними с меня, сними с меня проклятие! Я вижу ад! Сними с меня проклятие!

– Сними с нее проклятие, – обратясь к монаху, сказал Ламме.

– Не сниму, пузан, – объявил монах.

Но Каллекен, помертвев, опустилась перед отцом Адриансеном на колени, сложила руки и устремила на него молящий взор.

А Ламме не отставал от монаха:

– Сними проклятие, иначе тебя повесят; если же веревка оборвется от тяжести, тебя повесят вторично и будут вешать, покуда не издохнешь.

– И первично, и вторично повесим, – объявили гёзы.

– Что ж, – обратясь к Каллекен, заговорил монах, – иди, распутная, иди со своим пузаном, иди! Я снимаю с тебя проклятие, но Господь и все святые его будут зорко следить за тобой. Иди со своим пузаном, иди!

И тут он, обливаясь потом и отдуваясь, умолк.

– Его разносит, его разносит! – вскричал Ламме. – Вот он, шестой подбородок! Седьмой – это уже удар! Ну а теперь, – обратился он к гёзам, – прощай, Уленшпигель, прощайте, все мои добрые друзья, прощай и ты, Неле, прощай, священная борьба за свободу! Я свое дело сделал.

Тут он со всеми расцеловался и сказал своей жене Каллекен:

– Пойдем! Настала пора любви законной.

По воде заскользила лодочка, унося Ламме и его горячо любимую жену, а матросы, юнги и солдаты махали шляпами и кричали:

– Прощай, брат! Прощай, Ламме! Прощай, друг и брат!

А Неле, стряхивая слезу, повисшую на реснице у Уленшпигеля, спросила:

– Тебе грустно, любимый мой?

– Хороший он малый, – отвечал Уленшпигель.

– Войне конца не предвидится, – сказала Неле. – Неужто нам суждено всю жизнь видеть слезы и кровь?

– Будем искать Семерых, – отвечал Уленшпигель. – Час освобождения не за горами.

Исполняя обет Ламме, гёзы продолжали откармливать в клетке монаха. Когда, по уплате выкупа, он был выпущен на свободу, в нем оказалось триста семнадцать фунтов пять унций, если исчислять на фландрские меры веса.

А умер он в должности настоятеля своего монастыря.