Поиск

Легенда об Уленшпигеле де Костер Шарль Книга четвертая Глава 1

В Хейсте Уленшпигель и Ламме смотрели с дюны, как одно за другим прибывали из Остенде, из Бланкенберге, из Кнокке рыбачьи суда с вооруженными людьми, а на шляпах у вооруженных людей, как у зеландских гёзов, был нашит серебряный полумесяц с надписью: «Лучше служить султану турецкому, чем папе».

Уленшпигель был весел, пел жаворонком, в ответ ему со всех сторон раздавался боевой клич петуха.

Распродав наловленную рыбу, люди выгружались в Эмдене[212] . Там все еще находился Гильом де Блуа[213] и по распоряжению принца Оранского снаряжал корабль.

Уленшпигель и Ламме прибыли в Эмден, как раз когда корабли гёзов по распоряжению Долговязого вышли в открытое море.

Долговязый сидел в Эмдене уже около трех месяцев и отчаянно скучал. Он все ходил, точно медведь на цепи, с корабля на сушу, с суши на корабль.

Бродя по набережной, Уленшпигель и Ламме повстречали некоего сеньора с добродушным лицом, от скуки выковыривавшего копьем булыжник. Хотя усилия его были по видимости тщетны, он все же не оставлял намерения довести дело до конца. А в это время позади него собака грызла кость.

Уленшпигель подошел к собаке и сделал вид, что хочет отнять у нее кость. Собака заворчала. Уленшпигель не унялся. Собака громко залаяла.

Обернувшись на шум, сеньор спросил Уленшпигеля:

– Чего ты пристаешь к собаке?

– А чего вы, мессир, пристаете к мостовой?

– Это не одно и то же, – отвечал сеньор.

– Разница невелика, – возразил Уленшпигель. – Собака держится за кость и не отдает ее, но ведь и булыжник держится за набережную и не желает с ней расставаться. Уж если такие люди, как вы, затевают возню с мостовой, то таким людям, как мы, не грешно затеять возню с собакой.

Ламме прятался за спину Уленшпигеля и в разговор не вступал.

– Ты кто таков? – осведомился сеньор.

– Я Тиль Уленшпигель, сын Клааса, умершего на костре за веру.

И тут он запел жаворонком, а сеньор закричал петухом.

– Я адмирал Долговязый, – сказал он. – Чего тебе от меня нужно?

Уленшпигель поведал ему свои приключения и передал пятьсот каролю.

– А кто этот толстяк? – показав пальцем на Ламме, спросил Долговязый.

– Мой друг-приятель, – отвечал Уленшпигель. – Он, как и я, хочет спеть на твоем корабле мощным голосом аркебузы песнь освобождения родного края.

– Вы оба молодцы, – рассудил Долговязый. – Я возьму вас на свой корабль.

Это было в феврале: дул пронизывающий ветер, мороз крепчал. Наконец, проведя еще три недели в томительном ожидании, Долговязый, доведенный до исступления, покинул Эмден. Выйдя из Фли, он взял курс на Тессель, но затем вынужден был повернуть на Виринген, и тут его корабль затерло льдами.

Скоро глазам его представилось веселое зрелище: катанье на санках, катанье на коньках; конькобежцы-юноши были одеты в бархат; на девушках были кофты и юбки, у кого – шитые золотом, у кого – отделанные бисером, у кого – с красной, у кого – с голубой оборкой. Юноши и девушки носились взад и вперед, скользили, шутили, катались гуськом, парочками, пели про любовь, забегали выпить и закусить в украшенные флагами лавочки, где торговали водкой, апельсинами, фигами, peperkoek’ ами, schol ’ями[214] , яйцами, вареными овощами, heetekoek’ ами, то есть оладьями, и винегретом, а вокруг под полозьями санок и салазок поскрипывал лед.

Ламме в поисках жены по примеру всего этого веселого люда тоже катался на коньках, но то и дело падал.

Уленшпигель между тем захаживал утолять голод и жажду в дешевенькую таверну на набережной и там не без приятности беседовал со старой baesine.

Как-то в воскресенье около девяти часов он зашел туда пообедать.

– Однако, помолодевшая хозяйка, – сказал он смазливой бабенке, подошедшей услужить ему, – куда девались твои морщины? Зубы у тебя белые, молодые и все до одного целы, а губы красные, как вишни. А эта ласковая и лукавая улыбка предназначается мне?

– Как бы не так! – отвечала она. – Чего подать?

– Тебя, – сказал Уленшпигель.

– Пожалуй, слишком жирно будет для такого одра, как ты, – отрезала бабенка. – Не желаешь ли какого-нибудь другого мяса?

Уленшпигель молчал.

– А куда ты девал красивого парня, статного, полного, который всюду ходил с тобой? – спросила бабенка.

– Ламме? – спросил Уленшпигель.

– Куда ты его девал? – повторила она.

Уленшпигель же ей на это ответил так:

– Он ест в лавчонках крутые яйца, копченых угрей, соленую рыбу, zuurtjes [215] , – словом, все, что только можно разгрызть, а ходит он туда в надежде встретить жену. Ах, зачем ты не моя жена, красотка! Хочешь пятьдесят флоринов? Хочешь золотое ожерелье?

Но красотка перекрестилась.

– Меня нельзя ни купить, ни взять насильно, – сказала она.

– Ты никого не любишь? – спросил Уленшпигель.

– Я люблю тебя как своего ближнего. Но больше всего я люблю Господа нашего Иисуса Христа и Пресвятую Деву, которые велят мне блюсти мою женскую честь. Это трудно и тяжко, но Господь помогает нам, бедным женщинам. Впрочем, иные все же поддаются искушению. А что твой толстый друг-весельчак?

– Он весел, когда ест, печален, когда голоден, и вечно о чем-то мечтает, – отвечал Уленшпигель. – А у тебя какой нрав – жизнерадостный или же унылый?

– Мы, женщины, рабыни нашей госпожи, – отвечала она.

– Какой госпожи? Причуды? – спросил Уленшпигель.

– Да, – отвечала она.

– Я пришлю к тебе Ламме.

– Не надо, – сказала она. – Он будет плакать, и я тоже.

– Ты когда-нибудь видела его жену? – спросил Уленшпигель.

– Она грешила с ним, и на нее наложена суровая епитимья, – вздохнув, сказала она. – Ей известно, что он уходит в море ради того, чтобы восторжествовала ересь, – каково это ее христианской душе? Защищай его, если на него нападут; ухаживай за ним, если его ранят, – это просила тебе передать его жена.

– Ламме мне друг и брат, – молвил Уленшпигель.

– Ах! – воскликнула она. – Ну что бы вам вернуться в лоно нашей матери – святой церкви!

– Она пожирает своих детей, – сказал Уленшпигель и вышел.

Однажды, мартовским утром, когда бушевал ветер и лед сковывал реку, преграждая путь кораблю Гильома, моряки и солдаты развлекались и забавлялись катанием на салазках и на коньках.

Уленшпигель в это время был в таверне, и смазливая бабенка, чем-то расстроенная, словно бы не в себе, неожиданно воскликнула:

– Бедный Ламме! Бедный Уленшпигель!

– Чего ты нас оплакиваешь? – спросил он.

– Беда мне с вами! – продолжала она. – Ну почему вы не веруете в таинство причащения? Тогда вы бы уж наверно попали в рай, да и в этой жизни я могла бы содействовать вашему спасению.

Видя, что она отошла к двери и насторожилась, Уленшпигель спросил:

– Ты хочешь услышать, как падает снег?

– Нет, – отвечала она.

– Ты прислушиваешься к вою ветра?

– Нет, – отвечала она.

– Слушаешь, как гуляют в соседней таверне отважные наши моряки?

– Смерть подкрадывается неслышно, как вор, – сказала она.

– Смерть? – переспросил Уленшпигель. – Я не понимаю, о чем ты говоришь. Подойди ко мне и скажи толком.

– Они там! – сказала она.

– Кто они?

– Кто они? – повторила она. – Солдаты Симонсена Роля – они кинутся на вас с именем герцога на устах. Вас кормят здесь на убой, как быков. Ах, зачем я так поздно об этом узнала! – воскликнула она и залилась слезами.

– Не плачь и не кричи, – сказал Уленшпигель. – Побудь здесь.

– Не выдай меня! – сказала она.

Уленшпигель обегал все лавочки и таверны.

– Испанцы подходят! – шептал он на ухо морякам и солдатам.

Все бросились на корабль и, в мгновенье ока изготовившись к бою, стали ждать неприятеля.

– Погляди на набережную, – обратился к Ламме Уленшпигель. – Видишь, там стоит смазливая бабенка в черном платье с красной оборкой и надвигает на лоб белый капор?

– Мне не до нее, – сказал Ламме. – Я озяб и хочу спать.

С этими словами он закутался в opperstkleed и сделался глух как стена.

Уленшпигель узнал женщину и крикнул ей с корабля:

– Поедем с нами?

– С вами я рада бы и в могилу, да нельзя... – отвечала она.

– Право, поедем! – крикнул Уленшпигель. – Впрочем, подумай хорошенько! В лесу соловей счастлив, в лесу он поет. А вылетит из лесу – морской ветер переломает ему крылышки, и он погиб.

– Я пела дома, пела бы и на воздухе, если б могла, – отвечала она и подошла поближе к кораблю. – На, возьми – это снадобье для тебя и для твоего друга, хотя он и спит, когда нужно бодрствовать. Ламме! Ламме! Да хранит тебя Господь! Возвращайся цел и невредим!

И тут она открыла лицо.

– Моя жена, моя жена! – вскричал Ламме и хотел было спрыгнуть на лед.

– Твоя верная жена! – крикнула та и бросилась бежать без оглядки.

Ламме приблизился к борту, но один из солдат схватил его за opperstkleed и удержал. Ламме кричал, плакал, умолял отпустить его, но профос ему сказал:

– Если ты уйдешь с корабля, тебя повесят.

Ламме предпринял еще одну попытку спрыгнуть на лед, но один из старых гёзов предотвратил прыжок.

– На сходнях мокро – ноги промочишь, – сказал он.

Тогда Ламме сел на пол и заревел.

– Моя жена! Моя жена! Пустите меня к моей жене! – без конца повторял он.

– Ты еще увидишься с ней, – сказал Уленшпигель. – Она тебя любит, но еще больше любит Бога.

– Чертова сумасбродка! – вскричал Ламме. – Если она любит Бога больше, чем мужа, так зачем же она предстает предо мной столь прелестной и соблазнительной? А если она меня все-таки любит, то зачем уходит?

– Ты в глубоком колодце дно видишь? – спросил Уленшпигель.

– Я умру от горя! – по-прежнему сидя на палубе, в полном отчаянии твердил мертвенно-бледный Ламме.

Между тем приблизились солдаты Симонсена Роля с изрядным количеством артиллерийских орудий.

Они стреляли по кораблю – с корабля им отвечали. И неприятельские ядра пробили весь лед кругом. А вечером пошел теплый дождь.

Ветер дул с запада, бурлившее море приподнимало огромные льдины, и льдины становились стоймя, опускались, сталкивались, громоздились одна на другую, грозя раздавить корабль, а корабль, едва лишь утренняя заря прорезала черные тучи, развернул полотняные свои крылья и вольной птицей полетел к открытому морю.

Здесь корабль присоединился к флотилии генерал-адмирала голландского и зеландского, мессира де Люме де ла Марка[216] ; на мачте его судна, как на мачте судна флагманского, виднелся фонарь.

– Посмотри на адмирала, сын мой, – обратился к Ламме Уленшпигель. – Если ты задумаешь самовольно уйти с корабля, он тебя не помилует. Слышишь, какой у него громоподобный голос? Какой он плечистый, крепкий и какого же он высокого роста! Посмотри на его длинные руки с ногтями, как когти. Обрати внимание на его холодные круглые орлиные глаза, на его длинную, клинышком, бороду, – он не будет ее подстригать до тех пор, пока не перевешает всех попов и монахов, чтобы отомстить за смерть обоих графов. Обрати внимание, какой у него свирепый и грозный вид. Если ты будешь не переставая ныть и скулить: «Жена моя! Жена моя!» – он, даром времени не теряя, тебя вздернет.

– Сын мой, – заметил Ламме, – кто грозит веревкой ближнему своему, у того уже красуется на шее пеньковый воротничок.

– Ты наденешь его первый, чего я тебе от души желаю, – сказал Уленшпигель.

– Я вижу ясно, как ты болтаешься на веревке, высунув на целую туазу свой злой язык, – отрезал Ламме.

Обоим казалось, что это милые шутки.

В тот день корабль Долговязого захватил бискайское судно, груженное ртутью, золотым песком, винами и пряностями. И из судна был извлечен экипаж и груз, подобно тому как из бычьей кости под давлением львиных зубов извлекается мозг.

Между тем герцог Альба наложил на Нидерланды непосильно тяжкие подати[217] : теперь всем нидерландцам, продававшим свое движимое или недвижимое имущество, надлежало отдавать в королевскую казну тысячу флоринов с каждых десяти тысяч. И налог этот сделался постоянным. Чем бы кто ни торговал, что бы кто ни продавал, королю поступала десятая часть выручки, и народ говорил, что если какой-нибудь товар в течение недели перепродавался десять раз, то в таких случаях вся выручка доставалась королю.

На путях торговли и промышленности стояли Разруха и Гибель.

А гёзы взяли приморскую крепость Бриль[218] , и она была названа Вертоградом свободы.