Поиск

Без роду, без племени

Глава XI - Без роду, без племени - Анненская Александра

Анна смутно сознавала, что с ней происходит: действительность мешалась у неё с горячечным бредом, так что она не в состоянии была отделить одно от другого; она не знала, наяву или во сне какое-то мохнатое чудовище тащит ее в лес, какие-то незнакомые женщины сажают ее в ванну с водой. Когда она очнулась через несколько дней, она увидела, что лежит в очень большой комнате, заставленной кроватями. Серые стены, тусклые стекла, однообразные ряды кроватей под серыми байковыми одеялами – это было что-то близкое, давно знакомое. Последние годы жизни как-то вдруг исчезли из памяти девушки, ей казалось, что она еще в приюте, что около неё опять товарки-девочки. Она старалась всмотреться в лежавших на кроватях, чтобы различить знакомых; но нет! Вместо молодых детских лиц – морщинистые, исхудалые, седые головы, – одни беспокойно мечутся, другие стонут и охают, третьи лежат неподвижно, вытянув все члены, точно мертвые… А между кроватей ходит какая-то совсем незнакомая женщина, она наклоняется к некоторым из лежащих, что-то им говорит… Анна с каким-то суеверным ужасом следила за всеми движениями незнакомки. «Смерть!» – почему-то мелькнуло в её ослабевшем от болезни мозгу. Но вот женщина подошла ближе, к кровати, стоявшей почти рядом с кроватью Анны. Она сказала несколько слов ласковым голосом, обернулась к близ стоявшему столику, взяла склянку с лекарством и влила ложку в рот стонавшей женщины. Весь ужас Анны вмиг исчез. «Больница!» – поняла она и совершенно успокоилась. Глаза её закрылись, и она снова заснула, но на этот раз крепким, живительным сном.

Целые сутки проспала она таким образом, и когда проснулась, память и понимание вполне вернулись к ней. Она живо представляла себе, как ей трудно было работать последние дни перед болезнью, как Иван Прохорович и Федосья Яковлевна хотя ласково, но постоянно понукали ее, и не могла понять, отчего ей хочется отдыхать, когда рабочий день еще далеко не кончился… «Они не знали, что это болезнь у меня начинается, – думала девушка. – Чай, теперь вспоминают меня, скучают обо мне»…

Сиделка рассказала ей, что, пока она была в беспамятстве, приходила какая-то женщина, побоялась войти в палату, где было много тифозных больных, расспрашивала про нее у сестры милосердия и оставила ей немного чаю и сахару на случай, если она оживет.

«Это наверное Федосья Яковлевна, – подумала Анна, – она и опять придет, тогда уже я попрошу, чтобы ее привели ко мне: она расскажет мне, что у нас дома делается».

Выздоровление Анны шло медленно. Беспрестанно являлись у неё новые болезненные припадки, так что она, несколько раз с нетерпением говорила доктору:

– Верно я умру. Скажите правду: я, должно быть, никогда не буду здорова.

Когда, наконец, болезнь совершенно оставила ее, явилась слабость, – такая слабость, что она лежала иногда целые часы, не имея сил ни открыть глаз, ни пошевелить рукой.

– Если бы можно было отправить ее в деревню, на свежем воздухе она скорешенько бы поправилась, а здесь она долго прохворает, – сказал о ней один из докторов при осмотре больных.

Анна слышала эти слова.

В деревню, – туда, на луг, где такие красивенькие колокольчики, в поле, где так славно колышется желтая рожь. Да, там хорошо, там она наверно скоро выздоровела бы. Там гораздо лучше, чем здесь: здесь, как отворят форточку, так слышен такой стук от езды экипажей, что голова болит, да вдруг влетит пыль с улицы или какой-нибудь гадкий запах. А в деревне тихо, и цветы и деревья так хорошо пахнут… Вот бы и вправду туда… В настоящую деревню ей не попасть, у неё там нет знакомых, никто не возьмет ее туда, но хоть бы вернуться к Ивану Прохоровичу: ведь у него на огороде почти все равно, как в деревне; она лежала бы на траве возле домика сторожа, оттуда видны и поля, и луга, и трава там такая густая, душистая…

Анне вдруг неудержимо захотелось вернуться в маленький домик Скороспеловых, увидеть спокойную, неповоротливую фигуру Ивана Прохоровича, ласковую, приветливую улыбку Федосьи Яковлевны, смеющиеся личики детей.

«Я там выздоровлю, очень скоро выздоровлю, – говорила она себе, – и буду опять работать, хорошо работать, не уставая…»

Ей вспомнилось, как заботилась Федосья Яковлевна: поила ее липовым цветом и укрыла полушубком в первый день болезни.

«Она добрая, хорошая, – думала девушка, – она меня любит, она наверно возьмет меня к себе, домой; только бы она пришла поскорей!»

Сто раз в день повторяла она всем – и сестрам милосердия, и сиделкам, и даже докторам – один и тот же вопрос: «Не приходил ли кто-нибудь ко мне? Не спрашивали ли меня?» И постоянно получала один и тот же ответ: «Кажется, никто. Если кто придет, вам скажут».

Наконец, одна из сестер милосердия, видя, как сильно волнуется девушка, предложила, что напишет под её диктовку письмо и пошлет, куда она укажет. Анна обрадовалась до того, что поцеловала руку этой сестры милосердия.

«Дорогая моя Федосья Яковлевна! – продиктовала она. Я теперь, слава Богу, почти что совсем выздоровела, только осталась слабость, да очень скучаю, что вы не придете ко мне. А доктор говорит, что кабы мне пожить в деревне, я бы скоро поправилась, и мне бы хотелось выйти из больницы, а у вас на огороде все то же, что в деревне. Возьмите меня к себе, голубушка Федосья Яковлевна, я вам буду благодарна по гроб жизни и почитать вас буду, как мать родную. Придите ко мне поскорей, очень я о вас соскучилась и очень мне хочется к вам. Прощайте, пожалуйста, приходите поскорее!»

После отправки этого письма Анна с нетерпением стала ждать ответа. Она волновалась до того, что к ночи с ней сделался лихорадочный припадок, и после него она целых два дня чувствовала себя дурно. А Федосья Яковлевна все не приходила и не давала о себе вестей. Наконец, в воскресенье, через неделю после отправки письма, когда молодая девушка с завистью посматривала на те кровати, возле которых сидели посетители, к ней подошла сестра милосердия и ласково сказала ей:

– Ну, радуйтесь, к вам пришла какая-то женщина, должно быть та, которую вы так ждали. Прибодритесь немножко, а то она испугается, как увидит вас…

Федосью Яковлевну трудно было испугать. Она вошла в палату своей обычной быстрой, решительной походкой и весьма мало понизила свой громкий звучный голос.

– Ну, здравствуй, Аннушка! – заговорила она, подходя к кровати молодой девушки. – Что, полегчало тебе?.. А я ведь была у тебя здесь, да мне сказали, что ты в беспамятстве, очень плоха, я так и думала, что ты не поправишься… Ишь ведь как тебя перевернуло, узнать нельзя!

Действительно, эта девушка с впалыми щеками, с ввалившимися глазами, коротко остриженными волосами и длинными белыми костлявыми руками мало походила на ту крепкую здоровую Анну, которая так охотно бралась помогать Федосье Яковлевне во всех её работах.

Первые минуты Анна, от волнения, не могла говорить. Оправившись немного, она сказала слабым голосом:

– Я теперь почти совсем здорова, доктор говорит, что в деревне я скоро поправлюсь. Вы возьмете меня к себе?

– Куда тебе к нам! Ты, вон, еще насилу говоришь! – отозвалась Федосья Яковлевна. – Мы уж заместо тебя взяли работницу, старуху: из-за теплого угла да из-за хлеба пошла, без жалованья. Известно, она немного может делать, ну, да все же и за ребятами посмотрит, и корову напоит, и в стряпне мне поможет: теперь, как Васенька подрост, так я, слава Богу, могу работать. А нам расчет. Тебе мы хоть немного платили, а все же в нашем хозяйстве и два-три рубля в месяц много значат.

– Я бы также у вас стала без денег жить, – жалобно проговорила Анна, – только возьмите меня отсюда.

Федосья Яковлевна засмеялась.

– Ишь ты, ловкая! Известно, пока больна кто же тебе будет платить деньги? Еще с тебя надо брать за харчи! А коли, даст Бог, выздоровеешь, так, небось, захочешь не хуже людей жить. Ты к нам поступала еще девчонкой, а теперь ты не маленькая, ты можешь на хорошем месте жить, с хорошим жалованьем…

– Не надо мне другого места, не надо мне хорошего жалованья! Вы добрая, я вас люблю, и Васю, и Ваню, и всех детей люблю, я хочу у вас жить, с вами!

От болезни нервы девушки ослабели. Она прижалась головой к руке Федосьи Яковлевны и расплакалась. Федосья Яковлевна перепугалась.

– Полно, Аннушка, полно, милая, – суетилась она, – чего это ты плачешь? Как можно? Пожалуй, опять хуже сделается. Смотри, как у вас здесь хорошо, – чисто, просторно, чего тебе тут не лежать? А поправишься совсем, приходи к нам в гости, мы завсегда тебе рады будем.

– А теперь, больную, не возьмете? – прерывающимся от слез голосом спросила девушка.

– Эх, ты, болезная! Да куда мне взять тебя! Сама знаешь, как мы живем. В тесноте, в труде… У нас больному человеку ни покою, ни уходу никакого быть не может. Опять же, больному лекарства нужны, пища особливая, а разве мы это можем предоставить? Из каких таких достатков? Ты знаешь, какая у нас семья. Сами еле-еле перебиваемся.

Анна не настаивала больше. Она вытерла слезы и лежала тихо, молча, покорно выслушивая рассказы Федосьи Яковлевны о разных домашних новостях, – о том, как белая курица пропадала три дня, да, слава Богу, нашлась у соседей в сарае, как Ванечка порезал себе ножом палец, а Сенечка подрался с сыном лавочника и тому подобное…

Федосья Яковлевна просидела с час, на прощанье оставила Анне немножко чаю да сахару и обещала опять побывать у неё.

Анна простилась с ней без особенной нежности, но очень-очень грустно. Долго после этого пролежала она молча, отвернувшись к стене, чтобы никто не видал слез, которые неудержимо капали на её подушку.

Она работала, насколько хватало сил, во всем угождала своим хозяевам, и они, правда, не обижали ее, напротив, хвалили, ласкали, дорожили ею, но все это, пока она могла работать. А чуть силы изменили ей, чуть пришла болезнь – и она им уж не нужна, они жалеют для неё угла, куска хлеба. Значит, они ее нисколько не любят, она и им такая же чужая, как была Нине Ивановне, Постниковым и всем, всем на свете. Она выздоровеет, выйдет из больницы и будет одна, опять совсем одна, как в ту ночь, когда она плакала у ворот Постниковых. К кому она пойдет? Никто ей не обрадуется. У Аксиньи Ивановны есть племянник, которого она на нее не променяет, Федосья Яковлевна взяла вместо неё какую-то старуху и совершенно довольна. Зачем же ей выздоравливать? Зачем жить? Не надо выходить из больницы: здесь и сестры, и сиделки такие добрые, лучше здесь и умереть, поскорее умереть…

Благодаря лекарствам и укрепляющей пище, которую Анну заставляли насильно проглатывать, слабость её понемногу проходила, но и доктора, и сиделки удивлялись постоянному унынию такой молодой девушки. Обыкновенно, выздоравливающие после тяжкой болезни чувствуют себя как-то особенно радостно: лишний кусочек пищи, разрешенный доктором, позволение не лежать, а сидеть в постели, возможность пройти несколько шагов – все это доставляет им величайшее удовольствие. Они забывают прежние неприятности, им представляется, что жизнь должна непременно пойти хорошо после того, как они так близко видели смерть и так счастливо избавились от неё. Ничего подобного не замечалось в Анне. Напрасно добродушный доктор ободрял ее надеждой на скорое выздоровление, напрасно и сиделки и выздоравливающие больные развлекали ее разговорами, – тусклые глаза её смотрели все так же грустно, бледные губы как будто совсем разучились улыбаться…

Один раз, после обеда, Анна только что заснула после бессонной ночи и целого утра самых тяжелых мыслей, как ее разбудил шум в комнате и плач ребенка.

– Что это такое? – спросила она, приподнимаясь.

– Да вот, – объяснила ей сестра милосердия, – сейчас из Сиротского дома принесли девочку. В детском-то отделении скарлатина и коклюш, так доктор велел пока положить ее здесь, благо у нас нет опасных больных.

Ребенок кричал и плакал, ему давали лекарства, утешали его; но Анна не обращала на это внимания, только досадовала немножко, что ее разбудили.

Ночью она проснулась и опять услышала голос ребенка, но теперь это был не крик, а жалобный стон, прерываемый словами: «Мама, мамочка, приди ко мне! Моя сладенькая мамочка, приди! Где ты? Дай мне ручку, мамочка, дай!» Анна оглянулась. Сиделка, провозившаяся весь день с малюткой и половину ночи с какой-то нетерпеливой больной, задремала в другом углу комнаты и не слышала бедной малютки, которая продолжала стонать и звать свою «мамочку». Анна не могла равнодушно слышать эти стоны. Она настолько окрепла, что уже могла ходить. Всунув ноги в туфли, она тихонько подошла к маленькой больной. Это была девочка лет четырех-пяти; она лежала, разметавшись по постели, на щеках её горел лихорадочный румянец, глаза были закрыты, из запекшихся губок вылетало короткое, прерывистое дыхание.

– Больно мне, мамочка! Больно! – жаловалась она. – Дай мне ручку! Ох, как больно…

Анна тихонько подложила свою руку под пылавшую щечку малютки, и девочка прильнула губами к этой руке, принимая ее за руку матери. Живя у Скороспеловых, Анна научилась обращаться с детьми; теперь она вспомнила все ласки, нежные слова, какими Федосья Яковлевна успокаивала своих птенцов во время их болезней, и попробовала утешить ими больную. Девочка не открывала глаз и в полубреду продолжала принимать Анну за мать.

– Я рада, что ты пришла, мамочка, – говорила она. – Не уходи от меня, не ложись в большой ящик, я боюсь без тебя. Погладь меня еще, мне не больно, когда ты тут…

Анна гладила, ласкала и успокаивала ребенка, пока бедная малютка не затихла и не уснула; но и тогда она не решалась вытянуть свою руку из-под её головки и отойти прочь.

– Боже мой, что вы делаете? – вскричала проснувшаяся сиделка, ужасаясь тому, что она могла так нарушить все больничные правила. – Сама еще не вполне выздоровевшая, ночью встала с постели и уселась на кровати другой больной.

Чтобы успокоить ее, Анна должна была лечь. Но она больше не засыпала: малютка часто стонала во сне и каждый её стон болезненно отзывался в сердце молодой девушки. Ее удивляло, с какой стати ребенок, принесенный из Сиротского дома, беспрестанно вспоминает и зовет к себе мать.

– Да у неё, говорят, только что умерла мать – объяснила сестра милосердия. – Какая-то соседка прямо с похорон принесла ее в Сиротский дом; у неё нет отца и никого родных. В Сиротском доме увидели, что она больна и прислали ее сюда; когда она выздоровеет, мы ее опять туда отправим.

«Бедная девочка! – думалось Анне. – Ей, пожалуй, будет в Сиротском доме еще тяжелее, чем было мне. Я ведь совсем не знала матери, да и то как скучала, а она помнит свою мать, ждет её ласки, и вместо того…»

Серые, неприветливые стены приюта, холодные, угрюмые лица надзирательниц, брань, побои – все это ясно представилось воображению Анны, и сердце её сжалось от жалости к бедной крошке, продолжавшей в бреду разговаривать со своей «сладенькой мамочкой».

– Положите ее поближе ко мне, – попросила она сестру милосердия, – я ведь теперь совсем здорова, мне хочется понянчиться с ней.

– Пожалуй, – согласилась сестра, – только что же вам за охота? Ведь у нее воспаление легких, доктор сказал, навряд ли выживет.

«Ну, что ж, – подумала Анна, – пусть себе. Она думает, что я её мать: пусть она так и умрет, не узнав, как горько быть сиротой».

Девочку положили на свободную постель, рядом с ней; сиделки с удовольствием передали весь уход за ней Анне. Двое суток металась бедная девочка в сильнейшем жару; она почти не приходила в себя, а когда сознание возвращалось к ней, громко стонала, жаловалась и звала мать. Ласки Анны немножко успокаивала ее; в полузабытьи она продолжала принимать молодую девушку за мать и называла ее самыми нежными именами. На третью ночь ей сделалось совсем худо; она перестала бредить и метаться, лежала тихо, изредка жалобно стонала, жаркое дыханье с видимым усилием вылетало из её запекшихся губок. Анна, несмотря на увещания сиделки, не легла спать, а осталась возле неё.

Вдруг она заметила, что дыханье ребенка слабеет, лихорадочный румянец исчез с лица её и сменился мертвенной бледностью; Анна дотронулась до её ручки – она была холодна. Анна испугалась.

– Посмотрите-ка, – позвала она сиделку, – девочка-то, кажется, умирает.

– Известное дело, умирает, – спокойно проговорила та. – Что ж? И слава Богу! Ангельская душенька…

Сердце Анны сжалось. Она знала, что болезнь ребенка опасна, что на выздоровление мало надежды, но все-таки не могла так равнодушно отнестись к смерти крошки.

Она наклонилась над девочкой, прижала её исхудалое от болезни тельце к груди своей и старалась дыханьем согреть ее похолодевшие ручки.

– Что это вы? – заворчала сиделка. – Разве так можно? Вы и скончаться ей не дадите спокойно… Оставьте ее, ложитесь спать.

Анна положила девочку, заботливо укрыла ее одеялом и продолжала сидеть над ней, не зная наверно, жива она или умерла. Дыханья её не было слышно; при тусклом свете лампы личико её казалось синеватым, и она не решалась больше трогать ее.

– Ну, что? Померла? – все тем же спокойным голосом спросила сиделка, подходя к маленькой больной через добрый час времени.

– Не знаю, – прошептала Анна.

Сиделка наклонилась.

– Какое померла? Оживет, надо быть! – проговорила она. – Разве не видите? Дышит ровно, жару нет. Вот уж, именно, кому что на роду написано. Вы ее теперь не троньте, не испугайте; пусть она спит!

Анна сама не понимала, что с ней делается. Что ей до этого чужого ребенка? А между тем сердце её радостно билось, она готова была и плакать, и смеяться, ей хотелось расцеловать невозмутимо спокойную сиделку, обнять девочку, заставить ее открыть глазки, заговорить, хотелось убедиться, что она в самом деле жива…

Сиделка заметила её волнение и опять разворчалась, угрожая позвать сестру и пожаловаться на Анну, если та не ляжет тотчас же в постель. Анна принуждена была лечь, и сиделка села возле малютки. Долго не спала Анна и все глядела на маленькую больную, но та продолжала лежать тихо и неподвижно, только дыхание её стало заметнее и лицо приняло менее мертвенный оттенок.

Сиделка была права: девочка ожила. Здоровая натура её справилась с болезнью, кризис миновал благополучно и, к удивлению всех, она стала быстро поправляться. Но тут явилась новая беда: когда она окончательно пришла в себя и могла сознательно оглядеться кругом, больничная обстановка перепугала ее. Она боялась и больших седых бакенбард доктора, и белого чепчика сестры милосердия, и морщинистого лица сиделки, и больных, и склянок с лекарством и всего, всего. Безутешно плакала она и все звала свою маму, свою милую мамочку… Одной Анне удалось успокоить ее. Она сказала, что пришла от её мамы, чтобы ласкать ее и ухаживать за ней, пока она нездорова.

– От мамочки? – переспросила девочка, доверчиво глядя на бледное молодое лицо, наклонявшееся над ней. – Ну, хорошо! Я поживу здесь с тобой, а потом мамочка придет и возьмет меня к себе…

С этих пор маленькая Лёля, – так звали девочку, – стала неразлучна с Анной: только от неё одной принимала она и лекарство, и пищу, только ей одной позволяла умывать себя, с ней одной вступала в разговоры, бессвязно рассказывая разные события своей недолгой жизни. Уход за ребенком не только не утомлял Анну, как сначала боялся доктор, а напротив, был ей очень полезен: это отвлекало ее от тяжелых мыслей о собственной судьбе, заставляло больше дорожить своими силами, своим здоровьем.

Через неделю Лёля оправилась настолько, что уже бегала между кроватями, и доктор решил дня через два отправить ее в Сиротский дом. Девочке об этом не говорили, чтобы не вызвать новых слез, но Анна знала, что ей предстоит скорая разлука с ребенком, к которому она успела привязаться.

– Видно, уж судьба моя – жить на свете одной, без любви! – с грустью думала молодая девушка. Вот, полюбила меня девочка, очень полюбила, даже мать свою реже стала вспоминать, а завтра ее увезут, и я, может быть, никогда в жизни не увижу ее…

Но еще больше собственного одиночества пугала ее судьба Лёли. Что станется с этой робкой, нежной, пугливой малюткой в Сиротском доме? Она там пропадет, совсем пропадет. Если бы хоть попросить кого-нибудь из тамошних, чтобы с ней получше обращались. Но кого же?.. А Нина Ивановна? – блеснуло светлым лучом в мыслях Анны. И вспомнилось ей то серое осеннее утро, когда она, упрямая, своевольная девочка, стояла с чулком в руках на коленях в углу класса, и вспомнилось ласковое слово, поцелуй Нины Ивановны, и живо представились все чувства, вызванные этим словом, этим поцелуем в её детском сердце…

– Да, она добрая, она пожалеет мою Лёлю, – решила девушка. – Она и меня пожалеет. Тогда я была мала, глупа, я хотела, чтобы она свою родную дочку променяла на меня; теперь я знаю, что этого нельзя… Пусть бы она только пришла, да хоть из жалости приласкала немножко нас, бедных сирот.

На следующий день Лёлю отправили в Сиротский дом, уверив, что там она найдет свою маму. Вместе с этим Анна послала письмо к Нине Ивановне, умоляя ее придти…

Не прошло и часа после отправки письма, как Нина Ивановна уже сидела у постели своей бывшей воспитанницы. Во время болезни Анна так похудела и побледнела, что опять стала напоминать бывшую худощавую, большеглазую приютскую девочку. Нина Ивановна мало изменилась за последние годы: только вокруг глаз её появились морщинки, которых прежде не было, да в темных волосах засеребрилась седина. Крепко расцеловалась она с бывшей беглянкой; она, конечно, и не подумала упрекать ее за детское своевольство, а напротив, с интересом стала расспрашивать, каково ей жилось все это время. Анна так взволновалась свиданием, что не могла произнести ничего, кроме бессвязных слов. Нина Ивановна должна была первая приняться за рассказы. И ей было о чем порассказать: дела в приюте шли теперь гораздо лучше, чем при Анне; девочки стали послушнее, прилежнее, разумнее относились к своим обязанностям. Марью Семеновну заменила другая помощница, которая умела справляться с детьми без всяких наказаний. Из девушек, считавшихся при Анне старшими, никого не было в приюте; все они получили места горничных, нянек или швей; из средних осталось только четверо; Саша Малова и Даша ходят в швейную мастерскую, чтобы усовершенствоваться в шитье и выучиться кройке, так как с будущего года при приюте откроется мастерская, в которой они могут быть закройщицами и учительницами; Катя выдержала экзамен в учительскую семинарию; если она будет там хорошо учиться, через год ее примут полной пансионеркой, а через три года дадут ей место сельской учительницы, о котором она день и ночь мечтает. Феню Нине Ивановне хочется оставить при приюте: она стала такая разумная, аккуратная и добрая девочка, что из неё может выработаться со временем отличная помощница. Бедная, болезненная Соня умерла два года тому назад, но это была, кажется, единственная покойница в старшем отделении Сиротского дома за все это время. Из бывших при Анне маленьких Таня и Феклуша оказались настолько способными к учению, что Нина Ивановна упросила нескольких богатых барынь платить за них в гимназию и давать им денег на книги и платье. Они очень хорошо выдержали экзамен во второй класс и с будущей недели сделаются гимназистками, вместе с Любочкой, которую Анна наверно не узнает: из худенькой, плаксивой крошки она превратилась в рослую девочку, очень любящую командовать, распоряжаться, предводительницу во всех играх и главную затейницу всех шалостей… Можно себе представить, с каким интересом слушала Анна все эти рассказы. Когда пришла ей очередь говорить, она откровенно передала Нине Ивановне все, что пережила и перечувствовала в последние четыре года. В заключение, она со слезами на глазах просила ее принять под свое покровительство маленькую Лёлю.

– Конечно, я постараюсь сделать для неё все, что могу, – отвечала Нина Ивановна, тронутая судьбой бедной сиротки. – Но, Анна, разве тебе не хотелось бы самой заботиться о ней, жить с ней вместе?

– Конечно, хотелось бы, – отвечала Анна с удивлением. – Только, как же это сделать?..

– Ты жалуешься, что все люди считают тебя чужой, что у всех есть свои родные, которых они любят больше, чем тебя?! А что, если бы ты попробовала пожить с такими же безродными сиротами, как ты сама, и полюбить их? – продолжала Нина Ивановна.

– Как же это?! Опять поступить в Сиротский дом? – недоумевала Анна.

– Да, опять, только уже не воспитанницей, а воспитательницей, – отвечала с улыбкой Нина Ивановна. – Я слышала, что из младшего отделения уходит одна няня, и если я попрошу главную надзирательницу, она даст это место тебе. Работы там много, – работы тяжелой и хлопотливой: на твоих руках будет семь-восемь детей, за которыми ты должна смотреть и день и ночь; тебе придется и мыть, и одевать, и кормить их, и учить их говорить и чинить их белье, и убирать их комнату. Жалованье за все это тебе будут платить маленькое, но если ты полюбишь своих питомцев, как полюбила Лёлю, тебе не будет с ними тяжело.

– А можно так устроить, чтобы мне поручили Лёлю? – спросила Анна.

– Я и об этом попрошу надзирательницу, – пообещала Нина Ивановна.

– Милая, голубушка, попросите! – вскричала девушка, и глаза её радостно заблистали. – Мне так было тяжело думать, что выйду я из больницы и опять буду совсем одна. А там я не буду одна, там все такие же сироты, как и я, их некому любить – и они меня полюбят…

Через неделю Анна выписалась из больницы и прямо отправилась в Сиротский дом, где Нина Ивановна выхлопотала для неё обещанное место. Опять очутилась она в давно знакомых комнатах с серыми стенами и тусклыми стеклами. Главная надзирательница младшего отделения приняла ее ласково, как девушку, рекомендованную Ниной Ивановной, и, подробно объяснив ей в чем будут состоять её обязанности, ввела ее в залу, где в этот час были собраны все дети под надзором своих няней. Анна очутилась среди полусотни мальчиков и девочек от двух до семилетнего возраста. Одни из них еще с трудом переступали на своих крошечных ножках, другие бойко бегали и задорно толкали друг друга; несколько девочек свертели себе из тряпок подобие кукол и тихонько баюкали их; один маленький мальчуган колотил ручонкой по скамье и выкрикивал при этом какое-то слово, понятное ему одному. Анна искала глазами Лёлю, но не находила ее среди всех этих малюток с однообразно остриженными головками в темных однообразных блузах.

– У вас здесь, кажется, есть знакомая? – спросила надзирательница. Лёля Томилина, приди-ка сюда.

Как, неужели эта девочка с робким взглядом, с унылым, безучастным личиком – Лёля?.. Но вдруг лицо девочки оживилось, в глазах её блеснул луч радости.

– Ты от моей мамы! – закричала она и повисла на шее Анны.

Анна крепко, нежно прижала ее к себе.

– Ты мне рада? Ты хочешь, чтобы я с тобой осталась? – тихонько спросила она.

– Хочу, хочу! Милая, голубушка, останься! – просила девочка, прерывая слова свои поцелуями.

Анна обняла ее, приласкала других девочек, которых надзирательница подвела к ней, как её будущих питомиц, и легко, радостно стало у неё на душе. Она почувствовала, что здесь, наконец, она не будет чужой, лишней, что все эти маленькие существа чахнут без любви, без ласки, как едва не зачахла она сама, и что в сердце её найдется достаточный запас нежности, чтобы согреть и оживить сердца сирот, вверяемых её попечениям.

 

Глава X - Без роду, без племени - Анненская Александра

Почти два года прожила Анна у Скороспеловых. Из девочки-подростка она превратилась в совершенно взрослую девушку, – высокую, стройную, с сильными руками и загрубелым лицом. Если бы кто-нибудь спросил у неё: счастлива ли она, довольна ли своей судьбой, она сморщила бы свои темные брови и сурово ответила бы: «Чего там недовольна? Живу, как все!»

Сама себе она никогда не задавала подобных вопросов: ей было некогда. Переделав все бесчисленные работы Федосьи Яковлевны да повозившись, кроме того, с пятью детьми, ей хотелось спать и спать, а не раздумывать да грустить.

– Что ты, Аннушка, так привязалась к огороднице, – говорили ей иногда соседи и даже Алена. – Ты, ведь, почитай, задаром у неё живешь! Ты теперь работница, как надо быть, могла бы место получше найти, с хорошим жалованьем…

Анне подобные советы казались нелепыми. Ей уйти от Федосьи Яковлевны, которая всегда так добра к ней, от милых деток, которые так крепко целуют ее? Да разве это возможно?.. Если ей случалось отлучаться куда-нибудь из дому на час, на два, то при возвращении Федосья Яковлевна всегда встречала ее восклицанием:

– Ну, слава Богу, что ты пришла, Аннушка! А я без тебя, как без рук.

Дети бросались к ней с криками:

– Няня, милая, иди скорей! Мы все тебя ждали!

Когда, в праздничный день, она просилась у хозяйки в церковь или в гости, Федосья Яковлевна не удерживала ее, но обыкновенно тяжело вздыхала, говоря:

– Что же! Известное дело: молодой человек, повеселиться хочется, людей посмотреть, себя показать!.. Всем праздник, только мне праздника нет! Ты уйдешь, а мне двойная работа!.. Ну, да иди себе, я тебя не держу, чего тебе для меня сидеть: ведь не мать я тебе в самом деле!

– Няня, не уходи! – кричали дети, цепляясь за нее, и Анна оставалась, забывала о праздничном отдыхе, готова была и работать, и услуживать за то, что ее так любят, так ею дорожат…

Аксинья Ивановна никогда не могла простить Анне, что та решилась уйти от неё, что предпочла место работницы сытной жизни в их доме; но когда Анна стала все реже и реже навещать ее, она окончательно признала свою бывшую воспитанницу бесчувственной и неблагодарной.

– Неужели тебя хозяйка и в Светлый праздник со двора не отпускает? – с неудовольствием спрашивала она.

– Нет, хозяйка ничего, – несколько смущенно отвечала Анна, – а только я сама вижу, что работы много: мне и не охота уходить…

– Не охота? – сердилась Аксинья Ивановна. – Кабы ты помнила нашу хлеб-соль, не говорила бы «не охота»!

– Ах, тетенька, – непременно вмешивался в разговор Алеша, – да что же Анюте до нас? Точно мы ей свои, близкие. Пока мала была, нуждалась в вас – ну, и жила у вас, ласкалась к вам, а теперь вы ей не нужны, так чего же ей к нам ходить?

Аксинья Ивановна вздыхала, а Анна должна была делать большие усилия над собой, чтобы, по старой памяти, не прибить и не вытолкать за дверь дрянного мальчишку.

Кончилось тем, что, избегая неприятных объяснений и колких намеков, она совсем перестала ходить к Постниковым, и Аксинья Ивановна еще раз убедилась, что «Алешенька всегда правду говорит, он всякого человека хорошо понимает».

Кроме Постниковых, Анне не к кому было ходить. Прежние подруги, знавшие ее как воспитанницу богатого купца, теперь не кланялись ей и никогда не подумали бы пригласить к себе в гости эту простую работницу в полинялом, заплатанном ситцевом платье. Новых знакомств ей было некогда заводить, а к Скороспеловым почти никто не ходил в гости; разве иногда соседка забежит к Федосье Яковлевне, попросить сковороду или утюг, да заболтается и согласится выпить чашку-другую чаю.

Да и не надо было Анне гостей, не надо знакомых. Дома все добрые, все любят ее; зачем же ей чужие? А еще соседи говорят, чтобы она искала другого места, где дадут побольше жалованья. Какая глупость! На что ей жалованье? Наряжаться? Накупать себе красивых платьев? Но ведь она знала, что она нехороша собой. «Нарядишься, так, пожалуй, еще больше будешь похожа на воронье пугало», – думала она, оглядывая себя в маленькое зеркальце, висевшее над комодом Федосьи Яковлевны. У Постниковых она носила и хорошие платья, и шелковые платочки, да разве она жила счастливо? Нет, вовсе не того ей нужно. Она нисколько не завидовала ни тем богатым барыням, которые в собственных экипажах приезжали на огород к Ивану Прохоровичу, ни тем девушкам, которых она встречала в церкви и на улице; не завидовала и Алеше, который все больше и больше пользовался милостями дяди и тетки, ходил настоящим франтом – в сюртуке, пестром галстуке, с часами на толстой вызолоченной цепочке. На все это она смотрела совершенно равнодушно. Но сердце её болезненно сжималось, когда она видела, как грубая мозолистая рука Федосьи Яковлевны нежно ласкала белобрысые головки её маленьких буянов; она не могла удержаться от слез, когда Иван Прохорович, всегда такой кроткий и тихий, чуть не прибил соседку за то, что она смела обидеть его Дуню. Ребенком она злилась на тех, кого любили и ласкали больше, чем ее, – теперь она не чувствовала злобы ни против кого; ей было только до боли жалко саму себя, и, чтобы заглушить это тяжелое чувство, она хваталась за первую попавшуюся работу, и работала, и работала, пока усталость не начинала одолевать ее, и сон не слепил ей глаза.

Настала весна, – вторая весна, которую молодая девушка проводила в доме Скороспеловых; теперь ей можно было немного отдохнуть: Сеня и Гриша почти все время проводили на улице, домой забегали только есть да спать, Дуня не хотела отставать от братьев, а за ней неизменно тянулся и Ваня. В избе оставался только Вася, который уже хорошо ходил и бегал, так что его не нужно было носить на руках, да пятилетняя Маша – тихая, разумная девочка, всегда охотно забавлявшая братишку.

– Ишь, как без ребят-то дело спорится, – замечала Федосья Яковлевна. – Смотри-ка, Аннушка, солнце еще высоко, а мы, почитай, всю работу переделали! Теперь, пока корова с поля не придет, мы хоть сложа руки сиди, точно барыни какие.

Сама Федосья Яковлевна сидеть сложа руки не умела: у неё всегда находилась какая-нибудь починка старого белья, перешивка старого платья, за которую она и принималась так, от нечего делать; но Анна рада была отдохнуть час другой. Непрерывная, утомительная зимняя работа вредно подействовала на здоровье молодой девушки: она часто чувствовала слабость, головокружение, какую-то боль в груди. Ей было очень приятно пройтись по тропинке, которая от огорода Ивана Прохоровича вела прямо к полю и к лугам соседней деревни, приятно полежать на мягкой траве, под яркими лучами весеннего солнца.

Один раз она только что вышла на тропинку, как навстречу ей попался Иван Прохорович. Он шагал быстро, опустив голову, чем-то озабоченный и почти натолкнулся на девушку.

– Куда это ты, Аннушка? – как-то машинально спросил он.

– Гулять! – отвечала она, с удивлением посматривая на его встревоженное лицо.

– Ишь ты, гулять! Тут из кожи вон лезешь, а она гулять! – проворчал Иван Прохорович и зашагал дальше.

– Чего это вы? Что случилось? – спрашивала Анна, догоняя его.

– Ничего не случилось! – мрачно отвечал Иван Прохорович. – Я сам глупость сделал, сам теперь и плачусь. В прошлом году держал трех работников, показалось много, дорого, дай, думаю, нынче с двумя обойдусь. Оно, пожалуй бы, ничего, да, как на грех, Максим заболел, вчера ушел в больницу. Что я с одним Степаном буду делать? Он, вишь, какой увалень, а пора теперь горячая, надо скорей гряды кончать, рассаду пересаживать…

– А разве нельзя нанять кого-нибудь вместо Максима? – спросила Анна, живо сочувствуя горю своего хозяина.

– Нанять! Где их наймешь? Зимой задаром, из-за одного хлеба идут, а теперь – куда тут! Я уж утром и на базаре спрашивал, теперь, вон, в деревню ходил, – нет, никто не идет. Беда да и только!

– Экое, в самом деле, горе какое! – с соболезнованием отозвалась Анна.

– Тебе что за горе! – несколько досадливо проговорил Иван Прохорович, – вон, ты гуляешь себе, как ни в чем не бывало.

– Я ведь не знала, что у вас много работы, я бы вам помогла, – отозвалась Анна.

Иван Прохорович остановился и смерил девушку пристальным взглядом, точно в первый раз видел ее. Лицо его просияло.

– А что, и вправду! – вскричал он. – Ты ведь уж не маленькая, можешь и в огороде работать. Дома-то хозяйка одна справится, а я тебе за эти месяцы жалованья прибавлю да и платье новое подарю. Ну, что, согласна?

Иван Прохорович так оживился, с таким беспокойством ждал ответа девушки, что у неё не хватило духу отказать ему.

– Я попробую, может, еще и не смогу, – нерешительно отвечала она: ей было страшновато приниматься за новую тяжелую работу, но она отчасти надеялась, что Федосья Яковлевна не отпустит ее. Однако, надежда эта не оправдалась. Федосья Яковлевна нашла, что так и должно быть.

– Известное дело, я справлюсь одна дома, – заявила она, – а ты, Аннушка, помоги хозяину. Человек ты молодой, тебе нечего труда бояться, а ужо к ужину я тебе твоих любимых блинков напеку. Ведь ты у нас живешь не как работница, а как будто бы своя, так надо же тебе помочь нам в нужде…

Федосья Яковлевна говорила эти слова совершенно простодушно и была вполне уверена, что говорит полнейшую правду, а между тем самая хитрая женщина не могла бы придумать лучшей уловки, чтобы заставить Анну делать все, что угодно. Она не простая наемная работница, ее просят помочь, как свою, как семьянинку, и, конечно, она поможет, и никакой труд не покажется ей тяжелым, никакая работа утомительной…

С бодрым духом взялась Анна за тяжелый заступ, безропотно таскала она одну пару ведер за другой для поливки гряд. Когда настало время ужина, она опустилась на лавку бледная, усталая, и вкусный ужин не привлекал ее.

Федосья Яковлевна заволновалась.

– Что же это ты, Аннушка, а блинков-то? Поешь, родимая, ведь я для тебя пекла! Заморилась?.. Ничего, это с непривычки! Поешь, так тебе легче будет!

Нельзя было противостоять такому радушному угощению. Анна поела и, в самом деле, несколько подкрепилась. Федосья Яковлевна и Иван Прохорович так ласково говорили с ней, так ухаживали за ней, что, несмотря на сильную усталость, она чувствовала себя хорошо и не думала отказываться от тяжелого труда.

На другой, на третий день – то же самое: утомительная работа, а за обедом и за ужином ласковые, ободряющие разговоры, похвалы, выражения благодарности, заставлявшие забывать неприятности длинного летнего дня. Мало-помалу Анна привыкла к своей новой работе. Плечи её не ныли больше от коромысла, заступ не казался ей таким тяжелым, как в первый день, только худела она все больше и больше; густой загар не мог вполне скрыть бледность её щек, по воскресеньям она не смеялась, не играла с детьми, как прежде, даже гулять не ходила, а сидела у ворот одна, – тихая и задумчивая.

Но вот все трудные огородные работы кончились, осталась только поливка гряд, которую нельзя было прекращать, так как погода стояла очень жаркая. После одного особенно знойного дня Анна только что налила большую лейку воды, как вдруг почувствовала сильный озноб и какую-то странную слабость во всех членах. Она хотела пересилить себя, но не в состоянии была приподнять лейку.

«Посижу немного, может, пройдет» – подумала она и опустилась на землю тут же подле кадки с водой.

– Аннушка! Что с тобой? Ты больна? – встревоженным голосом закричал Иван Прохорович, минут пять спустя, видя, как страшно побледнела девушка, как бессильно прислоняется голова её к стенке кадки.

– Да, что-то нездоровится, – упавшим голосом отвечала Анна. – Ничего, пройдет! Я сейчас буду поливать…

– Какое там поливать? На тебе лица нет! Иди домой, ляг в постель; может, отлежишься…

Анна с трудом приподнялась, с трудом доплелась до своей постели и скорей упала, чем легла на нее. К ужину она не встала, отказалась от всякой пищи и только все просила холодного квасу. Федосья Яковлевна уверяла, что это простуда, заставила ее выпить большую чашку горячего настоя из липового цвета, укрыла ее полушубком и уговаривала хорошенько пропотеть.

– Я ведь эту болезнь знаю, – говорила она, – со мной сколько раз то же случалось, пропотеешь хорошенько, завтра встанешь, как встрепанная.

Анна покорно глотала горячий настой, покорно задыхалась под тяжелым полушубком, но предсказание Федосьи Яковлевны не исполнилось: она не пропотела и на следующее утро совсем не могла встать. Все тело её горело, как в огне, она беспрестанно впадала в забытье, а когда приходила в себя, чувствовала слабость и сильную боль в голове.

– Эка беда какая стряслась! – говорил Иван Прохорович, с состраданием поглядывая на молодую работницу. – А, как на зло, завтра базарный день, надо бы набрать стручков да огурцов. Мне самому некогда, а один Максимка немного наберет…

– Я бы тебе помогла, да у меня сегодня стирка, – отозвалась Федосья Яковлевна. – Ужо, если ей к вечеру лучше не будет, схожу к куме Никаноровне: у неё есть лекарства от разных болезней: может, не даст ли чего…

Кума Никаноровна, действительно, дала какую-то настойку, которую следовало пить при закате и на восходе солнца, три дня сряду, «и всякую болезнь – как рукой снимет»; Первый день Анна выпила положенную порцию, второй – она не поднимала головы с подушки и Федосья Яковлевна должна была вливать ей лекарство в рот, на третий день она никого не узнавала, металась по постели и громко бредила.

– А, ведь, Аннушку нельзя так оставить: – заметил за обедом Иван Прохорович. – Надо бы доктора позвать.

– Что доктора! – с озабоченным видом проговорила Федосья Яковлевна. – Доктор лекарство пропишет, надо покупать, а лекарства все дороги… Опять же, что она у нас лежать будет: за больной уход нужен, а разве мне есть время за ней ухаживать?.. Я думаю, всего лучше свезти ее в больницу: там и лечить ее будут даром, и смотреть за ней.

– Жалко как-то девушку, – сказал Иван Прохорович. – Работала, работала она на нас, а как чуть заболела, ты ее сейчас и из дому прочь…

– Работала! – вскричала Федосья Яковлевна. – Что ж, она ведь не даром работала. За наши деньги мы всегда себе работниц найдем. Правда, она девушка хорошая, мне ее жаль, да что поделаешь. Может, у неё болезнь заразительная, к детям как бы не пристала, я вот чего боюсь…

Иван Прохорович не возражал. Конечно, если какая-нибудь опасность грозила своим детям, то нечего церемониться с чужой девушкой, простой работницей… После обеда работнику приказано было запрячь лошадь и положить в телегу побольше сена.

Анна не в состоянии была сама идти. Ее пришлось нести на руках. Почувствовав, что ее поднимают, несут, она в полубреду вообразила себе, что ее считают уже мертвой и хотят хоронить.

– Не надо! Оставьте! – кричала она жалобным голосом. – Я жива! Я не хочу!

– Полно, Аннушка! тебе там лучше будет! – успокаивала ее Федосья Яковлевна.

– Не хочу! не хочу! Пустите! Оставьте! – кричала Анна. Иван Прохорович, с помощью работника, бережно уложил ее в телегу и сам сел подле неё, так как она не переставала метаться. Телега выехала на большую улицу и покатила по тряской мостовой, заглушая шумом колес жалобные стоны больной.

 

Глава VIII - Без роду, без племени - Анненская Александра

В один воскресный вечер Алеша и Анна сидели вдвоем в комнате. Алеша писал письмо к своей матери, Анна грызла подсолнечные семечки и бесцельно глядела в окно. Аксинья Ивановна вошла с расстроенным лицом и объявила, что Андрей Кузьмич захотел моченых яблок, а она, как нарочно, потеряла ключ от кладовой.

– Я сейчас поищу вам его, тетенька, – предложил Алеша, бросил писанье и принялся тщательно разыскивать потерянный ключ.

– А ты, Анюта, что же не поищешь? – обратился он к девочке. – Видишь, как тетенька беспокоится.

Анна промолчала.

– Анюта! Да поищи же и ты! – снова позвал он ее, обшарив соседнюю комнату и еще раз заглядывая под диваны и столы.

– Ищи сам, коли тебе нравится, а меня оставь в покое, – отрезала Анна.

– Какая ты неуслужливая, – продолжал настаивать Алеша, ползая на четвереньках. – Что бы тебе заглянуть под шкаф? Ведь ты же ничего не делаешь; так себе, сложа руки сидишь.

– Говорю тебе: не смей учить меня, гадкий мальчишка! – закричала Анна, вскакивая с места и топая ногой. – Если ты еще хоть слово мне скажешь, я отколочу тебя.

И она уже замахнулась, чтобы исполнить свою угрозу.

– Ах ты, дрянь девчонка! – раздалось в эту минуту над самым ухом её, и Андрей Кузьмич ударил ее по протянутой руке, а потом по спине.

Анна вскрикнула и с громким воплем убежала прочь. За последнее время она отвыкла от побоев; кроме того, теперь она была уже почти взрослая девушка, она почувствовала не столько боль от удара, сколько обиду, унижение. Ее часто бранили, упрекали, – этого мало: теперь уже ее начинают бить, и всему виноват этот негодный мальчишка. Она так ненавидела Алешу в эти минуты, что готова была бы исцарапать и задушить его своими руками.

Аксиньи Ивановны не было в комнате во время быстрой расправы Андрея Кузьмича; прибежав на шум и узнав, в чем дело, она встревожилась и тотчас же пошла разыскивать Анну. Но ее не было ни в кухне, ни в сенях, ни в одной из комнат.

– Чего ты ее ищешь? – закричал на жену Андрей Кузьмич. – Небось, ничего ей не станется, что я немножко поучил ее. Почаще бы надо, так она была бы шелковая, а то совсем от рук отбилась девка.

Но час проходил за часом, а девочка не появлялась.

– Боюсь, не сделала ли она чего над собой. Отчаянная она какая-то! – волновалась Аксинья Ивановна.

Уже после ужина, уходя спать, Алеша услышал легкий шорох в чулане под лестницей, и Аксинья Ивановна не без сильного страха вошла туда. Там, действительно, укрылась Анна. Она сидела в углу с растрепанными волосами, бледная, с посинелыми губами и глазами, горевшими лихорадочным блеском. Аксинья Ивановна даже перекрестилась при виде её.

– Анюточка! Что же это? Куда ты забилась? – мягким голосом заговорила она с ней. – Иди, покушай чего-нибудь!

Анна молча покачала головой.

– Ну, так спать иди на свою постель; что здесь, в холоде да в пыли, сидеть? Иди, иди, милая, Андрей Кузьмич спать лег, он тебя не увидит.

Анна как-то машинально встала и пошла за Аксиньей Ивановной, не заметив даже Алешу, который провожал тетку со свечой в руке. Машинально разделась она и легла на свою постель, в кухне. Но ей было не до сна. Тяжелые мысли не давали ей покоя, она беспрестанно ворочалась, вздыхала, всхлипывала. Аксинья Ивановна, успокоившись, что девочка «ничего над собой не сделала» и улеглась на обычном месте, перекрестила ее и ушла к себе. Алена не спала: ей надо было месить хлебы и она, по-видимому, усердно занималась квашней, но это не мешало ей слышать вздохи Анны. Покончив с тестом, она подошла к девочке.

– Что, больно разве побил он тебя, что ты все охаешь? – спросила она.

– Нисколько мне не больно, – отвечала Анна, – а только не смеет он меня бить; не смеет и не смеет!

– Глупа ты еще, как я на тебя посмотрю, – с соболезнованием проговорила Алена, качая головой. – Как это так не смеет? Кто ему запретит? Ты на всей его милости живешь, что хочет, то с тобой и делает. А не согласна, сделай одолжение – отправляйся на все четыре стороны, на место тебя сотни найдутся, да и на что ему такие-то?

– Они меня заместо дочери взяли, я думала они меня любить будут, а он вон какой! – плакала Анна.

– Заместо дочери?! Любить!? – насмешливо повторила Алена. – Да за что же это им любить-то тебя, скажи на милость? Вон, взять хоть бы Алешу: его, может, и вправду хозяин заместо сына примет, потому, одно слово – племянник, а другое – мальчик угодливый. Что у него там на душе – неизвестно, а услужить, угодить и дяденьке, и тетеньке умеет. А в тебе ничего этого нет, как я посмотрю.

Анна молча плакала, не находя ответа на слова Алены. А Алена, обыкновенно такая суровая и молчаливая, вдруг разговорилась. Она подвинула стул к постели, села на него, и через несколько секунд продолжала:

– Конечно, сироте трудно жить на свете, побранить да поучить всякий рад, а доброе слово не всякий скажет. Я сама сиротой росла, а только стала я в возраст приходить, никто меня пальцем не тронул. Потому я работать лиха была. Бывало, у кого ни живу, никто куском не попрекнет, всякий рад: поживи да поживи. Потому я за двух мужиков всю работу исполняю. Вот, взять хоть бы наш хозяин. Он слова мне супротив не скажет. Знает, чуть что, я узел свой связала, да и ушла; я место себе всегда найду, а ему такую работницу, как я, в жизнь не найти. А ты что? Ты никуда не уйдешь, ты все должна сносить да еще благодарить, что поучили, ума-разума прибавили.

– Не хочу я этого! вскричала Анна. Не хочу я все сносить! Вот еще! И я тоже уйду! Захочу, так и уйду!

– Эх, девонька, девонька! – сказала Алена, с сожалением поглядывая на нее. – Легко сказать уйду, да надо знать куда. Ты уж не младенец, будешь мерзнуть под воротами, никто тебя не приютит, всякий скажет: «Ишь, она, сильная да здоровая, работать может; коли попрошайничает, значит лентяйка!»

– Ну, я буду работать. Я, ведь, умею!

– И давно бы тебе пора! – согласилась Алена. – Как погляжу на тебя, не к добру ты привыкаешь этак без дела-то жить. Станешь работать, увидят люди, что ты на что-нибудь годна, так и будут про тебя знать. А этак что жить? Всю жизнь из чужих рук глядеть – это не ладно, ты уж не маленькая!

Разговор с Аленой не утешил Анну, но он несколько успокоил ее, дал другое направление её мыслям. Она перестала просто злиться на Андрея Кузьмича да на Алешу и придумывать разные планы мщения им обоим, Алена указала ей новое средство избавиться от их притеснений. Она очень смутно представляла себе, какова может быть для неё рабочая жизнь, но это все-таки было что-то новое, а старое казалось ей таким тяжелым, таким неприятным, что она ухватилась всем сердцем за это новое и, в мечтах о нем, спокойно заснула.

На следующее утро первым ощущением Анны было неопределенное чувство какой-то неприятности, какой-то обиды. Когда она ясно вспомнила все, что произошло накануне, она объявила, что не пойдет пить чай вместе с Андреем Кузьмичом. Никто не обратил на это большого внимания, но когда она и перед ужином отказалась идти есть вместе со всей семьей, Аксинья Ивановна заволновалась.

– Что это ты, Анюта, как можно? – говорила она. – Андрей Кузьмич спросит про тебя, что я ему скажу? Он еще пуще на тебя осерчает!

– Не дело ты выдумала! – поддакнула Алена. – Его хлеб-соль ешь, да на него же дуешься! Разве это порядок?

Анна осталась при своем, и пока вся семья садилась за ужин, она спряталась в темных сенях. Андрей Кузьмич заметил её отсутствие; он совсем забыл вчерашнее происшествие и благодушным голосом спросил, отчего Анюта не идет за стол.

– Не хочет она, – смущенно отвечала Аксинья Ивановна. – Очень уж ты изобидел ее вчера… Девочка она не маленькая… Обидно ей показалось…

– Вот оно что! – проговорил Андрей Кузьмич и насупился. – Ей обидно? А как она вчера с кулаками на Лешку лезла – это ничего? Скажите, пожалуйста, фря какая! Обиделась!.. Я взял ее нищую с улицы, пою, кормлю, одеваю, да еще она на меня обижаться смеет! Что же она думает, я ей кланяться буду, прощенья у неё просить? Как же, жди! Ушла, спряталась – ну, и пусть голодом сидит! И не сметь ей ничего давать, слышите – ничего!

Он грозно постучал по столу кулаком, сердито глядя на обеих женщин. Аксинья Ивановна заикнулась было сказать что-то в пользу Анны, но новое постукиванье кулака заставило ее замолчать.

Анна слышала все, что говорил Андрей Кузьмич, и каждое слово его болью отзывалось в её сердце. Да, значит, Алена говорила правду, ее в самом деле считают нищей, никому ненужной, держат только из милости и думают, что за это она должна терпеливо переносить и оскорбления и даже побои…

Как только хозяева ушли к себе в комнату и дверь за Алешей затворилась, она вышла из своего убежища и постаралась возобновить с Аленой вчерашний разговор.

– Вот, ты говоришь, – начала она, – что если кто хорошо работает, того не бьют, не обижают. Я бы также хотела работать, только что же мне делать?..

– А я почем знаю? – со своей обычной угрюмостью отозвалась Алена. – Я не знаю, какое тебе здесь может быть дело! Разве хочешь на место меня в работницы поступить?

– Ах, нет, что ты! – вскричала Анна. – Здесь мне, конечно, делать нечего!.. А я так думаю, – робко прибавила она, – нельзя ли мне поискать себе другого какого-нибудь места?.. Ведь я же могу работать!.. Как ты думаешь?

– Отчего не работать? Силы у тебя есть, уменья только не хватает, не привычна ты еще, ну, на первое время за жалованьем не гонись. Поживешь, попривыкнешь, будешь не меньше других получать.

– А как же мне места искать, Аленушка? Я ведь не знаю! – жалобно сказала Анна. – Ты мне поищешь?

– Поспрошу у знакомых, может, кто и знает, надо дело делать толком, поискать хозяев добрых, а так зря ко всяким тебе идти не стоит! – рассудила Алена.

Анна успокоилась. Теперь она могла сидеть в одной комнате, за одним столом с Андреем Кузьмичом, могла даже равнодушно слушать и его упреки, и нравоучения Алеши: все равно – это ненадолго. Она уйдет от них, непременно уйдет, куда бы то ни было, на какую бы то ни было работу, только бы знать, что ее не попрекнут куском хлеба, не будут считать из милости взятой нищей… На следующий вечер она села к ужину на свое обычное место. Лицо её было бледно, но спокойно; она решила, что при первом оскорбительном слове Андрея Кузьмича объявит ему о своем намерении. Но Андрей Кузьмич был человек незлопамятный; выбранив кого-нибудь без всякой церемонии, он не мог долго сердиться на него, к тому же в этот вечер он вернулся домой усталый, но в самом благодушном настроении: день был базарный, покупатели, по обыкновению, толпились в его лавке и он с удовольствием соображал, сколько получил барышей. При виде сжатых губ и нахмуренных бровей девочки он несколько раз насмешливо усмехнулся, но не сказал ни слова. Аксинья Ивановна надеялась, что дело уладится, что после наказания Анна станет смирнее, покорнее, а хозяин смягчится и даст денег купить ей новое платье.

Каково же было удивление её, когда дня через три после этого Анна без всяких предисловий прямо объявила ей, что хочет уйти от них, хочет поступить на место, и что огородница Федосья Яковлевна берет ее к себе.

– Как на место? Что ты, Анюточка? Перекрестись! К огороднице? К Федосье? Да ведь у неё шесть штук ребят, мал мала меньше, да они еще работников держат. У неё работы столько, что страх! У нас ты барыней живешь, дела за тобой никакого нет, ешь, пьешь сколько хочешь, и за нарядами Андрей Кузьмич не постоит, только будь почтительнее к нему. Ты обижаешься на него, что он тебя намедни поучил немножко, а ты думаешь легче тебе будет чужих ребят нянчить да за работой спину гнуть? И с чего тебе такая глупость в голову пришла?

Анна напрасно старалась объяснить Аксинье Ивановне, что именно заставляет ее уйти и попытаться начать трудовую жизнь. Аксинья Ивановна не могла или не хотела понять ее, а девочка не умела ясно высказать те мысли и чувства, которые так мучительно волновали ее. В разговор вмешалась Алена:

– Да чего вам ее держать? – обратилась она к хозяйке. – Она может сама себе кусок хлеба заработать, зачем ей на даровых хлебах жить? Что она здесь? Хозяину угодить она не умеет, с Алешей ссорится, от всякого дела отбивается… Не ладно это, как хотите!

Когда Алена так решительно поднимала голос, Аксинья Ивановна обыкновенно уступала ей. Но настоящее дело было слишком важно, его мог решить только Андрей Кузьмич, и Анна должна ждать, как он рассудит.

Узнав о намерении девочки, Андрей Кузьмич удивился не меньше жены. Несколько секунд сидел он молча, задумавшись.

– Ты что же это, со зла на меня задумала от нас уходить? – спросил он Анну.

– Нет, право не со зла, – уверяла она, – а только я ведь здесь никому не нужна… и… Надо мне работать, вы сами говорили, и все говорят… Я ведь уж не маленькая!..

Андрей Кузьмич опять задумался.

– Ты к кому же это хочешь поступить? – спросил он.

– К Федосье Яковлевне, к огороднице.

– Федосья Яковлевна женщина хорошая, она тебя зря не обидит и к работе приучит. Что ж, попробуй, каково оно сладко своими трудами жить, попробуй, тогда авось и нашу хлеб-соль больше оценишь. А только помни, я тебя не гоню, по мне ты хоть всю жизнь у нас живи, ты нас куском не объешь.

Анна приняла слова Андрея Кузьмича за согласие и на другой же день отправилась вместе с Аленой к Федосье Яковлевне, чтобы окончательно сговориться с ней, а через два дня уже укладывала все свои небольшие пожитки в сундучок, подаренный ей Аксиньей Ивановной.

Аксинья Ивановна несколько раз пробовала уговаривать ее по-прежнему спокойно жить у них, несколько раз даже всплакнула, что: «вот, мол, призрели, пригрели сироту, а она, чуть подросла, и уж покидает нас», но затем обиделась на упорство Анны и замолчала. Андрей Кузьмич не высказывал ничего, но в душе был доволен решением Анны: он начинал тяготиться этой почти взрослой девушкой, которая жила в доме без всякого дела, без всякой пользы, требовала и для себя лишних расходов да еще, вместо благодарности, часто причиняла неприятности. Алена поддерживала Анну и одобряла её поступок. Алеша, несмотря на свою всегдашнюю сдержанность, прямо показывал, что рад её отъезду. Конечно, он не мог чувствовать большого расположения к девочке, которая сама всегда враждебно относилась к нему; кроме того, не по летам расчетливый мальчик сообразил, что ему гораздо выгоднее одному, безраздельно, пользоваться милостями дяди и тетки.

 

Глава IX - Без роду, без племени - Анненская Александра

Огород Ивана Прохоровича Скороспелова занимал десятины две земли на самой окраине города, недалеко от дома Постникова. Самые лучшие, самые ранние овощи, появлявшиеся на городском базаре, произрастали на этом огороде. Ни один парадный обед не обходился без спаржи или артишоков Ивана Прохоровича, а хорошие хозяйки были в отчаянии, если не успевали купить его огурцов для соленья, его капусты для квашенья. Иван Прохорович с любовью занимался своим делом. Всегда тихий и молчаливый, он оживлялся только тогда, когда речь заходила о каком-нибудь необыкновенном огородном растении. Постоянно занимался он разными опытами: то пробовал сеять семена, выписанные издалека и неизвестные в его городе, то пытался удобривать или обрабатывать часть земли каким-нибудь особенным, мало употребительным способом. Как человек мало образованный, полуграмотный, Иван Прохорович делал все свои опыты не на основании каких-нибудь научных знаний, а так, просто, по собственному соображению или понаслышке, и немудрено, что опыты эти оказывались по большей части неудачными. Федосья Яковлевна, жена Ивана Прохоровича, часто ворчала на мужа за его «глупые выдумки», как она говорила.

– Все-то тебе, Прохорыч, надо не так, как у людей! – пилила она его. – В прошлом году ты каким-то своим французским салатом три гряды испортил, нынче вздумал зачем-то известку валить на огород. Хоть бы то подумал, у нас дети, ты ведь их в раззор разоришь. И то, смотри, ты трудишься целые дни, я работаю, рук не покладая, и все у нас ничего нет; другие, вон, богатеют, а мы с хлеба на квас перебиваемся.

Иван Прохорович не возражал жене: он никогда ни с кем не спорил. Он молча вздыхал, как бы сознавая всю справедливость её упреков, а потихоньку от неё все-таки пробовал примешивать известку к земле на нескольких грядах своего огорода.

Жалуясь на бедность, Федосья Яковлевна была не совсем права. Совершенными бедняками Скороспеловых нельзя было назвать. Путем постоянных трудов и бережливости им удалось понемногу уплатить деньги за землю под огород, построить домишко для жилья, обзавестись и лошадью, и коровой, и всем необходимым в хозяйстве. Природа оделила обоих их железным здоровьем и упорным трудолюбием; Федосья Яковлевна напрасно предсказывала разорение в будущем. Ничего лишнего, никакой роскоши ни в пище, ни в одежде семья не могла себе позволить, но все-таки она всегда была сыта и одета, – не богато, но порядочно. Иван Прохорович держал обыкновенно двух, даже трех работников, которые помогали ему справляться с обработкой огорода; вся домашняя работа лежала на одной Федосье Яковлевне. Работы этой было не мало: и стряпня, и стирка белья, шитье, и уход за коровой, и содержание в чистоте не только дома, но даже двора, и присмотр за работниками в те дни, когда муж отлучался из дому, и главное – возня с детьми; каждый год в домике Скороспеловых появлялся новый маленький жилец, такой же буйный и крикливый, как его братья, так же настоятельно требовавший постоянного внимания к своей крошечной особе. Пока таких жильцов было только пятеро, пока только десять детских ручек цеплялись за подол матери, только пять лохматых белобрысых головок ежеминутно обращались к ней – то с ласковой просьбой, то с жалобным плачем, то с сердитым требованием, она кое-как справлялась. Но когда на свет Божий появился маленький Вася, обещавший превзойти крикливостью всех остальных, Федосья Яковлевна не выдержала.

– Как ты себе хочешь, – объявила она мужу, – а мне невмоготу. И за детьми смотри, и дело делай: просто хоть разорвись! Надо мне себе кого-нибудь в помощь взять.

Иван Прохорович, по обыкновению, молча согласился.

– Настоящей работницы мне не надо, – продолжала Федосья Яковлевна, – а так хоть бы старуху какую, либо девчонку, чтобы за ребятами присмотрела да немножко мне помогла. Большого жалованья мы, известно, платить не можем.

Против этого Иван Прохорович также ничего не возразил, и Федосья Яковлевна в тот же день принялась подыскивать старуху или девочку-подростка, которая согласилась бы работать почти как взрослая, получая вполовину меньше жалованья. Анна очень понравилась ей – и тем, что бралась охотно за всякое дело, и тем, что не знала еще цены деньгам и, не торгуясь, соглашалась пойти за самое ничтожное вознаграждение.

– Ты сирота, – ласково говорила Федосья Яковлевна, любуясь её здоровым видом, – у тебя никого нет, ты будешь у нас жить, как в родной семье: поработаешь для нас, приласкаешь наших деток, и мы тебя не оставим.

В день переезда Анны у Федосьи Яковлевны были, как нарочно, полны руки дела: ей надо простирнуть мужу рубашку (завтра в баню пойдет, смениться нечем), и месить да печь хлебы, и готовить ранний ужин. Иван Прохорович был целый день в городе, не обедал и рассчитывал сытно поесть, вернувшись под вечер домой, а тут, как на зло, дети одолевали; Вася кричал во все горло, как только мать клала его в люльку; двухлетний Ваня был не совсем здоров, не шел никуда из избы, все пищал и плакал, а двое старших мальчиков, Гриша и Сеня, вздумали лазать по заборам и жесточайшим образом разорвали свои штанишки и рубашонки. Необходимо было как можно скорей приняться за починку их костюма, так как они очень нетерпеливо выносили свой арест в комнате и каждую минуту могли выразить это нетерпение какой-нибудь неприятной шалостью.

Завидя из окна подъезжавшую Анну, Федосья Яковлевна выскочила ей навстречу.

– Ну, как я рада, что ты приехала, голубушка! – вскричала она. – Уж я так тебя ждала, так ждала… Постой, я тебе помогу снести сундук-то твой… Ты не взыщи, мы ведь не так живем, как Постниковы, у нас много беднее, теснее ихнего будет, ну, да ведь знаешь пословицу: в тесноте, да не в обиде, а у нас тебе обиды ни от кого не будет. Иван Прохорович мой курицы не обидит, не то что человека; работники у нас – парни славные, тихие; а я уж так тебе рада, так рада, что и сказать не могу!

С этим ласковым приветствием словоохотливая Федосья Яковлевна снесла сундук девушки в сени и ввела Анну в избу, которая, конечно, могла показаться и очень тесной, и очень бедной после парадных гостиных Постниковых. Небольшой деревянный домик Скороспеловых разделялся широкими сенями на две неравные части. В меньшей помещались работники Ивана Прохоровича и мешки с семенами, приготовляемыми им на продажу. Другая, большая, разделялась на две комнаты: просторную кухню, служившую и общей столовой, и прачечной, и спальней старших детей, и хозяйскую горницу, где спали Скороспеловы со своими младшими детьми, и где они в праздничные дни принимали своих редких и немногочисленных гостей. У Постниковых Анна горько плакала, когда ей пришлось спать не в отдельной комнате, а в кухне, здесь же она нашла уголок за печкой совершенно удобным для себя и очень обрадовалась широкой скамье, которую можно было употребить вместо кровати. Дело в том, что приветливая встреча Федосьи Яковлевны подкупила ее. В первый раз слышала она, что ее ждали с нетерпением, что её приезду радовались, в первый раз чувствовала она, что может быть полезна, – и это было необыкновенно приятное чувство. Ей захотелось доказать Федосье Яковлевне, что её ожидания были не напрасны, что она в самом деле может быть хорошей помощницей, и она с полным усердием принялась за дело. Через час ловко положенные заплаты украсили панталоны и рубашку Гриши, так что он мог отправиться на улицу и возобновить свои гимнастические упражнения; Сеня спокойно сидел под окном, ожидая, пока его костюм подвергнется той же операции. Ваня, за горсточку подсолнухов, согласился оставить мать в покое и усесться подле «няни», как он называл Анну. Вася по-прежнему кричал и буянил, но теперь Федосья Яковлевна могла спокойно качать и баюкать его: она знала, что с помощью своей молодой работницы успеет справить все дела. Анна обещала ей, как только кончит шитье, и печку растопить, и картофель начистить, и посуду перемыть. Одна работа сменяла другую; незаметно подкрались сумерки; Иван Прохорович приехал из города, пришли работники, надо было собирать ужин. Анна помогала Федосье Яковлевне подавать кушанья, кормить и усмирять детей, так что сама еле успевала поесть. После ужина и уборки посуды нашлось новое дело. Федосья Яковлевна пошла доить корову, а ей рассказала, как приготовить пойло для теленка. Только что она напоила теленка, как дети обступили ее, прося дать им парного молока. Надобно было оделить всех их и смотреть притом, чтобы старшие не обидели младших; Федосья Яковлевна послала разыскивать курицу, которая почему-то не заблагорассудила идти на насест вместе со своими подругами; потом она должна была носить и качать Васю, пока Федосья Яковлевна смотрела, хорошо ли работник накормил и убрал лошадь, заперты ли ворота, спущен ли с цепи Волчок, потом оказалось, что Ваня заснул под столом, надо было раздеть и уложить его. Когда, наконец, все в доме улеглись и даже неугомонный Вася затих, Анна протянулась на своей постели и с удивлением заметила, что руки и плечи её болят, а глаза слипаются.

«Что это со мной? Неужели это от работы?» – мысленно спрашивала она себя, но не успела ответить на этот вопрос: ее охватил здоровый, крепкий сон рабочего человека.

Жизнь в доме Скороспеловых шла однообразно, дни различались для Федосьи Яковлевны только по тем работам, какие она должна была делать: в понедельник у неё была стирка белья, во вторник и пятницу печение хлеба, в воскресенье пироги, в субботу мытье полов и обмыванье детей в бане. И Анне пришлось вести такую же, непривычную для неё трудовую жизнь. Определенных обязанностей у неё не было: она должна была только помогать хозяйке; но эта хлопотливая хозяйка, привыкшая с ранних лет работать и работать без отдыха и перерыва, всегда, каждую минуту находила новое дело и для себя, и для неё. Все эти дела были так необходимы, так неотложны, что отказаться от них не представлялось никакой возможности. Анна, вяло и неохотно работавшая в приюте, привыкшая к полному безделью у Постниковых, сильно уставала первое время. Руки болели, спина ныла, ноги подкашивались. Яркое осеннее солнышко манило ее на улицу, но признаться в этом Федосье Яковлевне было невозможно: Федосья Яковлевна, сама не знавшая ни слабости, ни усталости, ни желанья погулять, посидеть сложа руки, не признавала ничего подобного и в других. «Устать от качанья ребенка, от уборки комнат, от чистки посуды, – какие выдумки!» Анна слышала, с каким презрением она отзывается о барынях, приезжавших иногда покупать зелень на огороде: – им все трудно, от всего ручки, ножки болят, точно и не люди, право; слышала, как она бранит соседок, сходившихся у колодца и за болтовней забывавших, что дома нужна вода, или девушек, прогуливавшихся в будни по улицам, – и ей стыдно было признаться, что ее саму тянет иногда и поболтать, и погулять с другими. Еще если бы Федосья Яковлевна обращалась с ней повелительно, кричала на нее, строго приказывала ей, тогда наверно в ней проснулось бы прежнее желание не поддаться, постоять за себя. Но ничего подобного не было: Федосья Яковлевна никогда не приказывала, она всегда самым ласковым, дружественным голосом поручала девушке ту или другую работу, которая была так очевидно необходима, что стыдно было отказаться от неё. Если Анна чего-нибудь не исполняла или исполняла дурно, небрежно, хозяйка никогда не бранила, не упрекала ее: она только укоризненно качала головой и сострадательным голосом замечала:

– Что, сердешная, не умеешь? Эх, руки-то у тебя еще непривычные, плохо двигаются. Ну, да не беда, привыкнешь! Давай, я кончу, а ты поскорей…

Анне давалось новое поручение, а хозяйка ловко и проворно доделывала её работу.

Дети очень скоро подметили слабую сторону молодой работницы, нашли средство добиваться от неё всего, чего хотели. Если они сердились, кричали, требовали чего-нибудь с бранью, Анна без церемонии отгоняла их от себя; но когда они подходили к ней с ласково-умильными рожицами, когда они нежно говорили: «моя няня», «миленькая моя», она не могла устоять. И вот, грязные детские ручонки беспрестанно лезли обнимать ее, и она, всегда так жаждавшая ласки, любви, забывала ради этой детской ласки и свою усталость, и свое желание погулять, отдохнуть.

– Избалуешь ты мне ребят! – замечала иногда Федосья Яковлевна, видя как девушка, между двух спешных работ, то вьет кнут для Сени, то шьет куклу для Дуни, то таскает на спине громко хохочущего Ваню. – Как есть избалуешь! Дай ты им хороший щелчок, чтобы они к тебе не лезли…

Но, говоря эти суровые слова, мать с любовью посматривала на своих птенцов, и ей приятно было, что молодая девушка так ласкова и добра к ним.

– Экий клад послал нам Бог! – толковала Федосья Яковлевна с мужем. – Такая славная эта Аннушка, и честная, и работящая, и детей любит! Ужо пойду к Аленушке, поблагодарю, что предоставила нам ее…

Алена повторяла Анне все похвалы, какие о ней слышала, и Анна краснела от удовольствия.

– Видишь, – прибавляла Алена, – правду я говорила: будешь ты работать, как следует, никому не стать тебя обижать, потому, известно, ты не из милости живешь, ты человек нужный.

Приятно было Анне чувствовать, что наконец она перестала быть лишней, что она «нужна», и она все больше и больше старалась угождать своим хозяевам.

 

 

Глава VII - Без роду, без племени - Анненская Александра

Один раз, вечером, Андрей Кузьмич, усевшись за ужин, объявил Аксинье Ивановне:

– А я сегодня получил письмо от сестры Груни.

– Что же она пишет? – осведомилась жена.

– Да что? Все про свои недостатки пишет… Известно, ей во вдовстве с пятью ребятами не сладко живется.

– Денег, верно, просит? – спросила Аксинья Ивановна.

– Нет, не денег, – я ведь ей недавно двадцать пять рублей послал, просит она пристроить её старшего сынка. Он, видишь ли, кончил курс в Городском училище, мальчик, пишет, скромный, не баловник, и грамоту, и счет хорошо знает. Ей хочется его как-нибудь к торговому делу определить. Я и подумал: взять бы мне его к себе. Куском он нас не объест, а мне в лавочке больно нужен мальчишка, особенно коли грамотный.

– Отчего же не взять, возьми! – согласилась Аксинья Ивановна. – Около тебя мальчик к делу приобыкнет, и сестра рада будет, что сын не в чужих людях живет; у нас, слава Богу, места не занимать стать, найдется.

Через месяц после этого разговора Постниковы сидели за утренним самоваром, когда к крыльцу их дома подъехала дорожная кибитка. Двое мужчин, сидевших в ней, поглядели на окна дома, освещенные утренними лучами солнца, но не выказали никакой охоты вылезать из экипажа; с облучка же кибитки соскочил мальчик лет тринадцати, одетый в сильно заплатанный полушубок, вытащил холщевый мешок, заключавший, очевидно, все его пожитки, и, раскланявшись со своими спутниками, несмелыми шагами направился к дверям дома.

– А ведь это Лешка! Грунин Лешка!.. Так и есть! – вскричал Андрей Кузьмич, выглянув из окна.

Андрей Кузьмич и Аксинья Ивановна встретили племянника со своей обычной ласковой приветливостью. Для него тотчас же подогрели самовар, подали горячую булку, масла, яиц. Аксинья Ивановна с грустью поглядывала на его старенькое заплатанное и перезаплатанное платье и все уговаривала его побольше есть. Андрей Кузьмич расспрашивал о его матери, младших братьях и сестрах, о их житье-бытье в маленьком городишке, где отец Алеши вел когда-то довольно бойкую торговлю, но не сумел свести концов с концами и, умирая, оставил семью почти без средств к жизни. Алеша говорил тихим, ровным голосом, и на все вопросы давал толковые, обстоятельные ответы. Это был худенький, стройный мальчик, лет тринадцати, с белым, нежным личиком, как у девочки, и с необыкновенно почтительными манерами, сразу пленившими сердце Аксиньи Ивановны. В разговоре он беспрестанно прибавлял частицу «с», вскакивал с места, когда вставали большие, а здороваясь и благодаря за чай, поцеловал у неё руку, и она тотчас решила, что он «славный мальчик» и стала мысленно соображать, какое старое платье Андрея Кузьмича можно бы перешить для него.

– Ну, Алеша, – сказал Андрей Кузьмич, в разговорах с племянником незаметно выпивший вторую порцию чаю, – ты отдохни с дороги, а я пойду в лавку, завтра и тебя возьму с собой: посмотришь на мою торговлю.

– Я-с, дяденька-с, не устал, – ответил, вскочив с места, Алеша, – позвольте-с мне сегодня идти с вами. Вы мне, дяденька-с, только покажете, что делать в лавке, а я уж постараюсь вам угодить.

– Ну, ин, ладно, пойдем, – согласился видимо очень довольный Андрей Кузьмич. – Смотри же ты, – обратился он к Аксинье Ивановне, – присылай нам обед на двоих, да к ночи приготовь молодцу постель.

– Славный мальчик, – заметила Аксинья Ивановна, как только дядя с племянником вышли. – Видно, что не баловник, в строгости держан.

Алена кивнула головой и промычала что-то в знак согласия; Анна нетерпеливо пожала плечами: она вовсе не почувствовала внезапного расположения к приезжему.

– Андрей Кузьмич, – продолжала рассуждать Аксинья Ивановна, – велел приготовить ему постель, а где он у нас будет спать, как ты думаешь, Аленушка? В передней холодно, наверху страшно одного ребенка положить в пустых комнатах, в кухне как будто не гоже, пожалуй, осерчает Андрей Кузьмич, скажет: для племянника места лучше не нашли… Вот что, Анюточка, жаль мне, да делать, видно, нечего: придется тебе перейти в кухню, а ему твою комнату отдать. Что делать, голубушка, нельзя иначе…

– Мне все равно; я могу хоть в кухне, хоть в передней спать, – ответила Анна голосом, дрожавшим от сдерживаемых слез.

Алеша не особенно понравился ей с первого взгляда. Когда же ей пришлось уступить ему и свою крошечную комнатку, и свою кровать, а самой примоститься на каком-то сундуке в кухне, она почувствовала к нему просто ненависть. А тут еще Аксинья Ивановна надоедала ей целый день разговорами о племяннике: то хвалила его вежливость и почтительность, то толковала о его бедности и о тех лишениях, каким ему приходилось подвергаться с раннего детства, то хлопотала получше приготовить для него обед и ужин, то рассуждала, как он может быть полезен Андрею Кузьмичу в лавке.

– И что вы нашли такого хорошего в этом Алеше? – не вытерпела наконец девочка. – По-моему, он просто дрянь, ничего больше.

– Ах, Анюточка! Не стыдно тебе так говорить? – вскричала Аксинья Ивановна. – Ты подумай только: ведь он родной племянник Андрея Кузьмича! Если ты против него пойдешь, Андрей Кузьмич рассердится… А ты, если умная девочка, так должна быть поласковее к нему, угодить ему, чтобы и он за тебя доброе слово замолвил хозяину.

– Вот еще, очень нужно! – вспылила Анна.

Аксинья Ивановна пожала плечами и замолчала. Сердитые вспышки Анны очень не нравились ей, но она редко бранила за них девочку. «Что обижать сироту?» – объясняла она свою снисходительность Алене. Чтобы сохранить домашний мир и покой, она или переменяла неприятный разговор, или даже просто уходила из комнаты.

Хорошее впечатление, произведенное на Аксинью Ивановну Алешей, еще увеличилось, когда Андрей Кузьмич, вернувшись из лавки, рассказал ей, как вел себя этот мальчик, как он внимательно слушал все его объяснения и указания, как был аккуратен, как услужлив с покупателями, как быстро считал на счетах, каким красивым и четким почерком писал.

– Конечно, по первому дню судить нельзя, – прибавил Андрей Кузьмич, – известно, новая метла всегда хорошо метет, но только, если он останется таким, то это сущий клад нам Бог послал.

Скоро оказалось, что и в домашней жизни Алеша был кладом. Он, правда, редко бывал дома, большую часть времени проводил с дядей в лавке, но и в эти немногие часы он сумел всем угодить. Когда он входил во двор, Федот приветствовал его самой широкой улыбкой; за каждую мелкую услугу он так сердечно благодарил Алену, что у неё являлось желание оказывать ему как можно больше таких услуг; об Аксинье Ивановне и говорить нечего: никто лучше Лешеньки не держал ей нитки и шерсть при разматывании клубков, никто не находил так быстро ключи, которые она имела привычку ежеминутно терять, никто так ловко не пододвигал ей стул, не поднимал упавшую у неё вещь, как он. Когда, по воскресеньям, он твердо, без малейшей запинки прочитывал ей весь листок еженедельной газеты, она приходила в настоящее умиление, а когда за всякий ничтожный подарок он целовал её руки со слезами благодарности на глазах, она находила, что лучшего мальчика не может быть на свете. Даже цепная собака скоро перестала лаять на Алешу: она знала, что у него всегда припасена для неё корочка-другая хлеба, и потому ласково махала хвостом при появлении его.

С Анной Алеша старался сблизиться, но попытка его оказалась неудачной. В первое воскресенье по приезде его Аксинья Ивановна после обеда угостила его яблочной пастилой собственного приготовления. Алеша взял маленький кусочек, а другой, побольше, предложил девочке.

– Мне не надо, – угрюмо отвечала Анна, обиженная тем, что Аксинья Ивановна не вспомнила об ней. – Я захочу, так сама возьму.

– Откуда же ты возьмешь? – удивился Алеша.

– Откуда? Известно, из кладовой. Пойду, целый ящик принесу да и съем.

– Но ведь это же не твоя пастила, как же ты можешь ее взять? – продолжал спрашивать Алеша.

– Эка беда! Я всегда все беру! Аксинья Ивановна ничего не говорит…

– Тетенька очень добрая, а все-таки это нехорошо брать без спроса. Я даже у папеньки ничего не смел брать. А здесь мы ведь не свои дети, как же нам можно так?

– Ну, тебе нельзя, так ты и не бери, а мне можно.

Анна убежала и, в доказательство справедливости своих слов, вернулась через две минуты с огромным куском пастилы.

Андрей Кузьмич слышал весь разговор детей и был вполне на стороне мальчика. Своеволие Анны возмущало его.

– Ты как смеешь по кладовым ходить? – закричал он на нее. – Сейчас снеси назад пастилу и в другой раз ничего не смей брать, пока тебе не дадут!

Анна покраснела, бросила пастилу на стол и убежала из комнаты, сильно хлопнув дверью.

– Какая сердитая! – заметил Алеша.

– Избаловалась девочка! Надо бы ее в руки взять, – проворчал Андрей Кузьмич.

Анна находила, что в постигшей ее неприятности виноват Алеша, и несколько дней дулась на мальчика, сердито отвечала на все его вопросы, на все старания завести с ней дружелюбный разговор.

Девочка не понимала, как и почему это случилось, но с приездом Алеши ей стало жить гораздо хуже прежнего. Алеша ничем ее не обижал, напротив – был к ней так же услужлив, как ко всем, но он очень часто давал ей советы, останавливал ее, когда она при нем делала или говорила что-нибудь не так, необыкновенно как-то часто находил носовые платки, оброненные Анной, её неприбранное рукоделье, полотенце, употребленное ею второпях вместо тряпки; он всегда замечал всякое пятно, сделанное ею на скатерти или на столе, всякую дырочку на её платке, и во всеуслышание объявлял об этом беспорядке. В разговорах с ней он беспрестанно называл дядю и тетку её благодетелями, внушал ей, как она должна быть благодарна им за то, что они призрели ее, бедную сироту, твердил, что ей надо всеми силами стараться заплатить им за их добро. Все это говорилось, как нарочно так, чтобы Андрей Кузьмич и Аксинья Ивановна могли слышать. Они умилялись прекрасными чувствами племянника и негодовали на бесчувственную девочку, которая не разделяла этих чувств. В глубине души Анна сознавала, что слова Алеши справедливы, но все-таки ей было неприятно, когда с ней об этом говорили, и кто же говорил? Мальчик, который был моложе и меньше её ростом, такой слабенький, что она без труда могла бы повалить его. Иногда она с досады нарочно начинала спорить, уверять, что все это неправда, что она и без Постниковых отлично прожила бы; но чаще она просто топала ногами, хлопала дверями и убегала прочь со слезами бессильной злобы на глазах. Пока не было в доме Алеши, все смотрели снисходительно на её недостатки, даже почти не замечали их, – известное дело, ребенок еще, что с неё возьмешь, – но с появлением Алеши невольно приходилось сравнивать ее с этим другим ребенком, и сравнение всегда было не в пользу Анны. Воспитанный строгой матерью, с ранних лет приученный к почтительности и аккуратности, тринадцатилетний Алеша казался каким-то маленьким старичком.

Но именно это-то и нравилось Постниковым. Он тщательно берег все свои вещи; если дядя или тетка дарили ему какую-нибудь мелкую монетку, он никогда не тратил ее на гостинцы, на «глупости», а всегда покупал на нее какую-нибудь полезную вещь, – карандаш, почтовую марку, чтобы послать письмо матери, пуговки себе к рубашкам, бумажный носовой платок, а если ему ничего не нужно было покупать, он аккуратно завертывал монетку в бумажку и припрятывал ее в глубине своего сундучка. К чужому добру он был точно так же бережлив. В лавке он очень скоро узнал цену всех вещей: сколько следует запрашивать с покупателей, за сколько уступать им, и ни за что на свете не решился бы сбавить ни одной копейки с назначенной цены. Дома он всегда смотрел, чтобы Федот не дал лошади лишней горсти овса, искренно жалел, если, по небрежности Алены, портился горшок молока, так часто удивлялся, отчего это кладовые не всегда под замком, что пристыдил Аксинью Ивановну, и она стала внимательнее относиться к своим ключам.

По праздникам Алеша никогда не порывался идти играть в городки с соседними детьми: у него было довольно дела дома. Он ходил в церковь с Андреем Кузьмичом, потом читал тетке газету, или писал матери письмо, или сводил счеты для дяди, или, наконец, усердно занимался починкой своего платья и даже сапог.

– Славный парень наш Лешка! – замечал жене Андрей Кузьмич. – Смотри, какой домовитый хозяин из него выйдет. Велик ли еще человек, а знает цену всякой копейке и без дела не привык сидеть. Нечего сказать, Груня сумела научить. Вот что значит ребенок при хорошей матери рос!

При этом он полусострадательно, полупрезрительно поглядывал на Анну. Да, Анна не могла похвастать ни одним из тех качеств, которые так нравились Андрею Кузьмичу в племяннике; к аккуратности и бережливости ей негде было привыкнуть; в приюте у неё, кроме толстой, и грубой одежды, не было собственных вещей, денег она там совсем не видала; она очень смутно представляла себе, как и откуда люди добывают все необходимое, а Постниковы сразу показались ей удивительными богачами, у которых всего было так много, что смешно было жалеть их добро, беречь платья, подаренные ими, не лакомиться вкусными вещами, лежавшими в их кладовых. К трудолюбию ее, как мы видели, приучали очень старательно, но она не понимала, чтобы можно было работать иначе, как по принуждению, и, избавясь от этого принуждения, очень охотно бездельничала целыми днями.

Алеша от природы был тихий, скрытный; внушения матери еще более развили в нем сдержанность. Анна, напротив, никогда не скрывала своих чувств, даже когда за это в приюте ей грозили тяжелые наказания. Она скакала от радости и хлопала в ладоши, как маленький ребенок, в припадках нежности душила поцелуями Аксинью Ивановну, но если ее что-нибудь раздражало, она, не стесняясь, выказывала свой гнев. Пока не было Алеши, ей очень редко приходилось сердиться, и Аксинья Ивановна, больше всего на свете дорожившая домашним миром и тишиной, всегда успевала устроить так, что Андрей Кузьмич не замечал этих вспышек. Но теперь ссоры между детьми повторялись так часто, что скрыть их не было возможности.

– Уйми ты девчонку! – несколько раз говорил жене Андрей Кузьмич, слыша, как, в ответ на степенное и разумное замечание Алеши, Анна кричит на него, бранит его. – Уйми, хуже будет, как я сам примусь учить ее.

Аксинья Ивановна несколько раз пыталась усовещивать девочку, но бралась за дело так неловко, что только подливала масла в огонь.

– Как ты можешь так кричать на Алешеньку? – говорила она. – Ведь ты знаешь, что он племянник Андрея Кузьмича! – Ты должна любить его, услуживать ему.

– Племянник, так и любить? – дерзко отвечала Анна. – Этакого противного мальчишку «любить»?.. Я его просто ненавижу!

– Да ты хоть при Андрее Кузьмиче не показывай этого, – продолжала Аксинья Ивановна. – Он на тебя сердится, говорит: примусь сам ее учить.

– А что он мне сделает? – спрашивала девочка, нисколько не испуганная этой угрозой.

– Что?! Оттаскает тебя за волосы да поколотит раз-другой, так будешь знать что! – отвечала Аксинья Ивановна, раздосадованная её упорством.

Мы уже видели, что угрозы и наказания никогда не производили хорошего действия на Анну. Пока Андрей Кузьмич был снисходительным хозяином, добродушно посмеивавшимся над её недостатками и без задержки выдававшим деньги на её нужды, она готова была и слушаться, и угождать ему. Но когда он стал посматривать на нее сердито, когда она узнала, что он собирается бить ее, она сразу стала смотреть на него, как на своего врага.

Бывало, чуть завидит она в окно, что он возвращается из лавки, тотчас кричит об этом Аксинье Ивановне и бежит помогать Алене собирать чайную посуду, подавать самовар. Теперь, когда он, входя в комнату, находил стол ненакрытым и обращался к ней с вопросом: «Что же чай?» – она, не двигаясь с места, отвечала:

– А я почем знаю? Спросите Алену!

Прежде она готова была плакать, когда он рассказывал о каком-нибудь убытке, понесенном им в торговле, и шумно радовалась, если он сообщал о своих удачах, теперь же она совершенно равнодушно слушала его рассказы. Андрей Кузьмич заметил перемену в её обращении, но причины этой перемены не доискивался, а все приписывал баловству Аксиньи Ивановны. Чтобы сколько-нибудь уничтожить дурные последствия этого баловства, он старался держаться как можно строже с девочкой. Прежде он был доволен, когда она принимала участие в разговоре, и охотно объяснял ей то, что она не понимала, теперь, напротив, он останавливал ее на полуслове и сурово замечал:

– А ты знай себе помалкивай, пока тебя не спросили. Старшие промеж себя говорят, так тебе соваться нечего.

Не раз пришлось Анне выслушать от него: «Дура неотесанная!», «Неряха!», «Дрянь девчонка» и тому подобные нелестные названия, все более и более озлоблявшие ее.

Все деньги, необходимые на домашние расходы, хранились у Андрея Кузьмича, и он сам выдавал Аксинье Ивановне, сколько считал нужным для ведения хозяйства. Когда ей хотелось купить себе какую-нибудь обнову, она должна была просить денег у мужа, и он почти никогда не отказывал ей, хотя не упускал случая поворчать на «бабье мотовство».

На все необходимое для Анны выдавал также он и первое время выдавал щедрой рукой, так что Аксинья Ивановна могла рядить свою воспитанницу не хуже любой купеческой дочки. Но после именинного вечера, на котором Капитолина Матвеевна высказала такое резкое мнение о девочке, Андрей Кузьмич решил, что Анну следует одевать гораздо проще, что ей не годится носить шерстяные платья, шелковые платочки да модные туфельки. Наконец, когда он заметил, что Анна стала дерзкой и непочтительной, он перестал давать деньги на её одежду.

– Андрей Кузьмич, весна на дворе, Анюточке бы надо пальто новое купить, из прошлогоднего она уж очень выросла, – говорила Аксинья Ивановна, выбрав минуту, когда хозяин был в особенно хорошем расположении духа.

– Анюте пальто? – переспросил Андрей Кузьмич, хмурясь. – И почище её да без этих затей ходят. Оно, пожалуй, пальто можно бы купить, да кабы она этого стоила. Ты, вон, за нее просишь, а она слова не скажет. Когда не надо, так речиста, а попросить не умеет.

Анна низко опустила голову и отвернула покрасневшее от волнения лицо. Ей сильно хотелось получить новое пальто, но слишком тяжело было просить Андрея Кузьмича, который все последнее время постоянно сердился на нее.

– Ишь, ведь, ты какая упрямая девчонка, – сказал он, видя, что от неё не дождаться просьбы. – Хоть бы то подумала: с чего я буду тебя баловать да тебе обновы делать? Вон я Алеше сапоги новые купил, так он их заработал, он не на шесть рублей пользы принес мне в лавке, а ты что? Работы никакой не хочешь делать, а туда же щеголять охота. Пальто ей купи… Ничего я тебе не куплю! Все это баловство одно… Будешь ты меня почитать, угождать мне – так и быть, дам тебе на одежду что-нибудь, а будешь все этак нос воротить да дерзости делать – гроша медного от меня не увидишь. Так и знай.

Анна разрыдалась и ушла оплакивать свое горе в темный угол кухни, служивший ей прибежищем с тех пор, как её комнату занимал Алеша. Досаднее всего, что все находили Андрея Кузьмича вполне правым, все ее же обвиняли…

– Смири ты свой нрав, Анюточка, – ласково советовала ей Аксинья Ивановна. – Беда, как Андрей Кузьмич совсем от тебя откажется, пропадешь ты.

– Коли ты такая большая да здоровая девка, – ворчала Алена, – куска хлеба себе заработать не можешь, так известно ты должна кланяться да просить; тут нечего реветь, ревом не поможешь.

Алеша так долго толковал ей о благодеяниях Андрея Кузьмича, о том, как перед ним она всегда должна быть тише воды, ниже травы, что она вышла из терпенья и грубо вытолкала его за дверь.

Знакомых, подруг, перед которыми она могла бы выплакать свое горе, у неё не было. Приятельницы Аксиньи Ивановны очень скоро заметили, что Анна в немилости у хозяев, а появление в доме Алеши окончательно убедило их, что напрасно было считать ее приемной дочерью, будущей наследницей Постниковых. Они перестали приглашать ее к себе и отпускать к ней своих дочерей, а те, встречая на улице Анну в поношенных, коротких платьицах, еле кланялись ей.

Счастливая жизнь Анны в доме Постниковых исчезла бесследно. Теперь она почти всегда сидела надутая, сердитая или заплаканная, и Аксинья Ивановна, не находя в ней прежней беззаботной и веселой собеседницы, все больше и больше отдалялась от неё. Андрей Кузьмич иначе не говорил с ней, как строго, повелительно. Алеша донимал ее своей аккуратностью и бережливостью. Доступ в кладовые был совсем закрыт для неё; за чаем, чуть только она протягивала руку к свежей булке, Алеша тотчас же замечал:

– Анюта, возьми лучше половину этого хлебца: надо прежде съесть черствые булки, а потом уже приниматься за свежие…

За обедом он постоянно останавливал ее:

– Анюта, не бери этого куска, оставь дяденьке, пусть он кушает: нам с тобой и остаточков довольно, не важные мы птицы…

Если она, забывая, что он тут, обращалась с прежней непринужденностью к Аксинье Ивановне и просила у неё или какую-нибудь безделицу, или чего-нибудь сладенького, он всегда со вздохом говорил:

– Эх, Анюта, какие нам гостинцы? Слава Богу, что кормят да одевают нас, мы и за это должны быть благодарны. Мы себе еще и куска черного хлеба заработать не можем, а ты сладенького просишь.

– Оставь ты, пожалуйста. Не твое это дело, – горячилась Анна, но Андрей Кузьмич всегда брал сторону племянника, и в конце концов девочка принуждена была замолчать и со слезами бессильной злобы уходить вон из комнаты.

Дело дошло до того, что она просто возненавидела Алешу, и иногда нарочно поступала дурно, чтобы только не делать так, как он хочет.