Поиск

Волчонок

Глава XIII - Волчонок - Анненская Александра

После описанного нами прошло двенадцать лет. Петр Степанович, вместо одного года, прожил за границей целых три, найдя, что там можно заниматься еще удобнее, чем в Петербурге. Здоровье его совершенно поправилось, и по возвращении в Россию он получил место профессора в одном из южных городов. Там он женился, и молодая, веселая жена не давала ему чересчур тратить здоровье над книгами, а четверо резвых детей, родившиеся у них, умели всегда вытащить его из кабинета и заставить на несколько минут забыть всякие серьезные занятия. О судьбе Илюши Петр Степанович ничего не знал: мальчик написал ему за границу, в первый год, два коротенькие письма, в которых извещал, что здоров, работает в типографии и доволен своей судьбой; после же этого ничего не давал о себе знать. Петр Степанович несколько раз просил брата, оставшегося в Петербурге, разузнать, что сталось с мальчиком, но Сергей Степанович, по своей обычной лености, и не думал наводить никаких справок, а прямо отвечал брату, что нигде не мог разыскать мальчика, – что он, вероятно, куда-нибудь уехал.

В один зимний вечер, в квартире Петра Степановича собралось довольно многочисленное общество. Все лица были озабочены и как будто расстроены. Видно было, что не для веселья сошлись они, или что даже, сойдясь вместе, не могли избавиться от печальных, тревожных мыслей.

– Слышали, холера уже в Мокром! – зловещим тоном сообщал один из гостей, длинный, худощавый господин с желтым, болезненным лицом.

– А в Болотне, говорят, умерло 30 человек, – прибавлял другой.

– Что вы – тридцать?! Семьдесят, – подхватывал третий.

– Из Осиновки уехал доктор: сам, говорят, заразился. Неизвестно останется ли жив, – рассказывал четвертый.

– Муж говорил, – тревожным голосом сообщала одна молоденькая дама: – что вчера привели в городскую больницу человека с явными признаками холеры.

– Да, конечно, уж нас не минет! – вскричало несколько голосов. – Помилуйте, Мокрое всего в шести верстах от города! Если там болезнь появилась, то и у нас начнет косить!

– И какое ужасное положение! – рассуждал худощавый господин, сообщивший о появлении эпидемии в селе Мокром. – У нас и докторов-то почти нет, один разве Шрейбер; а то Василий Петрович стар, – где ему лечить! Присухин сильно пьет, а Ласточкин сам больше всех трусит, собирается улизнуть.

– Говорят, приехал из Петербурга какой-то новый, молодой доктор? – спросила хозяйка, хорошенькое личико которой побледнело от страха при тревожных рассказах гостей.

– Да, приехал, – подтвердила молоденькая дама. – Только он вчера же уехал в Болотню. Муж его видел.

– Вот, очень нужно! Лучше бы остался здесь. В городе он нужнее, чем в деревне, – заявило несколько голосов.

– И муж тоже говорил ему, – подхватила молодая дама, но он какой-то ужасно странный, говорит: «мне кажется, наоборот, здесь вы легко обойдетесь без меня. У вас есть свои доктора, а если мало, так вы можете еще пригласить себе из Петербурга или из Москвы, – у вас есть чем заплатить, а в деревне нечем». – Ужасно дикий!

– Что же, он пожалуй и прав; только нам от того не легче, – вздохнул Петр Степанович.

Тревожное настроение, мешавшее веселью гостей Петра Степановича, господствовало во всем городе. Еще с осени ходили слухи о появлении в губернии страшной холеры. Болезнь эта распространялась все сильнее и все ближе подходила к городу. Надежда, что зимние морозы убьют ее, не осуществилась. Зима, как назло, стояла теплая, сырая и, по мнению врачей, только больше способствовала развитию эпидемии.

Многие из богатых жителей города поспешили уехать, чтобы не подвергать свою жизнь опасности. Другие принимали всевозможные предохранительные меры: лишали себя пищи и питья, избегали посещать людные места, чтобы не заразиться, заранее пили лекарства. Нельзя было четверти часа поговорить со знакомым, чтобы не услышать какого-нибудь страшного рассказа о болезни. Кто называл целую деревню, в которой вытерпели все от мала до велика; кто рассказывал о человеке, который лег спать совершенно здоровым, а к утру был уже мертв; кто толковал о страшной заразности болезни, передававшейся через простое прикосновение к одежде больного. Большинство рассказов были сильно преувеличены и далеки от истины, тем не менее все им верили, все передавали их друг другу, не скупясь на украшения собственного вымысла, и все страшно волновались.

Если таково было настроение в городе, где до сих пор еще не было больных холерой, то можно себе представить, каково чувствовали себя жители деревень, в которых болезнь свирепствовала и каждый день уносила новые жертвы!

В деревне Болотне, – большом, хотя небогатом селе, верстах в двадцати от города, умерло в течение двух недель не тридцать, и не семьдесят человек как говорили у Петра Степановича, а всего двадцать, да человек тридцать лежало больных; тем не менее, уныние было всеобщее, холеру называли «черной немочью», считали, что это наказание Божие за грехи, что избавиться от нее невозможно, что всякие предосторожности напрасны, так как болезнь сидит в воде, летает в воздухе. За больными почти не ухаживали, их сразу считали обреченными на смерть и, вместо того, чтобы облегчать их страдания, над ними плакали и причитали, как над покойниками. Приезд молодого доктора из Петербурга ни в ком не возбудил надежд, никого не обрадовал, напротив – был встречен с недоверием и недоброжелательством.

– Чего ему здесь надо! – толковали крестьяне. – От смерти все равно не вылечит, и без него тошно, а он, гляди, еще какие-нибудь новые порядки выдумает заводить.

В наружности приехавшего доктора не было ничего, располагающего к нему.

Это был высокий, худощавый, несколько сутуловатый молодой человек, с коротко остриженными, ежом торчавшими волосами, светлой, реденькой бородкой, тонко сжатыми губами и маленькими глазками под густыми нависшими бровями.

Он не старался ласковыми речами и ободряющими обещаниями возбудить к себе доверие в крестьянах, он ни к кому не обращался с непрошенными советами и наставлениями, даже никого не уговаривал лечиться. Входя в избу, где лежал больной, он заявлял: «Хочешь лечиться – лечись, а не хочешь – как знаешь, я заставлять не буду. Коли боишься помирать, прими моего лекарства: авось, полегче станет.»

Некоторые больные или родственники больных прогоняли его от себя, говоря, что от смерти он не спасет, а только помешает спокойно умереть, – и он уходил, не бранясь, не сердясь, но и не пытаясь переубедить упрямых людей. Другие, полагаясь на его «авось», просили лекарства, и тогда он сам давал его, сам употреблял все средства для облегчения страданий больного и сам следил за действием этих средств. Два, три исцеления, показавшиеся крестьянам чудесами, внушили к нему доверие. С каждым днем все реже и реже стали больные прогонять его от себя, чаще и чаще звали его, покорнее слушались его предписаний. Тогда он стал давать советы не одним больным, но и здоровым; он коротко и ясно объяснил им, какими мерами можно предохранить себя хотя отчасти от болезни и остановить распространение ее. Опять-таки не все его слушались; он относился к этому совершенно спокойно, но если заболевал кто-нибудь из ослушников, не забывал попрекнуть и его, и семью его этим ослушанием.

Благодаря искусству и усердию доктора, число умиравших в деревне стало быстро уменьшаться, но заболевших было все-таки очень много. Тогда один богатый мужик, не знавший чем отблагодарить доктора за излечение его единственного, любимого сына, согласился уступить свой дом под устройство временной больницы. Больница эта была очень бедно устроена, больные в ней лежали просто на полу, на соломе или на сене, но доктор заботился, чтобы воздух в ней был чист, чтобы пища не содержала в себе ничего вредного, и почти все, кому удалось попасть в нее, выздоровели.

Слава нового доктора быстро разнеслась по окрестности; рассказы о чудотворном действии его лекарств были так же преувеличены, как и рассказы о губительности болезни. К нему стали являться больные из окрестных деревень, городские жители присылали за ним свои экипажи. Больных он принимал, снабжал лекарствами и советами, некоторых даже помещал в свою больницу, когда в ней было свободное место, но от поездок в город решительно отказывался.

– Скажи ты своему барину, – объявил он лакею, который привез письмо от господина, умолявшего его навестить его больного сына: – что мне здесь двадцать отцов поручили своих сыновей, так мне не стать всех бросить и ехать к нему одному. Пусть зовут других докторов. Так и скажи!

Одна барыня, у которой муж заболел несомненными признаками холеры, сама приехала за ним. Ее он принял уж совсем нелюбезно.

– К вам поеду, надо будет ехать и к другим, и к третьим, – сухо сказал он ей: – а у меня и тут дела по горло. Прощайте!

И он без дальнейшей церемонии вышел вон из комнаты.

Известия об упорном отказе доктора расстаться хоть на один день со своими деревенскими больными распространялись в городе и многих сильно возмущали.

– Это какой-то невежа, дерзкий мальчишка! – говорили про доктора. – Ему, в самом деле, только и жить что с мужиками, – он не умеет обращаться с порядочными людьми.

Между тем в Болотне холера прекратилась, и тогда жители Мокрого прислали от себя нескольких стариков упрашивать доктора переехать на время к ним.

В его распоряжение заранее отдавалась просторная изба, и посланные ручались, что все его советы и распоряжения будут строго исполняться.

Этих посланных доктор не прогнал.

Он даже видимо был тронут тем доверием, какое ему оказывалось, и хотя не выразил своих чувств никакими красноречивыми словами, но все заметили, что, прощаясь со своими Болотнинскими знакомыми, он не хмурился, а глядел весело и даже приласкал одного из своих маленьких выздоровевших пациентов, прибежавшего провожать его.

Из Мокрого доктор переехал в другую деревню, где так же нуждались в его помощи, затем в третью и, наконец, когда к лету эпидемия совсем прекратилась, получил место врача при больнице в селе Осиновке.

При появлении холеры в городе, туда приехало двое докторов из Москвы, и о чудаке «мужицком докторе» вскоре забыли.

В один весенний день Петр Степанович с семьей сидел в маленьком садике, прилегавшем к его дому, и отдыхал от кабинетных занятий, любуясь на гимнастические упражнения своих двух старших сыновей. Вдруг вбежала горничная и, запыхавшись, объявила:

– Илья Павлыч приехал, вас спрашивает!

– Какой такой Илья Павлович? – удивился Петр Степанович.

– Да тот, что моего батюшку вылечил нынче зимой, доктор из Осиновки, – объявила горничная.

– Мужицкий доктор! – с удивлением воскликнула жена Петра Степановича. – Что ему от нас нужно?

Петр Степанович поспешил к гостю, уже вошедшему в его кабинет. Наружность этого гостя показалась ему совершенно незнакомой; он вежливо поклонился и выжидал, чтобы тот объяснил причину своего посещения.

Гость видимо был чем-то смущен и видимо не знал, как приступить к разговору.

– Что, вы, кажись, совсем меня не узнали? – проговорил он наконец после нескольких секунд неловкого молчания.

– Извините… Право, не помню… – начал Петр Степанович.

– А мальчишку забыли, что пришел к вам голодный, замерзший? Илюшку, за которого вы четыре года в гимназию платили?

– Илюша! Илья! Боже мой, неужели?!

Тут Петр Степанович сразу узнал и торчавшие волосы, и нахмуренные брови своего бывшего маленького воспитанника.

Встреча была трогательная. Несколько минут оба могли только обниматься и с чувством пожимать друг другу руку.

Особенно доктор, от волнения, как-то совсем утратил способность выражать свои мысли словами. На все вопросы, какими закидывал его Петр Степанович, он отвечал так сбивчиво и односложно, при этом так усиленно моргал своими маленькими глазками и так жестоко тормошил свою шляпу, что Петр Степанович, чтобы дать ему успокоиться, стал сам рассказывать о своем житье-бытье со времени их разлуки. Пока он говорил, доктор несколько пришел в себя и мог хотя в очень кратких словах передать и свою несложную историю.

– Ну, вот, я и работал в типографии, – говорил он: – а по вечерам читал, учился. Ну, там, через пять, что ли, лет, выдержал экзамен, поступил в академию; в типографии все работал: дали место корректора, выгоднее было, да, главное, и работы меньше… Ну, известно, нелегко было… Кончил курс, хотели в Петербурге место дать. А мне чего? Там и без меня лекарей много. Сюда приехал, вот, теперь в Осиновке живу, да по деревням разъезжаю. Работы много. Хотел зимой к вам приехать, да некогда было. И теперь приехал в город за лекарствами, на минутку зашел, некогда.

– Ну, а уж зашел, так я так скоро не выпущу, – вскричал Петр Степанович. – Пойдем познакомиться с моей женой, с детьми!

Илья Павлович вдруг как будто чего-то испугался.

– Нет, что… – заволновался он, вскакивая с места: – какое там знакомство… мне некогда… Я так только… Чтобы не подумали, что запропал мальчишка… Не пожалели своего доброго дела… А мне какое знакомство с барынями… Мне некогда!.. – И он порывался уйти.

– Да полно тебе, волчонок неисправимый, – смеясь, останавливал его Петр Степанович. – Не хочешь знакомиться с женой, ну посиди хоть со мной: расскажи подробно, что поделываешь? Ты ведь у нас чуть не чудотворцем прослыл!

– Да что делать? Полечиваю понемногу, – неохотно проговорил доктор, все еще посматривая на дверь, как бы выискивая случай уйти.

– А к нам отчего не хотел переехать, упрямец? У тебя бы здесь какая практика была! Разбогател бы!

– А мне не надо.

– Да, может, теперь передумал? Ведь уж холера кончилась, в Осиновку назначат кого-нибудь другого, а ты переселяйся-ка сюда. У меня много знакомых, я тебя порекомендую. Да тебя и так все знают, будешь в лучших домах лечить. И времени у тебя будет довольно, успеешь и почитать, и наукой позаняться. Ну что, соглашайся?

– Нет, уж вы, пожалуйста, оставьте это, Петр Степанович, – каким-то чуть не умоляющим голосом проговорил молодой доктор. – Мне в Осиновке хорошо, там ко мне уж привыкли, да и мне с ними нравится, а здесь… Нет уж пожалуйста, оставьте…

Петр Степанович не настаивал больше.

Доктор просидел у него еще с четверть часа и уехал, ничего не ответив на приглашение бывать почаще.

Они видались редко. У каждого было свое дело, своя особенная жизнь, чуждая другому. Они могли любить и уважать друг друга без частых посещений и взаимных заявлений привязанности.

 

Глава XII - Волчонок - Анненская Александра

К концу лета Петр Степанович окреп настолько, что мог вставать с постели и прохаживаться по комнате; но прежние умственные силы не возвращались к нему, и это очень тревожило его.

– Послушай, – говорил он с волнением, обращаясь к Курицыну: – скажи мне правду, по-приятельски: я на всю жизнь останусь дураком? Я пробовал сегодня читать свое же собственное сочинение и – не понял в нем ничего! Скажи, это и всегда так будет? Только не обманывай!

Молодой доктор замялся. Состояние приятеля и самого его очень беспокоило.

– Хорошо, – сказал он через несколько секунд молчания: – я скажу тебе всю правду. Я думаю, что, оставаясь здесь, ты навряд ли поправишься, по крайней мере, в скором времени. Тебе необходимо ехать за границу, прожить там с год без всяких занятий, и тогда только ты станешь прежним человеком, даже лучше прежнего.

Петр Степанович побледнел.

– Ты, значит, говоришь, что жизнь моя кончена? – упавшим голосом произнес он. – Ты знаешь, что у меня нет средств путешествовать, что я живу только работой.

– Пустяки! – вскричал Курицын. – Для такого важного дела, как поправление здоровья, средства всегда найдутся!

Он схватил листок бумаги и карандаш и принялся вычислять, как дешево можно прожить за границей и как легко Петру Степановичу добыть необходимые деньги, продав книгопродавцам хоть за дешевую цену оба свои сочинения.

– Постой, – остановил его Петр Степанович, когда расчеты эти привели к неожиданно благоприятным результатам: – ты забываешь, что я не один. Если я заберу себе все деньги, как же будут жить брат и Илья?

– Ну, это уж положительные пустяки! Твой брат в таком возрасте, что мог бы сам содержать целую семью, а ты все возишься с ним, как с младенцем. Это только портит его и сделает, в конце концов, совершенно негодным человеком. Предоставь его мне! Обещаю тебе, что найду ему занятие, и если он станет трудиться; то не будет ни в чем нуждаться, ну, а если заленится – тогда, конечно, немного поголодает. Это очень полезно для молодого человека с его наклонностями.

– А Илья? – спросил Петр Степанович, невольно улыбаясь той горячности, с какой говорил приятель.

– Что же Илья? И Илью пристроим! Во всяком случае, это не должно задерживать тебя.

«Конечно, не должно и не задержит!» – мысленно сказал себе Илюша, не проронивший ни слова из всего этого разговора.

В тот же день он стал просить в типографии, чтобы его приняли как обыкновенного рабочего за плату, обещая работать уже не урывками, а с утра до вечера, как все остальные наборщики.

– Пожалуй, я поговорю с хозяином, – обещал его учитель-наборщик. – Только ты еще плохо набираешь, не привык, тебе больше десяти рублей в месяц не заработать.

– Что же, я тому буду очень рад!

Через несколько дней Илюше объявили, что его принимают наборщиком. Теперь оставалось одно: объявить об этом Петру Степановичу. Дело, по-видимому, совершенно простое, но застенчивому, необщительному Илюше оно представлялось крайне затруднительным.

«Как бы это ему объяснить, – раздумывал мальчик: – отчего я не хочу больше жить на его счет? А как ой рассердится? Доктор не велел раздражать его, противоречить ему… Еще, пожалуй, опять заболеет…»

Дня два раздумывал он, как приступить к затруднительному объяснению и, наконец, на третий день решился.

– Вы собираетесь заграницу, Петр Степанович? – спросил он, оставшись наедине с больным.

– Да, приходится ехать, доктора посылают, – отвечал, вздохнув, Петр Степанович.

– А я нашел себе место: в типографию наборщиком поступаю, – по обыкновению, нахмурившись, проговорил Илюша.

– Как, в типографию? Что это значит? А ученье? А гимназия? – вскричал Петр Степанович.

– Я не хочу больше ходить в гимназию и учиться не хочу, я лучше хочу быть наборщиком.

– Да что ты такое говоришь? Ведь чтобы быть наборщиком, надо выучиться набирать? Кто тебя возьмет в типографию?

– Меня уж приняли. Пока вы были больны, я ходил учиться; теперь я хорошо набираю.

– И ты все хорошо обдумал? Тебе не жалко бросать ученье? Не хочется сделаться таким доктором, как вот Курицын, и так же спасти кому-нибудь жизнь, как он мне спас? Не хочется?

Илюша отвернулся, чтобы скрыть слезу, невольно навернувшуюся на глаза.

– Не хочется, – угрюмо произнес он: – мне хочется быть наборщиком.

Неожиданное заявление Илюши так удивило Петра Степановича, что он не нашелся, что возразить. Кроме того, он все еще был слаб; всякие споры и длинные разговоры утомляли его. Все эти дни он много думал, как лучше устроить Илюшу на время своего путешествия, и был отчасти рад, что избавлен от этой заботы.

– Где же ты будешь жить? у кого? – спросил он после минутного молчания.

– У Федота Ильича.

Таким образом столь волновавшее Илюшу объяснение кончилось совершенно просто, и он со следующего же дня мог начать работать в типографии.

Вечером Петр Степанович рассказал о неожиданном решении мальчика брату и Курицыну. Оба они очень удивились.

– Однако, твой воспитанник замечательно расчетливый молодой человек, – заметил Курицын. – Он думал, что ты умрешь, и заранее приискал себе новое место.

– Удивительное бессердечие! – вскричал Сергей Степанович. – Благодетель его при смерти, а он так спокойно думает о возможности этой смерти и заботится только о себе!

Петр Степанович не возражал, но в глубине души он чувствовал, что собеседники его неправы. Он смутно помнил, как во время самых сильных болезненных припадков заботливая внимательность Илюши облегчала его страдания; в полубессознательном состоянии, много раз видел он, с какой тревожной любовью следил за ним взгляд мальчика, и казалось ему, что мальчик, который так глядел, так неутомимо терпеливо ухаживал за больным, не может быть холодным, бессердечным.

Через три недели Петр Степанович уехал за границу. Перед отъездом он подарил Илюше несколько хороших книг из своей библиотеки и заставил его взять двадцать пять рублей, чтобы не нуждаться хоть первое время. Илюша, по обыкновению, не сумел выразить благодарности за эти подарки: провожая отъезжавшего на вокзал железной дороги, он не сумел высказать, что всегда будет помнить то добро, какое тот сделал ему, бесприютному ребенку, что всегда будет любить его, что очень, очень огорчен разлукой. Он стоял, молчаливый и угрюмый, сзади всех съехавшихся провожать Петра Степановича, и Петр Степанович сам должен был подозвать его, чтобы поцеловать на прощанье. Но наружности, можно было подумать, что из всех провожатых этот мальчик равнодушнее всех относится к отъезжавшему, а между тем, как только поезд тронулся, Илюша убежал из вокзала, зашел в пустынное место на выезде города, бросился на траву и долго, долго рыдал. Целый день этот бродил он по самым безлюдным местам один со своим горем и когда, поздно вечером, пришел на свою новую квартиру, к Федоту Ильичу, тот испугался его мрачного вида.

– Ты что это, парень, здоров ли? – участливо спросил он; – чего ты такой угрюмый?

– Я здоров, спасибо, спать хочу, – коротко отвечал Илья и прошел в свою комнату.

Комната была очень маленькая, единственное окно ее глядело в стену высокого противоположного дома; вся мебель ее состояла из жесткого кожаного дивана, долженствовавшего заменять и кровать, маленького стола и двух деревянных стульев; но Илюша был совершенно доволен ею. Эта была его первая собственная комната, в которой он чувствовал себя полным хозяином. Возвращаясь вечером из типографии и наскоро поужинав со своими хозяевами, он тотчас же уходил в нее и, чтобы совершенно обезопасить себя от чьих-нибудь посещений, тщательно запирал на задвижку. Обстоятельство это очень смущало Анну Кондратьевну, толстую, краснощекую супругу Федота Ильича.

– Что это за мальчишку ты к нам привел, Федотушка? – озабоченно говорила она. – Совсем он и на мальчика не похож: чем бы с нами посидеть, поговорить, а то хоть в «дурочка» поиграть с Сеней да с Петей, он сидит себе один, словно волчонок какой, да еще запирается, чтобы и мы к нему не вошли.

– Ну, что тебе, что запирается! Парень он тихий, смирный, и деньги платить будет верно, – утешал супругу Федот Ильич, но в глубине души не менее ее удивлялся дикости и необщительности своего молодого жильца.

А Илюше, по правде сказать, было вовсе не интересно слушать нескончаемую болтовню словоохотливых хозяев или возиться с их шумливыми, крикливыми сынками. Да и некогда было ему заниматься разговорами с ними: он твердо решил с первого же дня самостоятельной жизни продолжать свое ученье по гимназическим книгам и тетрадям и отдавать на это каждый вечер часа два. Занятия эти, после целого дня работы, с непривычки очень утомительной, нелегко давались ему. С трудом боролся он со сном, усталостью, часто с досадой замечал, что ему приходится долго задумываться над пониманием того, что прежде давалось легко, часто наталкивался он на такие вопросы, которые без помощи учителя казались ему неразрешимыми. Мальчик приписывал свое непонимание тупоумию, злился на себя, по нескольку дней обдумывал затруднившую его задачу, пока, наконец, не доходил до удовлетворительного разрешения ее. В этом очень помогали ему книги, подаренные Петром Степановичем. Многое, о чем в гимназических тетрадях говорилось неясно, вскользь, было там изложено подробно и толково. Илюша принялся с увлечением читать их.

Занятый мыслями, возбуждаемыми этими книгами, озабоченный, с одной стороны, тем, чтобы продолжать свое образование, с другой – тем, чтобы хорошенько научиться ремеслу, дававшему ему средства к жизни, Илюша опять не мог тесно сойтись с окружавшими его людьми. Его нелюдимость казалась странной не одной Фекле Кондратьевне: все мальчики и молодые рабочие типографии с первых же дней заметили ее и сначала было порешили, что это «от гордости». Но вскоре они убедились, что гордости у Илюши совсем не было, что он смиренно спрашивал совета у всякого более опытного рабочего, терпеливо выслушивал всякое справедливое замечание, ничем не хвастался и не важничал. Тогда они стали прозывать его «монахом-пустынником» и опять-таки неизменно преследовавшим его прозвищем – «волчонком». Под веселый час, над ним иногда подтрунивали, спрашивали: «из какого леса он бежал» или «скоро ли вернется в свой монастырь», но больше оставляли его в покое. Для взрослых рабочих он был еще «мальчишка», на которого не стоило обращать особенного внимания; подростки его лет рады были после скучной работы пошуметь и поиграть или скорее бежать домой – поесть и отдохнуть.

Итак, Илюша опять был один, хотя среди этих новых товарищей он чувствовал себя несравненно лучше, чем среди прежних, в гимназии. Здесь никто не унижал и не оскорблял его; над ним подсмеивались добродушно, без вражды; от него отдалялись без презрения. Когда ему случалось вмешиваться в разговоры старших рабочих, они слушали его, соглашались или спорили с ним как с равным себе, совершенно дружелюбно. Если бы он хотел и, главное, умел веселиться, как его сверстники, – они с удовольствием приняли бы его в свои игры.

– Ишь, монах-то наш как развозился! – лукаво заметил бы кто-нибудь, и всем было бы приятно, что на место «монаха», «волчонка» является новый веселый товарищ.

Если бы Илюша познакомился с этими людьми несколько лет тому назад, он наверно был бы менее нелюдим и охотно сошелся бы с ними. Но теперь между ним и ими было слишком мало общего: он все детство провел или один, или с книгами, и теперь книги неудержимо привлекали его, а впереди он поставил себе цель, для достижения которой нужно было преодолеть много трудностей. Жить самостоятельно, не прибегая ни к чьей помощи и в то же время продолжать свое образование одному, без помощи учителей, – задача нелегкая для пятнадцатилетнего мальчика. Не удивительно, что мальчик этот казался не по летам серьезным и озабоченным, что ему было не до шумных игр и не до веселых разговоров.

 

Глава X - Волчонок - Анненская Александра

История с учителем математики была очень не по сердцу Илюше. С одной стороны, ему неприятно было, что он не мог обидеться, как следовало, по мнению гимназистов, с другой – он боялся, как бы дело не кончилось бедой.

«Пожалуй, директор рассердится, да исключит из гимназии, или Курбатов наставит единиц и не перейдешь в третий класс? – думалось ему. – Что со мной тогда будет? Захочет ли Петр Степанович лишний год платить за меня, да если и захочет, так мне самому стыдно будет просить его».

Придя на другой день в гимназию, он попробовал переговорить с двумя-тремя воспитанниками, которые казались ему посмирнее, и убедить их отказаться от вчерашнего замысла. Но его перебили на первых же словах, объявив, что он трус, что дело решено и толковать о нем не стоит. Он, по обыкновению, замолчал и, нахмурясь, отошел прочь.

В субботу весь класс был в волнении. Урок арифметики приходился вторым. Первого урока почти никто не слушал, и учителю географии пришлось немало наставить единиц и двоек. Когда он вышел, зачинщики еще раз напомнили прочим, что следует свистать как можно громче и начинать всем вместе, как только учитель взойдет на кафедру; затем в классе водворилась необыкновенная тишина. Все сидели на своих местах, все готовились и в глубине души волновались. Но вот, дверь отворилась, в класс вошел учитель математики, а с ним вместе директор. Что это значит? Этого дети никак не ожидали! Они с недоумением перешептывались и переглядывались; темноглазый мальчик, который должен был подать знак к общему свисту, скромно опустил глаза в книгу; никто не осмелился шуметь при директоре. А директор преспокойно уселся на стуле и просидел так весь класс, зорко следя за всяким движением воспитанников, окончательно присмиревших под его строгим проницательным взглядом. Когда урок кончился и учитель вышел из комнаты, директор взошел на кафедру и обратился с небольшой речью к воспитанникам.

– Я очень рад, – сказал он: – что вы вовремя одумались и отказались от затеянной вами шалости; особенно рад потому, что шалость эта глубоко огорчила бы нашего почтенного Максима Ивановича. Огорчить человека, который всей душой предан вам, который тратит силы и здоровье на дело вашего образования, было бы слишком неблагодарно; огорчать же человека больного, для которого всякая неприятность может иметь пагубные последствия, было бы просто непростительной жестокостью. Повторяю, очень рад, что вы сами, без чужой помощи поняли это. Некоторая раздражительность, замеченная вами у Максима Ивановича, не должна оскорблять вас: это просто следствие его болезни. Я надеюсь, что во время каникул он отдохнет, поправится, и тогда ничто не будет мешать вам вполне оценить этого замечательно искусного учителя и замечательно хорошего человека.

Все слушали директора среди полнейшей тишины, но когда он кончил и вышел из комнаты, долго сдерживаемые чувства класса выразились целым потоком восклицаний, шумных криков, всевозможных звуков.

– Что это значит? Как директор мог узнать? Кто ему сказал? Кто доносчик? – послышалось в разных концах комнаты, когда общий гул настолько улегся, что можно было что-нибудь расслышать.

За этими вопросами опять поднялся шум и гам, и только приход строгого учителя латинского языка – грозы всего класса – заставил несколько успокоиться взволновавшихся мальчиков.

Волнение это, затихшее на время, возобновилось, едва учитель оставил класс. В рекреационное время забыты были все игры, все обычные разговоры; один неотступный вопрос занимал весь класс: откуда директор мог узнать о заговоре против Курбатова? Все единогласно находили, что это дело какого-нибудь доносчика, и непременно доносчика-гимназиста. Никому и в голову не приходило, что заговорщики толковали о своих замыслах громко, на улице, где в эту минуту легко мог проходить кто-нибудь из знакомых директора или учителей. На самом деле, так и было: гувернантка детей директора, гуляя со своими двумя маленькими воспитанницами, случайно услышала разговор гимназистов и поспешила предостеречь директора о затеваемых гимназистами беспорядках. Мальчики, конечно, и не подозревали этого: они не обратили никакого внимания на какую-то барыню с двумя детьми, с трудом протискавшуюся сквозь их толпу, и теперь искали изменника в своей среде.

– Не Ляпин ли? – заметил кто-то. – Он сегодня не пришел, а вчера зачем-то ходил к директору?!

– Вот выдумал! – вскричал Харитонов, считавшийся другом Ляпина. – Станет Ляпин доносить! Я знаю, зачем он был вчера у директора: сегодня его именины, и он ходил отпрашиваться.

– Так не Комаровский ли? Он любит юлить перед начальством…

У Комаровского тоже нашлись защитники.

– А я знаю, кто донес, – проговорил Тюрин: – только не скажу.

Тюрина окружили; его просили, уговаривали, ему грозили, и он недолго сохранил свою тайну. Через несколько минуть во всех углах класса толковали, что доносчик открыт, что это Павлов, непременно Павлов. Доказательства были налицо: Павлов не обиделся на Курбатова, Павлов многим говорил, что свистать не следует, Павлов нисколько не удивился приходу директора, а теперь совсем не беспокоится о том, откуда директор все узнал, и, наконец, Павлов вообще дрянь. Это последнее доказательство казалось мальчикам особенно убедительным.

В защиту нелюбимого товарища не поднялось ни одного голоса; все наперерыв высказывали свое негодование против него.

– Этого нельзя так оставить, – толковали мальчики. – Его надобно проучить, хорошенько проучить…

– Я давно говорил, что этого мальчишку следовало исключить из гимназии, – заметил один гимназист-барич. – Чего же хорошего можно ждать от лакея?!

– Нет, это ему так не пройдет! – кипятился силач Щукин, яростно сжимая кулаки. – Мы с ним разделаемся.

– Надо так отдуть его, чтобы он на всю жизнь отвык от этаких проделок, – заметил Харитонов.

Ему не возражали; несколько голосов поддержало его; решено было, как только кончатся уроки, не выходя из класса проучить Павлова. За «проучку» взялось несколько человек, опытных в этом деле; остальные должны были сторожить, чтобы не вошел воспитатель, и объяснить Павлову, что весь класс недоволен им, считает поступок его низостью.

Илюша и не подозревал, что волнует его товарищей. Неудача заговора против Курбатова так обрадовала его, что он и не думал о причинах ее. В рекреационное время он, по обыкновению, держался вдали от товарищей и, слыша их шумные толки, он подумал: «Ишь галдят!» – и стал прилежно повторять трудный немецкий урок.

В классе в Илюшу попало несколько катков бумаги, пущенных ловкой рукой с задней скамейки; до слуха его несколько раз долетали слова: «шпион, фискал, доносчик!» но он не обращал на них большого внимания, не знал даже наверное, к нему ли именно относятся они. Но вот последний учитель вышел из класса; Илюша, собрав свои книги, уже направлялся к дверям, как вдруг Щукин подбежал к нему и ударил его по лицу, приговаривая: «вот тебе, доносчик».

В первую секунду Илюша совсем опешил, но затем, быстро оправившись, он намеревался, что называется, дать сдачи обидчику, как вдруг на него посыпались удары справа, слева, сзади, и при этом беспрестанно повторялись восклицания:

– Не доноси на товарищей! Не фискаль! Шпион! Сыщик!

Мы не станем описывать подробностей возмутительного побоища, какие, к стыду учащихся, до сих пор повторяются в некоторых учебных заведениях. Когда оно прекратилось, Илюша лежал на полу избитый, окровавленный. Он почти не мог стоять на ногах, еле сознавал, где находится и что с ним.

Противники его струсили: «проучка» зашла слишком далеко и могла навлечь на них строгое наказание, если бы воспитатель заметил ее. Они сбегали за водой, наскоро умыли Илюшу, накинули на него пальто и кэпи и всей толпой, поддерживая и закрывая его от глаз старших, вышли из гимназии. На улице Илюша настолько оправился, что мог идти без посторонней помощи. Тогда мальчики разбежались от него, повторяя на прощанье:

– Это тебе за донос! Другой раз не смей фискалить! Коли опять донесешь, смотри – еще хуже будет!

Илюша остался один в довольно пустынном переулке. Все тело его болело, в ушах шумело, в голове было как-то смутно. Он присел на тумбу, чтобы немного отдохнуть и собраться с мыслями.

«За что? Что я им сделал?» – вертелся неотвязный вопрос в уме его. И, не находя ответа на этот вопрос, он тяжелыми, неровными шагами поплелся домой. Петр и Сергей Степановичи были дома, когда Илюша вошел в комнату. Первый увидел его Сергей Степанович.

– Илья, что это с тобой! – вскричал он, – кто это тебя так славно отделал? Брат, Петр, посмотри-ка, полюбуйся на этого молодца! Ха, ха, ха!

Он схватил мальчика за руку и потащил его к брату, продолжая громко смеяться. Лицо Илюши было, действительно, странно: нос его сильно раздулся, один глаз совсем запух, под ним красовался большой синяк, а на лбу возвышались две огромные шишки. Платье его было изорвано и запачкано кровью. Петру Степановичу довольно было одного взгляда на мальчика, чтобы понять, что тому не до шуток.

– Перестань, Сергей, – сухо остановил он брата и затем, обращаясь к Илюше, сказал более мягким голосом:

– Ты после расскажешь нам, как это с тобой случилось, а теперь разденься и ляг: надо полечить твои увечья.

Илюша еле стоял на ногах; он дрожал как в лихорадке и чувствовал слабость во всем теле. Совет Петра Степановича был как нельзя более кстати, и он поспешил исполнить его. Петр Степанович дал ему принять успокоительного лекарства, осмотрел все его увечья и привязал ему холодные компрессы к особенно сильно зашибленным местам.

Мало-помалу, Илюша успокоился, боль его утихла, силы восстановились; он чувствовал себя настолько здоровым, что мог встать с постели. Но теперь еще сильнее в душе его проснулось горькое, едкое чувство от причиненной ему несправедливости и негодование против обидчиков. Вспомнив все, что говорили товарищи, когда били его, он понял, в чем его заподозрили, за что с ним поступили так жестоко. Но с какой же стати подозревали они именно его? Он уже почти два года учится в гимназии, и за все это время никто не видел от него никакого бесчестного поступка, а ведь доносить на товарищей бесчестно. Почему же они думали, что он на это способен? «Потому, что они ненавидят, они презирают меня, – с болью в сердце думал мальчик: – они не считают меня равным себе, своим товарищем… Я не могу больше оставаться с ними, не могу и не хочу! Не стану больше ходить в гимназию, не буду больше учиться, не надо! Останусь на всю жизнь лакеем, – ну, и пусть, все равно»!

Вечером Петр Степанович еще раз осмотрел ушибы мальчика и, видя, что ему лучше, спросил:

– С кем же это ты так подрался, Илюша, скажи, пожалуйста?

– Я не дрался, а меня били, – угрюмо отвечал мальчик. – Я не могу больше учиться в гимназии, – с жаром прибавил он, – все гимназисты злые, несправедливые, я не могу их видеть!

– Э, полно, – успокаивал его Петр Степанович: – все мальчики постоянно дерутся и колотят друг друга, с этим ничего не поделаешь! Ты, верно, очень насолил им, что они так жестоко напали на тебя? Это, конечно, неприятно, но из-за этого нечего и думать бросать ученье. Спи теперь спокойно; как выспишься, так наверно согласишься со мной.

Сон не произвел на Илюшу того действия, какого ожидал Петр Степанович. Он остался при своем намерении не ходить больше в гимназию, и в понедельник, действительно, не пошел.

– Что это значит, Илюша, отчего ты дома? – спросил Петр Степанович, видя, что после утреннего чая он принимается за чистку подсвечников и не думает надевать гимназический мундир.

– Я ведь сказал вам, что не буду больше ходить в гимназию, – проговорил мальчик.

– Как? Так это ты в самом деле затеял? – вскричал Петр Степанович. – Нет, Илья, этого я не допущу! Ты захотел лучше учиться в гимназии, чем в мастерской, и я этому не противоречил, так как у тебя есть способность к умственному труду. Но бросить гимназию – я тебе не позволю. Я прямо приказываю тебе: одевайся скорее и отправляйся. Помни, что для тебя главное – учиться, и учиться, как можно лучше, а остальное все пустяки…

Илюша опустил голову. Петр Степанович и не подумал разобрать, из-за чего товарищи невзлюбили мальчика, из-за чего так жестоко обошлись с ним; Илюша, не привыкший к откровенности, не чувствовал потребности рассказать ему все подробно, но не смел ослушаться его прямого приказания. Тяжело было ему это послушание, тяжело было ему вернуться в гимназию, опять сидеть в одной комнате, за одним столом с теми, кто так жестоко, так несправедливо оскорбил его! У него не являлось ни малейшего желания помириться с товарищами, объясниться с ними откровенно, и хоть побраниться, да зато потом сойтись поближе. Ему и в голову не приходило, что будь сам он общительнее с ними, дружелюбнее – и они будут лучше относиться к нему.

«Они меня не любят, презирают, – думал он, медленными шагами направляясь к гимназии после строгого приказания Петра Степановича. – Пусть себе. Мстить я им не могу и не буду, но я просто совсем не стану знаться ни с кем из них! Он говорит, что я должен „главное – учиться“; ну, хорошо, я буду учиться, а на них и внимания не стану обращать!»

С такими недружелюбными чувствами пришел Илюша в гимназию. Он и не заметил, что многие из его товарищей успели одуматься и поняли, как были неправы, осудив его без всяких доказательств. Им стыдно было смотреть на его синяки и ссадины.

– Если бы он был вправду фискал, он и теперь нажаловался бы, а он – ничего: сказал воспитателю, что ушибся, – толковали между собой некоторые из них и старались загладить вину свою перед ним, заговаривали с ним, приглашали его играть с собой.

Илюша не замечал этих попыток сблизиться с ним и твердо выдерживал свое намерение – сторониться товарищей. Учился он прилежно, отлично выдержал переходный экзамен из второго класса в третий, на каникулах много читал и в третьем классе стал сразу первым учеником. Это, однако, не примирило его с гимназией, он продолжал посещать ее с отвращением, только исполняя приказание Петра Степановича.

 

Глава XI - Волчонок - Анненская Александра

В третьем и особенно в четвертом классе отношения Илюши с товарищами стали несколько лучше прежнего. Некоторые из мальчиков поумнели, поняли, что глупо смеяться над товарищем зато, что он беден и принужден исполнять неприятную работу; другие уважали Илюшу за его познания и прилежание; остальным просто надоело тормошить угрюмого волчонка, который не делал им никакого зла, но и не обращал на них ни малейшего внимания. Сам Илюша стал менее обидчиво относиться к шуткам и насмешкам, да ему, по правде сказать, было и вовсе не до товарищей. Его занимали более серьезные и печальные мысли, – занимали так сильно, что из-за них он зачастую забывал даже выучить урок. В домашней жизни ему приходилось переносить много неприятностей, эти неприятности мучили и волновали его гораздо больше мелких гимназических ссор.

Дела его «господ» шли дурно, и это отражалось на нем. Сергей Степанович все еще был в университете и все также лениво посещал лекции, как и в начале. Взамен того он завел множество знакомств, часто не только вечера, но и ночи проводил вне дома, и беспрестанно то просил у брата денег, то присылал к нему своих портных, перчаточников, извозчиков для уплаты по счетам. Петр Степанович выдавал требуемые деньги, но сильно морщился при этом и часто говорил брату:

– Ты, кажется, считаешь меня за богача, Сергей? Разве ты не видишь, что деньги достаются мне трудом, и нелегким трудом!?

Справедливые упреки брата сильно раздражали Сергея Степановича. Он обыкновенно возражал ему очень запальчиво и при этом всякий раз поминал Илюшу:

– Странно, – говорил он: – что ты жалеешь нескольких рублей для брата, а тратишь Бог знает сколько на какого-то чужого мальчишку.

– Конечно, тебе приходится трудиться много, – замечал он в другой раз: – да разве я виноват, что тебе охота воспитывать уличных мальчишек?

– Известно, для меня у тебя ничего нет, а небось, понадобится Илюшке новая книга, так деньги найдутся!

Тяжело было Илюше слышать все это, – слышать, что ради него Петру Степановичу приходится брать лишнюю работу, что отчасти, ради него между братьями происходят размолвки. Оставаясь наедине с ним, Сергей Степанович тоже не упускал случая попрекнуть его:

– Экий ты, право, счастливец, Илюша, – говорил он ему: – какого благодетеля себе нашел! У нас у самих иной раз нет лишнего рубля на табак, а ты ни в чем не терпишь недостатка!..

– Сидит себе за книжкой, точно барин какой, – усмехался он, проходя мимо Илюши, прилежно учившего урок. – Брат набирает себе работы, меня попрекает, что я не зарабатываю денег, а ему и горюшка мало!

Сам Петр Степанович никогда не показывал Илюше виду, что жалеет для него денег. Напротив, он всегда смеялся, видя с каким смущением мальчик выпрашивает у него новую книгу или тетрадь.

– Чего же ты так робеешь, – говорил он: – точно что дурное сделал! Пожалуйста, говори всегда смело, что тебе нужно: на полезные вещи у меня всегда есть деньги.

Илюша, однако, замечал, что это последнее было не совсем верно. Когда пришлось вносить за него плату в гимназию, Петр Степанович целый месяц не мог собрать нужных денег; когда настали холода, а его теплое пальто оказалось до невозможности коротким и узким, Петр Степанович несколько раз повторял:

– Эх, Илья, плоха у тебя одежда… Нужно бы соорудить новую… – Да так во всю зиму и не соорудил.

Для самого себя у Петра Степановича тоже не было лишней копейки. Платье он постоянно носил сильно потертое, чуть что не изорванное, на сапогах его зачастую красовались большие заплатки; золотые часы его исчезли и заменились серебряными, на простой стальной цепочке. А между тем он работал не мало, даже можно сказать, слишком много. Часто, просыпаясь часу в третьем ночи, Илюша видел свет в его кабинете, часто Петр Степанович вставал с постели утром бледный, жалуясь на сильную головную боль, и все-таки шел к своему письменному столу, все-таки читал и писал, хотя это, очевидно, стоило ему больших усилий.

«Ишь, как он убивается над этими книгами, – думал Илюша, глядя на истомленное, болезненное лицо молодого ученого: – и ведь, не будь меня тут, ему было бы легче, меньше бы приходилось работать… И с какой стати ему меня кормить, одевать, да еще платить за меня в гимназию? Я ему чужой, он даже не любит меня… Так, по доброте делает. Только мне не следует пользоваться этой добротой, надо искать себе работы, надо избавить его от себя; ведь я уже не маленький».

Илюша, по обыкновению, никому не сообщал своих мыслей, хотя они сильно мучили его. Он смотрел все так же хмуро, так же мало разговаривал с Петром Степановичем, и тот даже не подозревал, что происходило в душе его. А в душе его шла постоянная трудная борьба. До окончания курса гимназии ему оставалось четыре года с лишком. Неужёли же все это время он должен жить на счет Петра Степановича, выносить упреки Сергея, чувствовать, что для него трудятся, ему делают благодеяние, а он ничем не может отплатить за эти благодеяния? Нет, это невозможно, это должно прекратиться, и чем скорее, тем лучше! – «Прекратиться!» но как? В этом был весь вопрос. Опять поступить в мастерскую?! Мороз пробегал по телу Илюши при воспоминании о том, что он ребенком вынес в мастерской портного. Неужели опять подвергать себя тому же, – брани, побоям, опасности сделаться пьяницей, вором или зачахнуть, захиреть, как бедный Сашка!.. А занятия в гимназии, а книги? Все это должно быть забыто, – забыто навсегда?..

Илюша попробовал поискать другого выхода. Он мечтал, оставаясь у Петра Степановича, найти какой-нибудь заработок, чтобы иметь возможность самому хоть одевать себя и платить за себя в гимназию. Но какой же заработок? Ремесла он никакого не знал, да и где же заниматься ремеслом, проводя полдня в гимназии да чуть не целый вечер за приготовлением уроков? Разве попробовать поискать переписки или уроков? Он обратился к трем-четырем товарищам с просьбой порекомендовать его для занятий с маленькими детьми; те пообещали ему, но никому не рекомендовали; он ту же просьбу повторил учителям, которые особенно хвалили его прилежание. Один из них усмехнулся и заметил:

– Раненько, батенька, задумали! Кто же пригласит в учителем гимназиста четвертого класса!?

Другой прямо сказал, что не обещает:

– У меня знакомых студентов много, – объявил он: – им это нужнее, чем вам.

Раз Илюша в грустном раздумье сидел у себя в кухне. Он кончил учить уроки, читать ему не хотелось, и он невольно прислушивался к разговору в соседней комнате. Петра Степановича не было дома: там сидели Сергей Степанович и молодой доктор Курицын, приятель обоих братьев.

– Я, право, удивляюсь вам, Сергей Степанович, – говорил доктор: – неужели вы имеете так мало влияния на брата, что не можете уговорить, заставить, наконец, пожалеть себя, отдохнуть. Он положительно заболевает… Да и не мудрено! Сколько ему приходится работать для его книги, а он еще берется сотрудничать в журналах!

– Что же тут делать, – отвечал Сергей. – Сочинения брата превосходны, все их хвалят; но они слишком учены, не многие покупают их, вот он и сотрудничает в журналах, чтобы зарабатывать деньги.

– Он из-за этих денег положительно убьет себя! – с досадой вскричал доктор. – А для себя ведь он почти ничего не тратит!.. Опять-таки скажу, Сергей Степанович, вам следует позаботиться об этом, пока не поздно. Вы живете с ним вдвоем, отчего же зарабатывает средства к жизни он один?

– Э, полноте, – с неудовольствием возразил Сергей: – вы мало знаете брата! Если я брошу университет и стану с утра до ночи работать за деньги, это нисколько не облегчит брата. Он отличнейший человек, но у него иногда престранные фантазии. Выдумал теперь воспитывать мальчишку, хочет сделать из него ученого… Вы думаете это дешево стоит? У него ведь для этого мальчишки ни в чем отказа нет! Вчера, смотрю, купил ему галоши, а у самого на сапогах дырки!

– Да, вот еще дармоед у него на шее! – проворчал доктор.

Илюша чувствовал, что вся кровь прилила к щекам его при этих словах. Да, это правда, он дармоед, всякий имеет право сказать это, всякий имеет право попрекнуть его, что ради него трудится через силы, до болезни, умный, хороший человек.

В передней раздался звонок. Мальчик пошел отворить: это оказался рассыльный из типографии, в которой печаталась книга Петра Степановича. Ему нужно было получить несколько листов рукописи, и так как Петра Степановича не было дома, то он пока подсел побеседовать с Илюшей. Они были давнишние знакомые. Федот Ильич, человек веселый и разговорчивый, давно расспросил мальчика о всех подробностях его истории и, в свою очередь, рассказал ему, как производится печатанье книг и как ведется работа в типографии. Так как рассказы его были очень многословны и сбивчивы, да кроме того повторялись по нескольку раз, то Илюша обыкновенно слушал их довольно рассеянно; но на этот раз он встретил гостя очень любезно и сам стал расспрашивать его, трудно ли работать в типографии, много ли может заработать хороший работник и принимают ли туда мальчиков.

– Принимать-то принимают, только не платят им ничего первые года два, пока они научатся, а как научатся, – ну, тогда могут порядочно заработать. Вот у нас, к примеру сказать, Василий Макаров, так он в прошлом месяце пятьдесят рублей заработал, а нынче запил, и запил-то с чего…

Илюша предчувствовал бесконечную историю про пьянство Василия Макарова, – историю, уже слышанную им дважды, и поспешил перебить рассказчика.

– А если мальчик научится раньше двух лет, ему будут платить? – спросил он.

– Нет, уж этого правила у нас нет. Два года полагается всякому на обученье. Ну, а, конечно, на все хозяйская воля: захочет хозяин, может хоть сейчас жалованье дать. У нас, к примеру сказать…

И пошла длинная история об одном пятнадцатилетнем мальчике, набиравшем лучше взрослых и получавшем столько же, сколько они.

– Да ты чего это расспрашиваешь, – полюбопытствовал Федот Ильич, – уж не хочешь ли к нам поступить?

– Очень, очень бы хотел, – отвечал Илюша.

– Ишь ты! Верно, ученье надоело, или барину не потрафляешь?

– И ученье надоело, и барину не потрафляю, – отвечал Илюша, не желавший пускаться в откровенность со своим собеседником. – Очень бы хотелось мне уйти отсюда, да жить своим трудом. Помогите, Федот Ильич, мне пристроиться как-нибудь к вам в типографию, только не бесплатно…

– Ну, само собой! Вот ведь, примерно сказать, у нас есть мальчик…

В заключение всех длинных историй Федота Ильича оказалось, что он может оказать покровительство Илюше: он был земляк и приятель главного наборщика, которым хозяин очень дорожил и по просьбе которого он мог назначить мальчику жалованье раньше положенного срока. Решено было, что на следующий же день Илюша придет в типографию знакомиться с наборщиками, Федот же Ильич заранее попросит о нем своего приятеля. Илюша не хотел ничего говорить о своем намерении Петру Степановичу: он боялся, что тот или станет отговаривать его, или просто запретит ему поступать в типографию.

«Да и как мне ему объяснить, отчего я поступаю туда? – думал мальчик. – Сказать: „у вас для меня нет денег“, – он рассердится, или рассмеется, и скажет, что это не правда, а я ведь знаю, что правда». – Федот Ильич пообещал хранить тайну мальчика, и в этот вечер Илюша чувствовал себя таким веселым и довольным, каким давно уже не был.

В гимназии у него в это время шли переходные экзамены из четвертого класса в пятый; но экзамены эти волновали его гораздо меньше, чем вопрос о том, примут ли его в типографию. Почти каждый день забегал он к Федоту узнать, как стоит дело, но все не получал никакого решительного ответа. То хозяина не было в городе, то наборщику некогда было переговорить с ним, то он не обещал ничего положительного… Наконец, в тот день, когда Илюша сдал свой последний экзамен и мог поздравить себя учеником пятого класса, Федот объявил ему, что желание его исполнено. Хозяин, вероятно, разбудил, что ему будет выгодно иметь работника, не только хорошо знающего русскую грамоту, но и умеющего читать на иностранных языках, и потому согласился платить Илюше за работу, как только он в состоянии будет порядочно набирать; приятель же Федота обещал выучить мальчика нетрудному ремеслу наборщика в два, три месяца, с тем, чтобы он приходил в типографию каждый день часов на шесть, на семь.

Илюша возвращался домой в сильном волнении. И так, судьба его решена! Он не вернется больше в гимназию, летом будет учиться набирать, а с осени заживет самостоятельной жизнью. Книги он не забросит. О, нет! Он уже выпросил у нескольких гимназистов старших классов их тетради пятого и шестого класса. Вечером, придя из типографии, он будет учиться по этим тетрадям и по учебникам, принятым в гимназии! Хоть с трудом, хоть не скоро, но он пройдет весь курс и в конце концов будет доктором. Это он решил твердо и об этом уже не думал; его главное занимал вопрос, как быть с Петром Степановичем; продолжать ли скрывать от него свое намерение, или тотчас же во всем ему признаться и стоять твердо на своем, что бы он ни говорил.

Илюша нарочно пошел домой самой дальней дорогой, все обдумывая, как лучше поступить, но так и дошел до самых дверей своей квартиры, ни на что не решившись положительно.

На его тихий звонок ему отворил Сергей Степанович, сильно взволнованный.

– Что это, Илья, где ты вечно пропадаешь? – закричал он на мальчика. – Беги скорей к Курицыну, пусть он сейчас же идет к нам: брат очень болен…

– Петр Степанович? Что же с ним такое? – с тревогой спросил Илюша.

– Ну, еще будешь тут рассуждать да расспрашивать? – по своему обыкновению неласково отвечал Сергей Степанович. – Говорят тебе – болен, нужно доктора. Иди же скорей!

Илюша, не говоря больше ни слова, побежал за доктором. К счастью, Курицын жил недалеко и мог тотчас же отправиться к приятелю.

Болезнь Петра Степановича, подготовлявшаяся уже очень давно, оказалась не только серьезной, но даже опасной. Курицын, не надеясь на собственные силы, пригласил еще одного доктора и несколько раз настоятельно повторил Сергею Степановичу и Илюше, что за больным нужен самый тщательный уход.

– Я сам буду заезжать к нему раза два-три в день и просиживать у него час, другой, а уже остальное время кто-нибудь из вас должен безотлучно быть у него и строго исполнять все мои предписания.

– Странно, что вы об этом говорите, – отозвался Сергей Степанович: – точно я не понимаю, как нужно ходить за больными… Уж, конечно, сумею ухаживать за братом и не оставлю его на руках мальчишки!

Действительно, Сергей Степанович, по-видимому, очень серьезно взялся за обязанность сиделки. Он целый день не отходил от брата, суетился страшно, беспрестанно то кликал к себе Илюшу, то посылал его за чем-нибудь в лавочку, и так усердно исполнял предписания доктора, что давал лекарство не через два, а через полтора часа, облил весь пол воздухоочистительной жидкостью и привел больного в крайнее раздражение своими постоянными расспросами:

– Ну что, лучше? Да где собственно болит? Полегче тебе стало?

Вечером доктора нашли, что болезнь идет правильно, но что опасность еще не миновала. Курицын, по своему обещанию, просидел часа два и уехал, подтвердив все свои прежние распоряжения. Хотя ни он, ни другой доктор не сказали решительно ничего утешительного, но посещение их как-то вдруг успокоило Сергея Степановича.

– Слушай, Илюша, – сказал он, проводив до лестницы Курицына: – доктора нашли, что брату не хуже; значит, я могу отдохнуть немного. Ты посиди около него, делай все, как приказано, и в случае какой перемены разбуди меня.

С этими словами он, не раздеваясь, бросился на постель, и через несколько минут громкий храп его доказал, что он отлично пользуется часами отдыха.

Илюша остался один у постели больного.

Петр Степанович то метался в бреду, произнося бессвязные слова, то стонал и охал от боли. Сердце мальчика сжималось при виде страданий, которых он не мог предотвратить; он с радостью отдал бы свое собственное здоровье, чтобы избавить от болезни человека, которого он привык видеть всегда таким бодрым, спокойным.

«А что, если он умрет?» – мелькнуло в голове его, и он содрогнулся при этой ужасной мысли. Никогда не воображал он, что ему так дорога жизнь этого человека, к которому он всегда относился, по-видимому, холодно, с которым он даже редко разговаривал. «Нет, не может быть! – мысленно успокаивал он сам себя. – Доктора сказали, что хороший уход может спасти его. Я буду за ним ухаживать изо всех сил, я помогу им спасти его».

И тихо, спокойно, без всякой суетливости, но с полным усердием, со страстным желанием принести пользу, начал он ухаживать за больным. Он вспоминал все слова докторов, тщательно наблюдал, что именно успокаивало больного, и избегал всего, что могло раздражать его. К утру Петру Степановичу стало как будто лучше, по крайней мере, он меньше стонал и бредил; но Илюша и не подумал сам заснуть, отдохнуть. Он утешал себя мыслью, что, именно благодаря его заботам, больной стал спокойнее, и тревожно охранял этот покой.

К утру Сергей Степанович вполне выспался и встретил докторов подробным отчетом о состоянии брата, ни слова не упомянув при этом, как сам провел ночь.

– Вам не надобно с первых же дней слишком утомлять себя, – заметил ему Курицын. – Болезнь будет продолжительна. Вам предстоит немало труда. Теперь я свободен и подежурю здесь часа два, а вы оба – он пристально посмотрел на Илюшу и сразу заметил, что тот не спал – идите гулять и лягте поспать.

Сергей Степанович тотчас же воспользовался этим позволением и ушел гулять, а Илюша лег, но заснуть не мог: каждый шорох в комнате больного заставлял его вздрагивать и просыпаться.

«Не нужно ли ему чего? – думалось ему. – Не хуже ли?» – И он подходил к дверям прислушиваться.

Вместо двух часов, Сергей Степанович прогулял четыре, и доктор, не доверявший на вид неуклюжему и нерасторопному мальчику, должен был, ожидая его, пропустит другие нужные визиты.

Сергей Степанович чувствовал себя виноватым и, чтобы загладить свою вину, опять целый день суетился около брата. Впрочем, усердия его хватило только на день. Вечером он преспокойно улегся спать, снова поручив больного Илюше.

Болезнь Петра Степановича затянулась дольше, чем предсказывали доктора. День проходил за днем, ночь за ночью, а в положении больного не заметно было никакой существенной перемены и жизнь его по-прежнему висела на волоске. Уход за ним распределялся таким образом: утром и вечером просиживал у него часа по два, иногда по три, Курицын; днем за ним ухаживал то Сергей Степанович, то кто-нибудь из его близких знакомых; все же ночи, это самое тяжелое время и для больных, и для окружающих их, он оставался на попечении Илюши.

Первые дни мальчик, встревоженный неожиданной бедой, забыл и о типографии, и о своем намерении начать самостоятельную жизнь; но когда мало-помалу тревога улеглась, он вспомнил, что должен скорее начать обучаться ремеслу наборщика, если не хочет продолжать быть «дармоедом», как назвал его один раз Курицын. По утрам он был не нужен дома, и он решил воспользоваться этими свободными часами, чтобы начать ходить в типографию, помещавшуюся, к счастью, очень близко от его квартиры. Вечером, при Курицыне, ему удавалось отдохнуть и поспать часок-другой; все же остальное время он проводил возле больного. Сергей Степанович скоро заметил эти ежедневные отлучки мальчика в определенное время и сильно возмутился ими, хотя сам каждый день и гулял, и спал отлично, и даже ходил в гости.

– Правду говорил я брату, – толковал он и доктору, и другим знакомым: – что из его воспитанника немного будет толку. Подумайте, он каждое утро уходит, Бог знает куда, а по вечерам изволит, как видите, преспокойно спать. Ему и горя нет, что благодетель его, может быть, умирает…

– Действительно, замечательная бесчувственность, – соглашались знакомые, приписывавшие все честь бессонных ночей у постели больного его заботливому брату.

Наконец, через три недели, в болезни наступил перелом. Илюше пришлось пережить страшную ночь. Он видел, как широко раскрытые, помутившиеся глаза больного неподвижно устремлялись куда-то вдаль, не различая более окружающих предметов, как запекшиеся губы его судорожно шевелились и не в силах были произнести ни слова, как бледные, исхудалые руки его беспомощно метались по одеялу, как дыхание его тяжело и прерывисто выходило из высоко поднимавшейся груди. По приказанию доктора, он ощупал пульс, слушал сердце и замечал, что биение их становится все более неровным, более слабым, что промежутки между ударами удлиняются…

С ужасом следил мальчик за всеми этими страшными признаками…

«Умирает… перестает дышать!» – как-то бессознательно лепетали его губы. Ему хотелось закричать, созвать народ, докторов, но он чувствовал, что это бесполезно, может быть, даже вредно для больного. Да и кого звать? Он попробовал разбудить Сергея, тот что-то проворчал, повернулся на другой бок и заснул еще крепче. Доктора? Но он с вечера подробно рассказал все, что следовало делать; больше он ничего не мог сделать.

И вот он оставался один с умиравшим.

Все тело его дрожало как в лихорадке; он сам был бледен, как мертвец, но это не мешало ему вливать в судорожно сжатые губы больного лекарство, прописанное доктором, менять компрессы, примочки, освежать прохладительной жидкостью лицо его.

Часы шли убийственно медленно. Илюше чудилось в громком тиканье маятника страшное слово «умер» и он каждый раз с новой тревогой прикладывал ухо к сердцу больного.

Но что это? Биение стало как будто ровнее, дыхание легче, глаза сами собой закрылись, больной несколько раз тихо простонал и перестал метаться.

Что же это значит? Совсем кончено?

Нет! Сердце бьется все ровнее, пульс слышится, на лбу показались капли пота.

«Доктор говорил, что если явится пот, – он спасен!» – как молния мелькнуло в голове Илюши; волнение охватило его, он не мог стоять на ногах, упал на колени и несколько времени сам пробыл почти без чувств, уткнувшись головой в подушку больного.

Когда он очнулся, благоприятные признаки оказывались еще очевиднее. Нельзя было более сомневаться. Петр Степанович спал, – спал более спокойным сном, чем с самого начала болезни.

Утром приехавшие доктора подтвердили надежду Илюши: действительно, опасный кризис миновал благополучно, одно только было неутешительно: крайняя слабость больного, представлявшая не меньше опасности, чем самая болезнь.

Опять пошел целый ряд тревожных дней и ночей.

Петр Степанович почти не мог говорить, не мог двигать ни одним членом и по целым часам лежал неподвижно с закрытыми глазами; надобно было наклониться к самым губам его, чтобы по слабому дыханью его узнать, что он еще жив. Потом, когда силы его немножко укрепились, он впал как будто в детство: понимал только самые простые, обыденные вещи, многое перезабыл, раздражался и огорчался всякой безделицей. Когда доктор позволил ему съедать с чаем не больше половины булки, он горько расплакался; подушка, неудобно положенная, не вовремя внесенная свеча, скрипнувшая дверь – волновали и сердили его самым серьезным образом. В это время Илюша был для него несравненно лучшей сиделкой, чем Сергей Петрович. Правда, он не умел развлекать больного рассказами и разговорами, зато он не суетился, спокойно и аккуратно исполнял все, что следовало; внимательно устранял все, что могло раздражить или встревожить больного. Петр Степанович смутно сознавал, что ему лучше, когда мальчик сидит около него, и беспрестанно звал его.

– Где же это Илюша? Да позови Илью! Убирайся, Сергей, пусть Илья придет ко мне! – повторял он несколько раз то плаксивым, то сердитым голосом в те часы, которые Илюша проводил в типографии.

– Наконец-то ты пришел! – встречал он мальчика. – Зачем ты уходишь от меня?

Илюша, конечно, не мог отвечать на этот вопрос. Где же было пускаться в длинные объяснения с больным, которого всякое лишнее слово утомляло, которого следовало, главным образом оберегать от всякого волнения!

– Ну, вот я пришел, больше не уйду, – заявлял Илюша и помещался так, чтобы видеть всякое движение больного и, по возможности, предупреждать всякое его желание.

Он чувствовал, что нужен больному, и не раз являлась у него мысль бросить типографию и все время проводить около него. Но он прогонял эту мысль.

– Теперь, пожалуй, ему хорошо, когда я около него, но ведь это ненадолго: выздоровеет он – и опять придется мне висеть на его шее, как говорил доктор, а в другой раз, пожалуй, и не согласятся принять в типографию.

И он продолжал каждый день уделять по несколько часов на занятия в типографии, хотя часто, после бессонной ночи, это было очень тяжело. Он оставался дома только в те дни, когда Петр Степанович особенно капризничал или особенно настоятельно просил его не уходить.

Впрочем, просьбы эти повторялись все реже и реже, по мере того, как силы больного восстановлялись.

– Тебе со мной скучно? Иди, погуляй, отдохни, – все чаще и чаще говорил ему Петр Степанович. Он мог уже разговаривать с приходившими навещать его приятелями, мог слушать чтение, был не так беспомощно слаб и меньше прежнего нуждался в услугах мальчика. Илюша пользовался этим и все дольше и дольше оставался в типографии. Он оказался очень способным работником и к осени надеялся получать уже жалованье.

 

Глава IX - Волчонок - Анненская Александра

В один весенний день толпа мальчиков-гимназистов с шумом выбежав из подъезда дома гимназии, собралась на углу улицы и о чем-то горячо рассуждала.

– Это ни на что не похоже! – кипятился стройный четырнадцатилетний мальчик с тонкими чертами лица и большими темными глазами. – Если мы будем все спускать ему, он, пожалуй, станет бить нас!

– Да ведь он и то вчера ткнул Харламова пальцем в лоб, – подхватил другой гимназист.

– Назвать ученика второго класса дураком! Да этого даже в приготовительном нельзя позволить! – горячился третий.

– Больной да больной! – говорил четвертый: – коли болен, так зачем в учителя пошел? Мы не виноваты в его болезни!

– Мы должны чем-нибудь заявить ему свое неудовольствие! – опять заговорил первый мальчик.

– Давайте, не будем отвечать ему уроков! – предложил один толстенький мальчуган, усевшийся на тумбу и все время полоскавший ноги в луже воды.

– Ну уж ты, Тюрин! «Не отвечать»! – Экзамены на носу, а он «не отвечать» Влепят тебе единицу, – вот и не перейдешь! – возразило несколько голосов.

– Я все равно не перейду, – спокойно проговорил Тюрин.

– Нет, вот что лучше, господа, – предложил темноглазый мальчик, – освищем его. В субботу будет его урок; как только он взойдет на кафедру, давайте свистать все, всем классом?

– Пожалуй директор придет, – заметил кто-то.

– Ну что же такое! Накажет весь класс – не беда! А мы и директору объясним в чем дело…

– Конечно, мы скажем, что не хотим, чтобы нас называли дураками, безмозглыми; чтобы нам тыкали пальцем в лоб…

– Чтобы у нас вырывали из рук мел!

– И так, решено, в субботу освищем?

– Да, да, все будем свистать изо всей силы.

В эту минуту к группе говорящих подходил мальчик лет тринадцати, худощавый, высокий, с белокурыми торчащими волосами и маленькими глазками, глубоко засевшими под густыми бровями. Это был наш старый знакомец Илюша, по прозванию Волчонок. Форменное пальто, кепи с серебряным значком и ранец за плечами показывают, что горячее желание мальчика исполнилось, что он имеет возможность учиться.

– А, Павлов, – закричали навстречу ему гимназисты. – Иди скорее сюда! Мы ведь тут и о тебе говорили! Хорошо назвал тебя сегодня Курбатов? Понравилось это тебе?

– Как назвал? Я и не знаю, – проговорил Илюша, растерянно поглядывая на товарищей.

– Отлично! – закричали мальчики. – Его называют дураком, а ему и нипочем!

– Он и не знает!? Хорош!

– Ты, верно, привык к этому дома?

– Конечно, его и прибьют, ему ничего: ведь он в лакеях живет! Барин может быть и часто лупит его! – подсмеивались мальчики.

– Никто меня не бьет! Пустите меня! – сумрачно проговорил Илюша, стараясь протискаться сквозь толпу, шумевшую около него.

– Чего там «пустите»! – закричали мальчики. – Ты или в самом деле дурак, или не понимаешь, как с тобой должны обращаться… Если это тебе все равно, так нам не все равно: сегодня обругали тебя, завтра обругают меня, а я этого не терплю. Мы Курбатова освищем в субботу, слышишь?

– Слышу, – неохотно отвечал Илюша и, сделав еще усилие, выбрался наконец из толпы и зашагал дальше по улице.

– И ты должен также свистать с нами! – кричали мальчики, догоняя его.

– И если директор спросит, должен сказать, что он тебя назвал дураком!

– Да ну, хорошо, отвяжитесь!

И Илюша еще больше ускорил шаг.

– Экий дурак этот Павлов! – толковали мальчики, разбиваясь на мелкие группы и расходясь в разные стороны. – И обидеться-то не умеет!

– Волчком каким-то вечно глядит, с ним и не сговоришь.

– А не выдаст он нас?

– Вот еще! Не посмеет!

Илюша отошел от товарищей в очень неприятном настроении духа. Он, конечно, отлично слышал, что учитель математики назвал его «дураком» за то, что он запутался при решении какой-то сложной задачи, но ни в ту минуту, ни после он и не подумал обидеться. В ту минуту он был совершенно поглощен своей задачей, да и учитель казался заинтересованным его ответом и бранное слово сорвалось с его языка просто от нетерпения, что этот ожидаемый и, по-видимому, такой простой ответ не сразу дается ученику.

«И отчего это им обидно, а мне нет? – рассуждал про себя мальчик. – Может, и вправду оттого, что я не такой, как они: они господа, их не бьют, не ругают, а меня?..»

И вспомнились мальчику побои отца и матери, грубые шутки лакейской, потасовки мастерской, брань дворников, которые и теперь, по старой памяти, часто требовали его услуг и не скупились на крепкие словца; насмешки Сергея Степановича… Что значило сравнительно со всем этим слово «дурак», сказанное невзначай, без обидного умысла и еще кем? – его любимым учителем, который так усердно занимается, так отлично все объясняет… «А все-таки я – гимназист, он не смеет так называть меня!» – сказал себе Илюша мысленно, повторяя слова товарищей.

– Илюша, болван! чего зазевался? Господа уж пришли домой! – раздался голос над самым его ухом.

Это был его знакомый лавочник, кум Архипа, в прежние годы часто угощавший его леденцами и рожками и теперь считавший себя в праве бесцеремонно обходиться с ним.

«Он не смеет! А этот смеет? Все другие смеют!» – мелькнуло в голове мальчика; он горько усмехнулся и ускорил шаг, чтобы не получить выговора за дурное исполнение своих лакейских обязанностей.

Хотя Илюша уже второй год учился в гимназии, но он жил у Петра Степановича в том же положении, что и прежде. По-прежнему спал он на тощем тюфячке в кухне, и там же готовил свои уроки; по-прежнему исполнял разные мелкие домашние работы.

Петр Степанович был слишком беден, чтобы доставлять большие удобства своему воспитаннику, да и не считал этого нужным. Он боялся повредить мальчику, отучив его от простой, рабочей жизни, сделав из него барчонка, белоручку, и потому в занятиях Илюши не находил ничего ни дурного, ни унизительного. Обходился он с ним всегда дружески, ласково, и обращал на него мало внимания только потому, что вообще не любил возиться с детьми и был постоянно сильно занят своими книгами.

К сожалению, не все смотрели на Илюшу глазами Петра Степановича. Прежде всего, Сергей Степанович возмущался тем, что брат вздумал учить Илюшу, и на каждом шагу старался доказать мальчику, что он ему не родня, что он «обязан» услуживать ему и терпеливо выносить его выговоры и насмешки. Для тетки Авдотьи, для всех соседних лавочников, дворников и кучеров, Илюша, несмотря на свой гимназический мундир, оставался по-прежнему «мальчишкой», «лакеишком». Все они находили, что его поступление в гимназию было баловством, пустяком, а что настоящее для него дело – это служить и угождать господам.

Товарищи гимназисты, узнав об образе жизни Илюши, не упускали случая попрекнуть его, подсмеяться над ним, Вообще, в гимназии его сразу невзлюбили. Он всегда рос одиноким ребенком, не привык к детским играм и шалостям. Он дичился своих сверстников, держался от них особняком, насмешки их встречал или молчанием, или грубой бранью, на слишком назойливые приставания отвечал метким ударом кулака:

– Ишь, какой злющий! – говорили мальчики, испытавши силу этого кулака: – настоящий медведь или волк!

Один из гимназистов услышал раз, как Сергей Степанович, встретив Илюшу на улице, назвал его в шутку «волчонком». Он пересказал про это прозвище другим, и все нашли, что оно как нельзя больше подходит к угрюмому Илюше, и с тех пор его редко кто звал в гимназии по фамилии: всем казалось, что кличка «волчонок» вполне к нему подходит.

Кроме своей угрюмости и необщительности, Илюша не нравился товарищам и скупостью. Они возмущались, видя с какой аккуратностью укладывает он в ранец свои книги и тетради, какими крошечными карандашиками он умудряется писать, как, ссудив кому-нибудь свой перочинный нож, он зорко следит за ним и при первом удобном случае настоятельно требует его назад. Все это казалось им отвратительной скаредностью; они не подозревали, что Илюша дорожит своими вещами вовсе не из скупости, а потому, что считает вещи эти принадлежащими Петру Степановичу, потому что всякий раз долго мучится и колеблется, прежде чем решится попросить несколько копеек на новый карандаш или грифель.

Не встретив дружеского участия со стороны товарищей, Илюша и сам не полюбил их. Отчуждение его стало еще сильнее после того, как кто-то из мальчиков узнал, что он исполняет у Петра Степановича обязанность слуги.

– Знаете, господа, Волчонок служит в лакеях? Волчонок чистит сапоги! Волчонок метет комнаты! У Волчонка есть барин! – передавали друг другу мальчики.

Нашлось несколько барчуков, которым показалось унизительным учиться вместе с лакеем, и они собирались даже просить директора об исключении Павлова из гимназии. К счастью, в классе было человека два-три поразвитее, которые пристыдили барчат и заставили их отказаться от этого глупого и злого намерения. Они, скрепя сердце, согласились терпеть Илюшу в своей среде, но относились к нему постоянно с нескрываемым презрением и брезгливостью. Остальные мальчики, хоть меньше гордились своим благородством, но все-таки не пропускали удобного случая подсмеяться над нелюбимым товарищем, уязвить его чем-нибудь. Если Илюша лучше или быстрее других решал арифметическую задачу, они говорили:

– Еще бы, Волчонку не уметь считать! Барин часто посылает его в лавочку и бьет, если он принесет сдачи меньше, чем нужно.

Если он не совсем твердо отвечал урок или получал дурную отметку, кто-нибудь непременно замечал:

– Что, Волчонок, плохо? Господам служил и про книжку забыл?

– Эй, «человек»! – кричали ему шалуны, – вычисти мне сапоги!

– Принеси мне стакан воды!

Сначала Илюша отвечал на все эти насмешки бранью или побоями, но, видя, что это не помогает, перестал обращать на них внимание; только в сердце его накоплялось недоброе чувство против насмешников.

«Ну, что же из того, что я лакей, а они господа? – думал он часто про себя. – Они не хотят со мной знаться, да мне и самому неохота с ними связываться!» И он все больше и больше сторонился товарищей, не участвовал в их играх, не вступал с ними в разговоры, и все рекреационное время твердил уроки. Способности у него были хорошие и он занимался так усердно, так прилежно, что перешел во второй класс одним из первых учеников, и при переходе в третий опять надеялся подучить похвальный лист. Он достиг своей цели, желание его исполнилось: он мог учиться, мог читать, сколько хотел, – Петр Степанович не скупясь, снабжал его новыми книгами, – но он все-таки не чувствовал себя счастливым: полное одиночество тяготило его; ни от кого не видел он ласки, сочувствия, все относились к нему или холодно, или враждебно. И среди шумной толпы товарищей, и в своей маленькой кухне, он всегда и везде был один, – один со своими книгами. Никто не расспрашивал у него, о чем он думает, когда, окончив приготовление уроков, он по целым часам сидел, опустив голову на руки, никто не интересовался узнавать его чувства. Мудрено ли, что он становился все более скрытным и угрюмым…