Поиск

Роб Рой

Роб Рой - Вальтер Скотт Глава 39

Вот раздвигает занавес судьба

И освещает сцену.

«Дон Себастьян»

Мертвенный холод сковал меня, когда они удалились. В разлуке воображение, задерживаясь на предмете любви, рисует его не только в прекраснейшем свете, но именно таким, каким нам наиболее желательно видеть его. Я все время представлял себе Диану, какой она была, когда ее прощальная слеза упала на мою щеку, когда ее прощальный дар, переданный женою Мак-Грегора, возвестил мне, что она желает унести в изгнание и в монастырский плен память о моей любви. Я ее увидел; и ее холодное, безразличное обращение, ничего не выражавшее, кроме спокойной печали, разочаровало меня, даже несколько оскорбило. В своем себялюбии я ставил ей в вину равнодушие, бесчувствие. Я укорял ее отца в гордости, жестокости, фанатизме, забывая, что оба они жертвовали своими личными привязанностями, — а Диана и склонностью сердца, — во имя того, что считали долгом.

Сэр Фредерик Вернон был строгим католиком, убежденным, что по узкой тропе спасения не может пройти еретик; а Диана, для которой забота об отце долгие годы была главной движущей пружиной всех ее помыслов, надежд и поступков, полагала, что она исполняет свой долг, когда, подчинившись воле отца, поступается не только земными богатствами, но и самыми дорогими привязанностями. Нет ничего удивительного, что я не мог в подобную минуту в полной мере оценить эти высокие побуждения, но все-таки я не искал каких-либо неблагородных путей, чтобы дать исход угрюмой тоске.

— Итак, мною пренебрегли, — сказал я, когда, оставшись один, задумался над сообщениями сэра Фредерика. — Мною пренебрегли, меня считают недостойным даже короткой беседы с нею. Пусть так. Но мне не помешают, по крайней мере, позаботиться о ее безопасности. Я останусь здесь, буду стоять на страже, и пока она под моим кровом, ее не коснется опасность, какую может предотвратить рука решительного человека.

Я вызвал Сиддола в библиотеку. Он пришел, но в сопровождении неотвязного Эндрю, который, возмечтав о великих почестях в связи с моим вступлением во владение замком и землями, не упускал ни одной возможности выставлять себя на вид; и, как это случается нередко с людьми, когда они преследуют себялюбивые цели, он перестарался, и услужливость его стала назойливой и стеснительной.

Его непрошеное присутствие мешало мне свободно говорить с Сиддолом, а услать его я не решался, боясь усилить подозрения, которые могли у него зародиться, когда я выставил его за дверь.

— Я переночую здесь, сэр, — сказал я, приказав им подкатить поближе к огню старомодное дневное ложе, или сэтти. — У меня много работы, и я лягу поздно.

Сиддол, очевидно, понявший мой взгляд, предложил принести мне тюфяк и постельные принадлежности. Я принял его предложение, отпустил своего ментора, зажег две свечи и попросил не беспокоить меня до семи часов утра.

Слуги удалились, оставив меня предаваться наедине безрадостным и бессвязным мыслям, пока измученное тело не потребует отдыха.

Я старался не думать о тех необычайных обстоятельствах, в какие поставила меня судьба. Чувства, которые я храбро побеждал, покуда вызывавший их предмет был от меня удален, разбушевались теперь, как только я очутился в непосредственной близости к той, с кем должен был так скоро разлучиться навек. Какую бы ни брал я книгу, имя Дианы написано было на каждой странице; и образ ее упорно вставал предо мною, чем бы ни пытался я занять свои думы. Он был подобен услужливой рабыне Соломона в поэме Прайора.

Чуть кликну Абру — прилетит стрелой,
Зову других — все Абра предо мной.

Я попеременно давал волю этим мыслям и боролся с ними, то поддаваясь нежной сердечной печали, едва ли мне свойственной, то вооружаясь уязвленной гордостью человека, возомнившего себя незаслуженно отвергнутым.

Я шагал взад и вперед по библиотеке, пока не довел себя до лихорадочного возбуждения. Потом я бросился на кушетку и попытался уснуть; но напрасно прилагал я все усилия, чтоб успокоиться, напрасно лежал, не шевеля ни пальцем, ни единым мускулом, неподвижно, как труп, напрасно пробовал прогнать тревожные мысли, занимая ум повторением стихов или арифметическими выкладками. Кровь, при моем лихорадочном возбуждении, билась пульсом, похожим на глухой и мерный стук далекой сукновальни, и разливалась по жилам потоками жидкого огня.

Наконец я поднялся, растворил окно и стоял некоторое время при ясном свете месяца; это отчасти меня освежило, а светлый и мирный вид за окном несколько рассеял мои думы, не желавшие подчиниться воле. Я снова лег на кушетку, и хоть на сердце у меня — видит небо! — было нисколько не легче, но оно стало более твердым, более готовым к испытаниям. Вскоре подкралась ко мне дремота, однако, хотя чувства спали, душа моя бодрствовала, мучимая мыслями о моем положении, и сны мне снились о душевных терзаниях и об ужасах внешнего мира.

Помню, в томительной тоске я представлял себе, что мы с Дианой во власти жены Мак-Грегора и нас низвергнут сейчас с утеса в озеро; сигналом послужит выстрел из пушки, которую должен запалить сэр Фредерик Вернон, управляющий церемонией в одежде кардинала. Необычайно жизненно было впечатление, полученное мною от этой воображаемой сцены. Я и сейчас мог бы изобразить безмолвную и храбрую покорность, запечатленную в чертах Дианы, дикие, искаженные лица палачей, которые окружили нас, кривляясь и дразня, причем гримасы непрестанно менялись и каждая новая казалась мерзостней предыдущей. Я видел горевшее суровым, непреклонным фанатизмом лицо отца Дианы, видел, как его рука поднимает роковой пальник… Раздался сигнальный выстрел; опять, и опять, и опять повторяет его раскатами грома эхо окрестных скал; я просыпаюсь — и от мнимых ужасов возвращаюсь к тревогам действительности.

Звуки во сне были не мнимые — когда я проснулся, они еще наполняли гулом мои уши; но только через две или три минуты я окончательно пришел в себя и ясно понял, что это настойчивый стук в ворота. В сильной тревоге я вскочил с постели, схватил лежавшую под рукою шпагу и кинулся вниз, решив никого не впускать. Но мне волей-неволей пришлось кружить, потому что библиотека выходила не во двор, а в сад. Выбравшись наконец на лестницу, откуда окна глядели на главный двор, я услышал слабый, испуганный голос Сиддола в пререкании с грубыми чужими голосами: кто-то толковал об ордере от судьи Стэндиша, именем короля требовал доступа в замок и угрожал старому слуге тягчайшей карой закона, если он откажет в немедленном повиновении. Спорившие еще не замолкли, когда, к невыразимой своей досаде, я услышал голос Эндрю, предлагавшего Сиддолу отойти в сторону — он-де сам отворит ворота.

— Если они требуют именем короля Георга, нам нечего опасаться: мы отдавали за него нашу кровь и наше золото. Нам незачем скрываться, как некоторым другим, мистер Сиддол; мы, как вы знаете, не паписты и не якобиты.

Напрасно ускорял я свой бег вниз по лестнице: я слышал, как засовы один за другим отодвигались под рукой услужливого дурака, причем он, не умолкая, похвалялся своею собственной и своего хозяина преданностью королю Георгу. Я быстро высчитал, что непрошеные гости войдут прежде, чем я успею добежать до ворот и водворить на место засовы. Решив познакомить спину Эндрю Ферсервиса с дубинкой, как только у меня будет время расплатиться с ним по заслугам, я побежал назад в библиотеку, захлопнул дверь, нагромоздил перед нею все, что мог, кинулся к другой двери, через которую входили ко мне Диана и ее отец, и попросил немедленно меня впустить. Дверь отворила мне сама Диана. Она была совсем одета и не выказала ни замешательства, ни страха.

— Мы так свыклись с опасностью, — сказала она, — что всегда готовы встретить ее. Отец уже встал, он в комнате Рэшли. Мы переберемся в сад и оттуда задней калиткой (Сиддол на случай нужды дал мне ключ от нее) прямо в лес, — я знаю в нем каждый овражек, как никто на свете. Задержите их как-нибудь на несколько минут. И… дорогой, дорогой Фрэнк, еще раз — прощай!

Она исчезла, как метеор, спеша к отцу, и, когда я вновь вернулся в библиотеку, незваные гости уже ломились в дверь.

— А, разбойники… собаки! — крикнул я, нарочно толкуя вкривь цель их вторжения. — Если вы сейчас же не уберетесь из моего дома, я буду стрелять через дверь из бландербаса.

— Стреляйте из палки, из погремушки! — сказал Эндрю Ферсервис. — Это мистер Джобсон, судейский секретарь, он с законным ордером…

— … разыскать, схватить и взять под арест, — сказал голос омерзительного крючкотвора, — лиц, указанных в вышеназванном ордере и обвиняемых в государственной измене по уложению короля Вильгельма, глава третья, параграф тринадцатый!

Натиск на дверь возобновился.

— Сейчас встану, джентльмены, — сказал я, желая выгадать как можно больше времени. — Не прибегайте к насилию и разрешите мне посмотреть на ваш ордер: если он законный и составлен по всей форме, я не буду сопротивляться.

— Боже, храни великого Георга, нашего короля! — провозгласил Эндрю. — Я говорил вам, что вы не найдете здесь никаких якобитов.

После всяческих проволочек я был наконец вынужден открыть дверь, так как иначе ее взломали бы.

Вошел мистер Джобсон с несколькими помощниками, среди которых на первом месте держался младший Уингфилд, которому, несомненно, тот и был обязан своими сведениями, и предъявил свой ордер, направленный не только против Фредерика Вернона, осужденного изменника, но также против Дианы Вернон, девицы, и Фрэнсиса Осбалдистона, джентльмена, обвиняемого в «недонесении об измене». Случай был из тех, когда сопротивляться было бы безумием; поэтому, выговорив отсрочку в несколько минут, я изъявил готовность отдаться в руки властей.

С болью в сердце увидел я затем, как Джобсон направился прямо в комнату мисс Вернон, и понял, что оттуда он без колебания и задержки прошел в помещение, где спал сэр Фредерик.

— Заяц улизнул, — сказал этот мерзавец, — но след еще не простыл — ищейки схватят его за задние ноги.

Донесшийся из сада стон возвестил, что его предсказание оправдалось. Через пять минут в библиотеку вошел Рэшли с двумя пленниками — сэром Фредериком Верноном и его дочерью.

— Лисица, — сказал он, — вспомнила свою старую нору, но не подумала, что предусмотрительный ловец может ее заложить. Я не забыл садовую калитку, сэр Фредерик, или — если этот титул больше вам по вкусу — благороднейший лорд Бьючемп.

— Рэшли, — сказал сэр Фредерик, — ты гнусный негодяй!

— Я больше заслуживал этого названия, сэр баронет — или милорд, — когда под руководством опытного наставника стремился разжечь гражданскую войну в сердце мирной страны. Но я сделал все, что было в моих силах, — сказал он, возведя глаза к потолку, — во искупление моих ошибок.

Больше я не мог сдерживаться. Я хотел молча наблюдать их встречу, но тут почувствовал, что должен заговорить или умереть.

— Если есть в преисподней рожа, — проговорил я, — отвратительней всех других, то это рожа подлости под маской благородства.

— А-а! Мой любезный кузен! — сказал Рэшли, подойдя ко мне со свечой и оглядывая меня с головы до ног. — Добро пожаловать в Осбалдистон-холл! Извиняю вашу желчную злобу — тяжело в одну ночь потерять родовое поместье и любовницу: ибо мы пришли вступить во владение этим бедным домом от имени законного наследника, сэра Рэшли Осбалдистона.

От меня не укрылось, что, бравируя таким образом, Рэшли с трудом подавлял чувства злобы и стыда. Но состояние его духа обнаружилось явственней, когда к нему обратилась Диана Вернон.

— Рэшли, — сказала она, — мне вас жаль, потому что как ни велико то зло, которое вы пытались причинить мне, и зло, причиненное вами на деле, я не могу ненавидеть вас так сильно, как я вас презираю и жалею. Совершенное вами сейчас было, может быть, делом одного часа, но оно до последнего вашего дня будет давать вам пищу для размышлений, — а каких, то знает ваша совесть, которой не вечно же спать.

Рэшли прошелся по комнате, остановился в стороне у столика, где стояло еще вино, и дрожащей рукой наполнил большой бокал; но, поняв, что мы заметили его дрожь, он подавил ее усилием воли и, глядя на нас с напряженным, вызывающим спокойствием, поднес бокал ко рту, не пролив ни капли.

— Это старое бургонское моего отца, — сказал он, переводя взгляд на Джобсона, — я рад, что оно не все еще выпито… Вы подберете достойных людей, чтоб они управляли от моего имени домом и поместьем, — старого пройдоху дворецкого и безмозглого мошенника-шотландца надо выбросить вон. А этих особ мы препроводим сейчас под стражей в более подобающее для них место. Заботясь о вашем удобстве, — добавил он, — я велел заложить нашу старую семейную карету, хотя мне небезызвестно, что леди не страшится иногда странствовать в ночную сырость и в седле и пешком, лишь бы цель путешествия была ей по вкусу.

Эндрю ломал руки:

— Я только сказал, что мой господин разговаривает, верно, с призраком в библиотеке… а мерзавец Лэнси не постыдился предать старого друга, который двадцать лет каждое воскресенье пел с ним псалмы по одному псалтырю!

Его вышвырнули за порог вместе с Сиддолом, не дав кончить причитания. Однако изгнание Эндрю привело к неожиданным последствиям. Решив, как рассказал он потом, попроситься на ночлег к тетке Симпсон («авось приютит как-нибудь ради старого знакомства»), он прошел главную аллею и вступил в «старый лес», как он зовется, хотя сейчас больше похож на пастбище, чем на лес, — и вдруг натолкнулся на гурт шотландского скота, расположившийся там на отдых после дневного перегона. Эндрю нисколько не удивился, потому что всякому известен обычай его земляков, погонщиков скота: как настанет ночь, устроиться на самом хорошем неогороженном лугу, какой они найдут, а перед рассветом уйти, пока не спросили плату за постой. Но он удивился и даже испугался, когда какой-то горец наскочил на него, стал его обвинять, что он-де обеспокоил скот, и отказался пропустить его дальше, пока он не поговорит «с их хозяином». Горец повел Эндрю в кусты, где он увидел еще трех или четырех своих соплеменников. «Я тогда же смекнул, — сказал Эндрю, — что их для гурта многовато: а как начали они меня допрашивать, так сразу и рассудил: у них совсем иная пряжа на веретене».

Погонщики подробно расспросили его обо всем, что произошло в Осбалдистон-холле, и были, казалось, удивлены и огорчены его ответами.

— И правда, — докладывал Эндрю, — я им выложил все, что знал; потому что я никогда в жизни не отказывал в ответе кинжалу и пистолету.

Погонщики шепотом посовещались между собой, а потом собрали в одно стадо весь свой скот и погнали его к выходу из главной аллеи — в полумиле от замка. Здесь они принялись стаскивать в кучу лежавшие по соседству поваленные деревья и соорудили из них временное заграждение поперек дороги, ярдах в пятнадцати от аллеи. Близилось утро, и бледный свет на востоке спорил с тускнеющим сиянием месяца, так что предметы можно было различать довольно явственно. С аллеи донеслось громыхание кареты, запряженной четырьмя лошадьми и сопровождаемой шестью всадниками. Горцы внимательно прислушивались. Карета везла мистера Джобсона и его несчастных пленников. В конвое были Рэшли и несколько верховых — полицейские чиновники и их помощники. Как только проехали ворота у входа в аллею, их затворил за кавалькадой горец, нарочно ради этого карауливший здесь. В ту же минуту карета была остановлена стадом, в которое она врезалась, и воздвигнутой впереди преградой.

Двое из верховых спешились, чтоб убрать срубленные деревья, подумав, должно быть, что их тут оставили случайно или по небрежности. Другие принялись сгонять арапником скот с дороги.

— Кто посмел тронуть наш скот? — сказал суровый голос. — Стреляй в него, Ангюс.

— Отбивают пленников! — закричал Рэшли и, выстрелив из пистолета, ранил говорившего.

— Врукопашную! — крикнул вожак погонщиков, и схватка завязалась.

Служители закона, ошеломленные неожиданным нападением, да и вообще не отличавшиеся отвагой, защищались довольно слабо, несмотря на численный свой перевес. Некоторые попробовали было двинуться назад к замку, но при звуке пистолетного выстрела из-за ворот вообразили себя в кольце и поскакали врассыпную кто куда.

Рэшли между тем сошел с коня и пеший схватился в отчаянном поединке с вожаком разбойников.

Я наблюдал за поединком из окна кареты.

Рэшли наконец упал.

— Согласен ты просить помилования во имя Бога, короля Иакова и старой дружбы? — произнес голос, отлично мне знакомый.

— Никогда! — твердо ответил Рэшли.

— Тогда умри, изменник! — сказал Мак-Грегор и пронзил палашом простертого у его ног противника.

Еще секунда, и он уже был у дверей кареты, протянул руку мисс Вернон, помог сойти ее отцу и мне и, вытащив за шиворот судейского секретаря, швырнул его под колеса.

— Мистер Осбалдистон, — сказал он шепотом, — вам-то ничего не угрожает; я должен позаботиться о тех, кому помощь моя нужнее. Ваши друзья скоро будут в безопасности. Прощайте и помните Мак-Грегора.

Он свистнул, его шайка собралась вокруг него, и, умчав с собою Диану и ее отца, они почти мгновенно скрылись в гуще леса. Кучер с форейтором при первых же выстрелах бежали, бросив лошадей; но те, натолкнувшись на преграду, как стали, так и стояли, к счастью для Джобсона, совершенно смирно, потому что при малейшем их движении колесо переехало бы ему грудь. Первой моей заботой было поднять его на ноги, так как негодяй был до того перепуган, что ни за что не встал бы собственными стараниями. Затем, попросив законника твердо запомнить, что я не принимал участия в освобождении арестованных и сам не воспользовался случаем бежать, я приказал ему пойти к замку и позвать на помощь раненым кого-нибудь из своих людей, оставленных там. Но страх в такой мере завладел Джобсоном, отняв у него всякое соображение, что несчастный был неспособен тронуться с места. Тогда я решил пойти сам, но на дороге споткнулся о тело человека — мертвого, как я подумал, или умирающего. Но то был Эндрю Ферсервис, целый и невредимый, как в лучшие часы своей жизни, а лежачее положение он принял, чтоб избежать близкого знакомства с палашом, кинжалом или пулями, которые в течение двух или трех минут действительно летели со всех сторон.

Я так обрадовался, разыскав его, что не стал допытываться, как он сюда попал, а только велел ему идти за мной и помочь мне.

В первую голову мы занялись Рэшли. Он застонал при моем приближении столько же от ярости, сколько от боли и закрыл глаза, как будто решил, подобно Яго, не вымолвить больше ни слова. Мы подняли его, положили в карету и ту же любезность оказали другому раненому из его отряда, лежавшему на поле битвы. Затем я кое-как втолковал Джобсону, что он тоже должен сесть в карету и поддерживать сэра Рэшли. Он повиновался, но с таким видом, точно не вполне понимал мои слова. Мы с Эндрю повернули лошадей и, растворив ворота в аллею, медленно повели упряжку обратно к Осбалдистон-холлу.

Некоторые из беглецов уже пробрались в замок окольными дорогами и подняли там всех сообщением, что Рэшли и клерк Джобсон со всем эскортом, — кроме тех, кто спасся, чтобы донести эту весть, — изрублены в куски у ворот парка целым полком горцев. Поэтому, когда мы подъезжали к замку, нас встретил гул голосов, подобный жужжанию сотен пчел, потревоженных в улье.

Мистер Джобсон, однако, несколько оправившись, сумел кое-как подать голос и был тотчас узнан. Законнику не терпелось выбраться из кареты, тем более что, к его несказанному ужасу, один из его спутников (полицейский чиновник) со стоном испустил дух.

Сар Рэшли Осбалдистон был еще жив, но так тяжело ранен, что весь пол кареты залит был кровью и длинный красный след тянулся от выходных дверей до Каменного зала, где раненого опустили в кресло. Все суетились вокруг него: одни пытались унять кровь повязками, другие требовали хирурга, но, видно, никто не соглашался за ним сходить.

— Не мучьте меня, — промолвил раненый. — Я знаю, что никакая помощь меня не спасет. Я умираю.

Он выпрямился в кресле, хотя холод смерти уже увлажнил его лоб, и заговорил с твердостью, казалось, превышавшей его силы.

— Кузен Фрэнсис, — сказал он, — подвиньтесь ближе.

Я подошел по его требованию.

— Я хочу только, чтобы вы знали, что муки смерти ни на йоту не изменили моего чувства к вам. Я вас ненавижу! — сказал он, и злоба отвратительным отсветом отразилась в его глазах, которые скоро должны были закрыться навсегда. — Я ненавижу вас ненавистью столь же сильной сейчас, когда я лежу перед вами, истекая кровью, умирая, как ненавидел бы, если бы нога моя стояла на вашей шее.

— Я вам не подал к этому повода сэр, — ответил я, — и ради вас же самого желал бы, чтоб мысли ваши приняли сейчас другое течение.

— Вы дали мне повод… — возразил он. — В любви, в честолюбивых замыслах, в материальных выгодах вы всегда, на каждом повороте, пресекали мне путь. Я был рожден, чтобы украсить славой дом моего отца, — я стал его позором… А все из-за вас… Родовой замок, и тот перешел в ваши руки… Берите ж его, — сказал он, — и пусть лежит на нем вечно проклятье умирающего.

Он досказал свое страшное пожелание и спустя мгновение откинулся на спинку кресла; глаза его остекленели, все тело застыло, но улыбка и взгляд смертельной ненависти пережили последнее дыхание жизни.

Я не хочу задерживаться дальше на этой мучительной картине и добавлю по поводу смерти Рэшли только то, что она позволила мне беспрепятственно вступить в права наследства: Джобсон вынужден был сознаться, что возведенное на меня нелепое обвинение в сокрытии государственной измены было основано на простом affidavit note 99 и что он принял его с единственной целью удружить Рэшли и удалить меня из замка. Имя негодяя было вычеркнуто из списка юристов, и уделом его стали презрение и нищета. Приведя в порядок свои дела в Осбалдистон-холле, я вернулся в Лондон и был счастлив, что расстался с местом, внушавшим мне так много горестных воспоминаний. Меня мучила теперь тревога о судьбе Дианы и ее отца. Один француз, приехавший в Лондон по торговым делам, доставил мне письмо от мисс Вернон, которое меня отчасти успокоило: они были в безопасности.

Из письма я понял, что своевременное появление Мак-Грегора с отрядом не было случайным. Шотландские вельможи и сквайры, замешанные в мятеже, а также многие английские дворяне были заинтересованы в успешном побеге сэра Фредерика Вернона, потому что он, как доверенное лицо дома Стюартов, имел при себе документы, которых было достаточно, чтобы погубить половину Шотландии. Облегчить ему побег поручено было Роб Рою, который дал немало доказательств своей находчивости и отваги, а местом их встречи назначен был Осбалдистон-холл. Вы уже знаете, как весь план едва не был расстроен злосчастным Рэшли. Тем не менее он вполне удался. Как только сэр Фредерик и дочь его очутились опять на воле, они сели на приготовленных для них лошадей, и Мак-Грегор, превосходно знакомый с местностью (он был как дома в каждом уголке Шотландии и Северной Англии), провел их на западный берег и оттуда благополучно переправил во Францию. Тот же француз сообщил мне, что у сэра Фредерика открылась какая-то затяжная болезнь — следствие перенесенных невзгод и лишений, и врачи полагают, что ему осталось жить немного месяцев. Дочь его помещена в монастырь, но сэр Фредерик, хоть и желал бы, чтоб она постриглась, решил как будто предоставить ей полную свободу выбора.

Получив такие известия, я откровенно рассказал о своих сердечных делах отцу и сильно смутил его своим намерением жениться на католичке. Но ему очень хотелось, чтобы я «перешел на оседлую жизнь», как он это называл: и он не забывал, что, став его усердным помощником в коммерческих делах, я принес в жертву свои наклонности. После недолгих колебаний и нескольких вопросов, на которые я дал удовлетворившие его ответы, он объявил:

— Не думал я, что сын мой сделается владетельным лордом Осбалдистоном, и еще того меньше — что он станет искать невесту во французском монастыре. Но такая преданная дочь будет, бесспорно, хорошей женой. Угождая мне, ты сел за конторку, Фрэнк. Справедливость требует, чтобы жену ты взял, угождая собственному вкусу.

Как спешил я со своим сватовством, Уилл Трешем, я могу вам и не рассказывать. Вы знаете также, как долго и счастливо жил я с Дианой. Вы знаете, как горестно я ее оплакивал. Но вы не знаете, не можете знать, как заслуживала она, чтобы муж о ней так скорбел.

Вот и все мои романтические приключения, и больше мне рассказывать вам нечего, так как все позднейшие происшествия моей жизни слишком хорошо известны тому, кто с дружеским участием делил и радости и печали, разнообразившие наши будни. Я часто посещал Шотландию, но больше ни разу не виделся с отважным горцем, который в мои молодые годы не раз вершил событиями моей жизни. Время от времени, однако, до меня доходили известия, что он по-прежнему крепко держится в горах Лох-Ломонда, наперекор всем могущественным врагам, и даже добился до известной степени признания правительства, как «покровитель Леннокса», который в силу этой должности, самовольно принятой им на себя, собирает «черную дань» аккуратней, чем иной помещик арендную плату. Невозможным казалось, что жизнь его не завершится насильственной смертью. Тем не менее он мирно скончался в преклонном возрасте, в 1733 году; и до сих пор в его родной стране живет память о нем, как о шотландском Робин Гуде — грозе богатых, друге бедняков, одаренном такими качествами и ума и сердца, которые служили бы украшением человеку и не столь двусмысленного ремесла, как то, на какое обрекла Роб Роя судьба.

Старый Эндрю Ферсервис говорил, бывало:

— Многое на свете слишком дурно, чтоб его хвалить, и слишком хорошо, чтоб хулить, — как Роб Рой.

(Здесь подлинная рукопись обрывается довольно неожиданно. Я по некоторым основаниям полагаю, что дальнейшее касалось частных дел.)

 

Роб Рой - Вальтер Скотт Глава 38

Хозяин умер, Айвор пуст,

Везде покой постылый;

Псы, кони, люди — все мертвы,

Лишь он не взят могилой.

Вордсворт

Вряд ли возможно чувство более грустное, чем то, с каким глядели мы на места былых утех, изменившиеся и пустынные. Дорогой к Осбалдистон-холлу я проезжал мимо трех предметов, на которые смотрел вместе с Дианой Вернон в памятный день нашего возвращения из Инглвуд-плейса. Казалось, образ Дианы сопровождал меня в пути, а когда я приближался к месту, где впервые увидел ее, то невольно начинал прислушиваться к лаю собак, к воображаемому звуку рога и напряженно всматривался вдаль, словно ждал, что вот-вот по откосу холма прелестным видением пронесется охотница. Но все безмолвно было кругом и нелюдимо. Когда я достиг замка, запертые двери и окна, поросший травою въезд, притихшие дворы — все являло полную противоположность тем живым и шумным сценам, какие так часто я здесь наблюдал, когда веселые охотники собирались на утреннюю потеху или возвращались к ежедневному пиршеству. Радостный лай спускаемых со своры гончих, окрик егерей, цоканье копыт, громкий смех старого баронета во главе его крепкого и многочисленного потомства — все смолкло теперь, и смолкло навек.

Я глядел на эту картину одиночества и запустения, и невыразимо горько было мне воспоминание даже о тех, о ком при их жизни мне не приходилось думать с любовью. Мысль, что столько молодцов, статных, здоровых, полных жизни и надежд, в такой короткий срок сошли в могилу, погибнув каждый различной, но все нежданной и неестественной смертью,

— эта мысль вызывала такое явственное представление о тленности, что содрогалась душа. Слабым утешением служило мне то, что я возвращался владельцем в те покои, которые покинул почти как беглец. Глядя вокруг, я не мог освоиться с сознанием, что это все — моя собственность; я чувствовал себя узурпатором или по меньшей мере незваным гостем и с трудом отгонял навязчивую мысль, что мощная фигура одного из моих покойных родичей исполинским призраком, точно в романе, встанет сейчас в дверях и преградит мне дорогу. Пока я предавался этим грустным думам, мой спутник Эндрю, охваченный чувствами совсем иного рода, усердно колотил по очереди в каждую дверь здания, требуя, чтобы его впустили, — и так зычно, словно хотел показать, что уж он-то в полной мере сознает свое недавно приобретенное достоинство личного слуги при особе нового владельца. Наконец опасливо и неохотно Энтони Сиддол, престарелый дворецкий и мажордом моего покойного дяди, выглянул из-за решетки одного из окон нижнего этажа и спросил, что нам надобно.

— Мы пришли сместить вас с должности, приятель, — сказал Эндрю Ферсервис. — Можете хоть сейчас сдать ключи — каждой собаке свой день. Я приму от вас столовое белье и серебро; вы пользовались кое-чем в свое время, мистер Сиддол; но нет боба без пятнышка и нет дорожки без лужи; придется вам теперь посидеть на нижнем конце стола, где столько лет просидел Эндрю.

С трудом угомонив своего ретивого приверженца, я разъяснил Сиддолу сущность своих прав, на основании которых я и требую, сказал я, доступа в замок, как его законный владелец. Старик казался сильно взволнованным и сокрушенным и явно не желал меня впускать, хоть и говорил в покорном, приниженном тоне. Я не рассердился на это естественное волнение — оно только делало честь старику, — но повелительно настаивал, чтобы меня впустили: отказ, объяснил я, вынудит меня прийти вторично с ордером мистера Инглвуда и с констеблем.

— Мы выехали утром прямо от судьи Инглвуда, — подхватил Эндрю в подкрепление угрозы, — и я мимоездом видел констебля Арчи Рутледжа. Прошли времена, мистер Сиддол, когда в стране нельзя было найти управу и когда бунтовщикам и католикам было здесь раздолье.

Угроза призвать власти устрашила дворецкого: он знал, что состоит под подозрением, как католик и приверженец сэра Гилдебранда и его сыновей. Дрожа от страха, отворил он одну из боковых дверей, защищенную множеством засовов и задвижек, и смиренно выразил надежду, что я не поставлю ему в вину честное исполнение долга. Я успокоил старика и сказал, что его осторожность только возвысила его в моем мнении.

— Но не в моем, — сказал Эндрю. — Сиддол — старый пройдоха: не выглядел бы он белым, как холстинка, и коленки у него не стучали б одна о другую, не будь у него на то особой причины.

— Господь вас простит, мистер Ферсервис, — ответил дворецкий, — что вы возводите напраслину на старого друга и своего же брата слугу! А где, — добавил он, покорно следуя за мной по коридору, — где ваша честь прикажет развести огонь? Боюсь, что дом покажется вам унылым и неуютным… Впрочем, вы, вероятно, приглашены обедать в Инглвуд-плейс?

— Затопите в библиотеке, — отвечал я.

— В библиотеке? — повторил старик. — Там давненько никто не сиживал, и камин там дымит: весною галки забрались в трубу, а в замке не осталось молодых слуг, так что некому было вытащить гнездо.

— Дым в своем доме лучше огня в чужом, — сказал Эндрю. — Мой хозяин любит библиотеку. Он вам не какой-нибудь папист, погрязший в слепом невежестве, мистер Сиддол.

Крайне неохотно, как мне показалось, дворецкий повел меня в библиотеку. Но, в опровержение его слов, комната приобрела более уютный вид, чем раньше, — здесь, казалось, недавно убирали. В камине ярким пламенем горел огонь — наперекор уверению Сиддола о неисправности дымохода. Схватив щипцы, как будто желая помешать в топке, но на деле, верно, чтобы скрыть смущение, дворецкий заметил, что «сейчас горит хорошо, а утром дымило вовсю».

Мне хотелось побыть одному, пока я не оправлюсь от первого мучительного чувства, которое пробуждало во мне все вокруг, и я попросил старого Сиддола сходить за управляющим, жившим в четверти мили от замка. Он отправился с явной неохотой. Затем я приказал Ферсервису подобрать мне в слуги двух-трех крепких молодцов, на которых можно положиться, потому что мы были окружены католическим населением и сэр Рэшли, способный на любое отчаянное предприятие, находился в тех же краях. Эндрю Ферсервис весело взялся исполнить возложенную на него задачу и обещал привести из Тринлей-ноуза двух истых и верных пресвитериан — таких, как он сам, которые не побоятся ни папы, ни черта, ни претендента; он и сам будет рад их обществу, потому что в последнюю ночь, которую он провел в Осбалдистон-холле, пусть тля поест все цветы в саду, если он, Ферсервис, не видел эту самую картину (он указал на портрет деда мисс Вернон), как она разгуливала по саду при свете месяца!

— Я говорил тогда вашей чести, что мне в ту ночь явился призрак, но вы не стали слушать. Я всегда думал, что паписты насылают колдовство и сатанинское наваждение, но я никогда не видывал таких вещей своими глазами до той ужасной ночи.

— Ступайте, сэр, — сказал я, — и приведите ваших молодцов, да смотрите, чтоб они были поумнее вас и не пугались собственной тени.

— Я порядочный человек и в нашем околотке не на последнем счету, — заворчал Эндрю, — но хвастать не стану: со злым духом встречаться не хочу.

Он вышел. И только затворилась за ним дверь, как явился Уордло, управляющий имением.

Это был честный и разумный человек; если бы не его заботы и старания, трудно было бы моему дяде до конца удерживать замок в своих руках. Он внимательно рассмотрел мои права на владение и полностью признал их. Для всякого другого наследство было бы незавидным — так было оно обременено долгами и закладами; но большая часть закладных была уже в руках моего отца, и он неотступно скупал и остальные: его большие прибыли от недавнего повышения фондовых ценностей позволили ему без труда оплатить долги, обременявшие родовое имение.

Я уладил с мистером Уордло самые насущные дела и пригласил его пообедать со мною. Обед мы попросили подать нам в библиотеку, хотя Сиддол усиленно советовал перейти в Каменный зал, где он нарочно для этого случая навел порядок. Между тем явился и Эндрю со своими верными рекрутами, которых он торжественно отрекомендовал как «трезвых, порядочных людей, стойких в правилах веры, а главное — храбрых, как львы». Я приказал подать им водки, и они вышли из комнаты. Я заметил, как старый Сиддол покачал головой, когда они удалились, и настоял, чтоб он открыл мне, в чем дело: что его смущает?

— Я, может быть, не вправе ждать, — начал он, — что вы, ваша честь, отнесетесь с доверием к моим словам, а все-таки это святая правда: Эмброз Уингфилд — честнейший человек на свете, однако, если есть в нашем краю двуличный плут, так это его брат Лэнси, — вся округа знает, что он шпионил для клерка Джобсона за несчастными джентльменами, попавшими в беду. Но он диссидент, а в наши дни, как я понимаю, больше ничего и не спрашивается.

Отведя душу этими словами, на которые я не счел нужным обратить внимание, и поставив на стол вино, дворецкий вышел из комнаты.

Мистер Уордло, посидев со мною до сумерек, собрал наконец свои бумаги и отправился к себе домой, оставив меня в том смятенном состоянии духа, когда мы сами затруднились бы сказать, хотим ли мы общества или одиночества. У меня, впрочем, не оставалось выбора: я был один в комнате, которая скорее всякой другой могла настроить меня на грустные размышления.

Когда сумерки сгустились, проницательный Эндрю надумал просунуть голову в дверь — не затем, чтобы справиться, нужен ли мне свет, но чтобы посоветовать мне осветить библиотеку — в защиту от призраков, неотступно тревоживших его воображение. Я раздраженно отверг его совет, помешал дрова в камине и, устроившись в одном из тяжелых кожаных кресел, стоявших с двух боков у старинного готического камина, безотчетно наблюдал за полыханием огня.

«Так растут, — сказал я про себя, — и так умирают человеческие желания! Вскормленные мельчайшими пустяками, они разжигаются затем воображением — нет, питаются дымом надежды! — пока не пожрут того, что сами воспламенили; и от человека с его надеждами, страстями и мечтаниями остается лишь ничтожная кучка золы и пепла!»

Точно в ответ на эти думы, с другого конца комнаты донесся глубокий вздох. Я вскочил изумленный: Диана Вернон стояла предо мною, опираясь на руку человека, до того похожего на портрет, не раз упомянутый здесь, что я поспешил взглянуть на раму, словно ожидая увидеть ее пустой. При первом взгляде я подумал было, что вдруг сошел с ума или что духи умерших и впрямь восстали из тьмы и явились меня смущать. Но второй взгляд убедил меня, что я в здравом уме и стоящие предо мною фигуры вполне реальны и вещественны. То была сама Диана, хотя побледневшая и осунувшаяся; и не выходец с того света стоял подле нее, а Воган, вернее — сэр Фредерик Вернон, одетый в точности как его предок, с чьим портретом его лицо имело семейное сходство. Он заговорил первый, потому что Диана стояла потупив глаза, а у меня от волнения буквально прилип язык к гортани.

— Мы приходим к вам просителями, мистер Осбалдистон, — сказал он, — мы просим о пристанище и о защите под вашим кровом до той поры, когда сможем продолжать путь, на котором тюрьма и смерть стерегут меня на каждом шагу.

— Конечно, — выговорил я с большим трудом, — мисс Вернон не может предполагать… вы, сэр, не можете думать, что я забыл, как участливо вы отнеслись ко мне в трудную минуту, или что я способен предать кого бы то ни было, а тем более вас.

— Знаю, — сказал сэр Фредерик, — но я крайне неохотно обременяю вас доверием, быть может нежелательным и, несомненно, опасным. Я, право, предпочел бы затруднить этим кого угодно, только не вас. Но судьба, которая издавна меня преследовала и обрекала на жизнь изгнанника и беглеца, полную превратностей, жестоко преследует меня и сейчас, и у меня нет выбора.

В это мгновение отворилась дверь и послышался голос услужливого Эндрю:

— Я принес свечи, можете зажечь, если вам будет угодно. Невелика премудрость, как-нибудь управитесь.

Я бросился к двери и достиг ее, как надеялся, вовремя, чтобы не дать Эндрю разглядеть, кто был со мною в комнате. Сгоряча я с силой вытолкнул его, захлопнул за ним дверь и повернул ключ в замке; но тотчас же мне пришли на память два его товарища, ждавшие внизу; и, зная болтливость своего слуги и вспомнив замечание Сиддола, что в одном из молодцов подозревают шпиона, я со всех ног бросился вслед за слугой в людскую, где застал их всех троих. Отворяя дверь, я слышал громкий голос Эндрю, но при моем неожиданном появлении говоривший сразу умолк.

— Что с вами, дуралей вы этакий? — сказал я. — У вас такое испуганное лицо, точно вы увидели привидение.

— Н… ни… ничего, — сказал Эндрю, — только уж больно ваша честь погорячились.

— Потому что вы разбудили меня сдуру, когда я крепко спал. Сиддол сказал мне, что не может сегодня достать постели для ваших двух молодцов, и мистер Уордло полагает, что ничего особенного не случится и не стоит задерживать их на ночь. Вот им крона, пусть выпьют за мое здоровье: спасибо им, что согласились прийти. Нечего мешкать, уходите из замка теперь же, ребята.

Молодцы поблагодарили меня за щедрость, взяли деньги и ушли, видимо, довольные и ничего не заподозрив. Я смотрел им вслед, пока не удостоверился, что в эту ночь им больше не придется судачить с честным Эндрю. А я так быстро кинулся за ним по пятам, что у него, я думал, не было времени сказать им и двух слов до того, как я его перебил. Но, право, сколько бед могут натворить всего два слова! В этом случае они стоили двух жизней.

Приняв такие меры (лучшее, что мне пришло на ум в горячую минуту), я вернулся рассказать своим гостям, что сделано мною в ограждение их безопасности, и добавил, что я приказал Сиддолу самому выходить на стук в ворота: я понимал, что мои гости укрылись в замке не иначе, как при содействии старого дворецкого. Диана взглядом поблагодарила меня за хлопоты.

— Теперь вы разгадали все загадки, — сказала она. — Вы, разумеется, знаете, каким дорогим и близким родственником приходится мне тот, кто так часто находил здесь убежище, и не будете удивляться, что Рэшли, проникнув в эту тайну, держал меня как в железных тисках.

Ее отец добавил, что они не намерены долго докучать мне своим присутствием и уедут при первой возможности.

Я просил беглецов отбросить все побочные соображения и думать только о собственной безопасности, положившись на мою готовность всячески им помочь. Им, конечно, пришлось разъяснить мне, в каких они находились обстоятельствах.

— Рэшли Осбалдистон был мне всегда подозрителен, — сказал сэр Фредерик, — а его поведение с моей беззащитной дочерью, о котором я с трудом принудил ее рассказать мне, и его предательский поступок с вашим отцом научили меня ненавидеть и презирать его. При нашем последнем свидании я не скрыл от него своих чувств, хотя благоразумие требовало другого. Обиженный моим презрительным обращением, Рэшли прибавил к списку своих злодеяний измену и отступничество. В то время я еще питал надежду, что его предательство не повлечет за собой больших последствий: граф Map располагал в Шотландии доблестной армией, лорд Дервентуотер с Форстером, Кенмуром, Уинтертоном и другими стягивали силы к границе. Ввиду моих обширных связей среди английской знати и дворянства было решено прикомандировать меня к отряду горцев, который под предводительством бригадира Мак-Интоша из Борлума переправился через Форт у самого устья, пересек равнину Нижней Шотландии и присоединился у границы к английским повстанцам. Дочь делила со мною труды и опасности этого похода, такого долгого и утомительного.

— И она никогда не оставит своего дорогого отца! — воскликнула мисс Вернон, нежно приникнув к его плечу.

— Попав в среду наших английских друзей, я сразу понял, что дело проиграно. Наша численность не росла, а убывала, и к нам никто не присоединился, кроме немногих единомышленников. Тори Высокой церкви пребывали в нерешительности, и в конце концов мы были окружены превосходными силами противника в небольшом городке Престоне. В течение суток мы доблестно отбивались. На следующий день вожди наши пали духом и решили сдаться на милость победителя. Для меня сдаться на таких условиях означало положить голову на плаху. Двадцать или тридцать джентльменов держались одного мнения со мною. Мы сели на коней и в центре нашего маленького эскадрона поместили мою дочь, пожелавшую разделить мою участь. Мои товарищи, пораженные ее мужеством и дочерней преданностью, заявили, что скорей умрут, чем покинут ее. Мы ехали всем отрядом по улице Фишергет, которая вывела нас к заболоченному полю, или лугу, что тянется вплоть до реки Рибл, где один из наших обещал показать нам удобный брод. На болоте неприятель не держал больших сил, так что мы отделались стычкой с патрулем хонейвудских драгун, которых обратили в бегство и порубили. Мы переправились через реку, выбрались к большой дороге на Ливерпуль и потом рассеялись, чтоб искать убежища в различных местах. Меня судьба привела в Уэльс, где многие дворяне разделяют мои религиозные и политические убеждения. Однако мне не представилось надежного случая для побега морем, и я вынужден был отправиться снова на север. Один мой испытанный друг назначил мне встречу в этих краях и должен проводить меня в гавань на Солуэе, откуда заранее приготовленная шхуна увезет меня навсегда из родной страны. Так как Осбалдистон-холл теперь необитаем и отдан под присмотр старику Сиддолу, — а он и раньше был здесь нашим доверенным лицом, — мы отправились в замок, как в известное нам надежное убежище. Я переоделся в костюм, которым не раз успешно пользовался, отпугивая суеверных крестьян и слуг всякий раз, когда им доводилось случайно увидеть меня; и мы с минуты на минуту ждали, что Сиддол сообщит о прибытии нашего друга-проводника, когда неожиданно сюда явились вы и, поселившись в этой комнате, не оставили нам другого выбора, как прибегнуть к вашему великодушию.

Так закончил сэр Фредерик свою повесть, которую я слушал как во сне, с трудом заставляя себя верить, что опять вижу перед собой его дочь во плоти и крови, хотя ее красота несколько поблекла и душа была угнетена. Кипучая энергия, с которой мисс Вернон преодолевала все невзгоды, теперь перешла в спокойную и покорную, но бесстрашную решимость и стойкость. Ее отец, хотя следил ревниво и настороженно за впечатлением, какое на меня производили его похвалы Диане, не мог воздержаться от них.

— Она выдержала испытания, — сказал он, — какие могли бы сделать честь мученице: она глядела в лицо опасностям и смерти в любом облике, несла труды и лишения, перед которыми отступили бы мужчины самого крепкого склада, проводила день в темноте, а ночь без сна, — и ни разу мы не слышали от нее малодушного ропота или жалобы. Словом, мистер Осбалдистон, — заключил он, — она достойное приношение Богу, которому (он перекрестился) я отдам ее — последнее, что осталось дорогого и ценного у Фредерика Вернона!

После этих слов воцарилось молчание, и печальный их смысл был ясен для меня: отец Дианы и теперь, как при нашей короткой встрече в Шотландии, стремился разрушить мои надежды на соединение с нею.

— Не будем больше отнимать время у мистера Осбалдистона, — сказал он дочери, — раз мы уже познакомили его с положением несчастных гостей, прибегших к его покровительству.

Я попросил их остаться и сказал, что сам могу перейти в другую комнату. Сэр Фредерик возразил, что это только возбудит подозрения у моего слуги и что их потайное убежище удобно во всех отношениях, так как Сиддол доставил им туда все, что может им понадобиться.

— Мы, пожалуй, могли с успехом, — добавил он, — оставаться там, не замеченные вами, но мы были бы несправедливы к вам, если бы отказались всецело положиться на вашу честь.

— И вы не обманетесь во мне, — сказал я. — Вы, сэр Фредерик, мало меня знаете, но мисс Вернон, я уверен, засвидетельствует вам…

— Мне не нужно свидетельства моей дочери, — сказал он вежливо, но таким тоном, точно хотел предварить мое обращение к Диане. — О мистере Фрэнсисе Осбалдистоне я готов верить всему хорошему. Разрешите нам теперь удалиться; мы должны воспользоваться отдыхом, пока есть к тому возможность, так как неизвестно, когда нас призовут продолжать наш опасный путь.

Он взял дочь под руку и, отвесив глубокий поклон, скрылся с ней за портьерой.

 

Роб Рой - Вальтер Скотт Глава 36

Прощай же, страна, где любовно, как саван белесый.

Легли облака на холодные плечи утеса,

Где шуму потока лишь клекот ответствует орлий,

Где к небу озера с тоскою объятья простерли.

Наша дорога пролегала по угрюмой и романтической местности, но, поглощенный печалью, я не мог любоваться видом, а потому и не стану описывать его. Высокий пик Бен-Ломонда — державный властитель здешних гор — поднимался по правую руку от нас и служил как бы огромной пограничной вехой. Я только тогда пробудился от оцепенения, когда после долгого и трудного пути мы выступили из ложбины и перед нами открылся Лох-Ломонд. Избавлю вас от описания картины, которую вы едва ли представите себе, не увидев собственными глазами; но, бесспорно, это горделивое озеро, кичась несчетными островами редкой красоты и всех разнообразных форм и очертаний, какие может измыслить фантазия, — причем у северной своей границы оно суживается, теряясь в туманной дали отступающих гор, с юга же, постепенно расширяясь, омывает изрезанный берег прекрасной и плодородной земли, — озеро это являет поистине необычайное, величественное зрелище. Восточное побережье, особенно пустынное и скалистое, было в ту пору главным прибежищем Мак-Грегора и его клана, для усмирения которого на полпути между Лох-Ломондом и другим озером содержался маленький гарнизон. Но условия местности с ее бесчисленными ущельями, болотами, пещерами и другими местами, пригодными для укрытия или обороны, делали позицию горцев неуязвимой, так что присылка сюда небольших военных сил означала лишь признание опасности, но не могла служить действенным средством к ее устранению.

Не раз, как и в том случае, которому я был свидетелем, гарнизону приходилось страдать от предприимчивого разбойника и его приверженцев. Но их победу никогда не омрачала жестокость, если во главе стоял сам Мак-Грегор: незлобивый и дальновидный, он хорошо понимал, как опасно было бы возбуждать к себе излишнюю ненависть. К большой своей радости, я узнал, что он приказал отпустить взятых накануне пленников целыми и невредимыми; и в памяти людей сохранилось немало подобных случаев, когда этот замечательный человек проявлял черты милосердия, даже великодушия.

В заливе, под громадой нависшей скалы, нас ожидала лодка с четырьмя дюжими шотландцами. Наш хозяин ласково, даже сердечно распростился с нами. С мистером Джарви его и в самом деле связывало взаимное уважение, несмотря на различие их занятий и образа жизни. Любовно расцеловавшись с Мак-Грегором и уже совсем прощаясь, бэйли от полноты сердца срывающимся голосом заверил своего родственника, что если когда-нибудь ему или его семье понадобятся в трудную минуту сто или даже двести фунтов, пусть он только черкнет несколько слов на Соляный Рынок, — на что Роб, схватившись одной рукой за эфес палаша, а другой горячо пожимая руку мистеру Джарви, ответствовал, что если кто-нибудь когда-нибудь обидит его родственника, пусть он только даст ему знать, и он, Мак-Грегор, «оторвет обидчику уши, будь то хоть первейший человек Глазго».

С такими заверениями во взаимной помощи и неизменной дружбе мы оттолкнулись от берега и взяли курс на юго-западный конец озера, где берет свое начало река Левен. Роб Рой все еще стоял на скале, от которой отчалила наша лодка, и мы долго видели издали его длиннее ружье, развевающийся плед и одинокое перо на шляпе, в те дни отличавшее в горах Шотландии дворянина и воина, тогда как современный вкус украсил головной убор воина-горца целым букетом черных перьев, придав ему сходство с траурным опахалом, какое несут впереди похоронной процессии. Наконец, когда легло между нами изрядное расстояние, мы увидели, как друг наш повернулся и медленно пошел вверх по склону горы в сопровождении своей свиты, или, вернее, телохранителей.

Мы долгое время плыли молча, тишину нарушала лишь гэльская песня, которую пел один из гребцов, — тихий, нестройный напев, переходивший временами в дикий хор, когда остальные подхватывали песню.

Мысли мои были печальны; однако величественное окружение действовало на меня успокоительно, и в тот торжественный час мне думалось: будь я католик, я согласился бы жить и умереть отшельником на одном из этих романтических красивых островов, между которыми скользила наша лодка.

Бэйли тоже предался размышлениям, но, как я потом узнал, совсем иного свойства. Промолчав битый час, в течение которого мысленно производил необходимые вычисления, он стал вдруг ревностно доказывать мне, что озеро можно осушить и отдать под плуг и борону много сот — да какое там! — много тысяч акров земли, между тем как сейчас от него никакого проку, разве что ловят в нем щуку да окуня.

Из его пространных рассуждений, которыми он «пичкал мой слух, наперекор желудку моего ума», мне запомнилось только, что по его замыслу предполагалось, между прочим, сохранить часть озера, достаточно глубокую и широкую, для нужд водного транспорта, чтобы лихтеры и угольщики так же свободно ходили из Дамбартона в Гленфаллох, как из Глазго в Гринок.

Наконец мы подошли к месту нашего причала, по соседству с развалинами древнего замка, — там, где озеро переливает свои избыточные воды в Левен. Здесь нас ожидал уже Дугал с лошадьми. Бэйли составил между тем блестящий план касательно «бездельника», не уступавший его плану осушения озера, — причем в обоих случаях он, пожалуй, больше сообразовался с предполагаемой пользой, нежели с практической осуществимостью замысла.

— Дугал, — сказал он, — ты славный малый, даром что бездельник, и ты относишься с должным почтением к тем, кто стоит выше тебя. Мне просто жаль тебя, Дугал, потому что при той жизни, какую ты ведешь, с тобой обязательно рано или поздно расправятся по способу джеддартского суда. Мне кажется, что я как выборный член городского магистрата и как сын своего отца, декана Никола Джарви, пользуюсь в магистрате некоторым влиянием и могу намекнуть кому следует, что за другими водятся грехи потяжелее твоих. Так что, я думаю, ты мог бы вернуться с нами в Глазго, и так как у тебя крепкие плечи, можно было бы тебя определить грузчиком на склад, пока не подвернется что-нибудь получше.

— Я очень обязан вашей чести, — ответил Дугал — но пусть черт перебьет мне ноги, если я по доброй воле пойду на мощеную улицу; меня затащат на Гэллоугейт только на веревке, как было в первый раз.

В самом деле, я узнал впоследствии, что сначала Дугал попал в Глазго как арестант, замешанный в грабеже, но каким-то образом снискал благоволение тюремщика, и тот с несколько самонадеянной доверчивостью оставил его у себя на службе в качестве привратника; эту службу Дугал, насколько известно, нес вполне добросовестно, пока приверженность к своему клану не взяла верх при неожиданном появлении вождя.

Пораженный таким безоговорочным отказом Дугала от соблазнительного предложения, бэйли, повернувшись ко мне, сказал, что «бездельник от роду круглый дурак». Я выразил свою благодарность иным способом, который пришелся Дугалу более по вкусу, — сунул ему в руку две-три гинеи. Едва почувствовав прикосновение золота, он подпрыгнул несколько раз с легкостью горного козла, выкидывая то одной, то другой ногой такие антраша, что удивил бы любого французского учителя танцев. Он кинулся к лодке показать гребцам свою награду, и они, получив от него небольшую подачку, разделили его восторг. Потом, как мог бы выразиться торжественный Джон Беньян, «он пошел своею дорогой, и я его больше не видел».

Мы с бэйли сели на коней и направились в Глазго. Когда скрылось из виду озеро, окруженное великолепным амфитеатром гор, я не сдержался и пылко выразил свой восторг перед красотами природы, хоть и понимал, что такие излияния не встретят у мистера Джарви ответного чувства.

— Вы молодой джентльмен, — возразил он, — и к тому же англичанин, для вас это, может быть, и хорошо, но по мне… Я простой человек и кое-что смыслю в ценности земель — так вот, я не променял бы самого скромного уголка в Горбалсе под нашим Глазго на красивейший вид в здешних горах. Дайте мне только добраться до дому, и больше никогда ни один сумасброд, — извините меня, мистер Фрэнсис, — не заманит меня по своим делам в такое место, откуда не видать колокольни святого Мунго!

Желания честного бэйли были удовлетворены: не прерывая пути, мы прибыли в Глазго в ту же ночь, или, вернее, на следующее утро. Проводив своего достойного товарища по путешествию до дверей его дома и благополучно сдав его с рук на руки заботливой и услужливой Мэтти, я отправился в гостиницу миссис Флаттер, где в этот неурочный час почему-то горел свет. Дверь отворил мне не кто иной, как Эндрю Ферсервис; при звуке моего голоса он громко завопил от радости и, не сказав ни слова, бросился вверх по лестнице в гостиную второго этажа, окна которой были освещены. Сразу же сообразив, что Эндрю спешит известить о моем возвращении встревоженного Оуэна, я побежал за ним следом. Оуэн был не один, с ним в комнате сидел кто-то еще — и это был мой отец!

Первым его побуждением было сохранить достоинство и обычную свою уравновешенность. «Я рад тебя видеть, Фрэнсис», — начал он. Затем он нежно обнял меня: «Дорогой, дорогой мой сын!» Оуэн завладел моей рукой и орошал ее слезами, поздравляя меня в то же время с благополучным возвращением. В подобных сценах глаз и сердце видят больше, чем может услышать ухо. И по сей день мои старые веки увлажняются слезами при воспоминании о нашей встрече; но ваши добрые и нежные чувства, Уилл, легко дополнят то, чего я не в силах описать.

Когда улеглось волнение нашей первой радости, я узнал, что отец вернулся из Голландии вскоре после отъезда Оуэна на север. Решительный и быстрый во всех своих действиях, он задержался в Лондоне ровно настолько, чтоб успеть собрать средства для уплаты по наиболее срочным обязательствам фирмы. Превосходный успех операций на континенте доставил ему большие свободные суммы и укрепил кредит, так что, располагая обширными ресурсами, он легко устранил затруднения, возникшие, может быть, только из-за его отсутствия, и выехал в Шотландию с целью отдать под суд Рэшли Осбалдистона и привести в порядок свои дела в этой стране. Приезд моего отца, располагающего полным кредитом и широкими средствами для полной расплаты по векселям и даже раздающего выгодные заказы местному купечеству, совершенно сразил Мак-Витти и Компанию, вообразивших, что его звезда навсегда закатилась. Глубоко возмущенный их поступком с его доверенным клерком и агентом, мистер Осбалдистон отклонил все их попытки оправдаться и снова снискать его благоволение, и, подведя свои счеты с ними, он объявил им, что под этой страницей своего гроссбуха они должны раз и навсегда подвести черту.

Однако сладость торжества над ложными друзьями была отравлена тревогой за меня. Добряк Оуэн не представлял себе, что поездка за пятьдесят — шестьдесят миль, которую можно так легко и спокойно совершить из Лондона в любом направлении, может быть сопряжена с какими-нибудь серьезными опасностями. Но он заразился беспокойством от моего отца, лучше знакомого с Горной Страной и ее не признающими закона обитателями.

Вскоре их опасения перешли в лихорадочную муку, когда за несколько часов до моего прибытия явился Эндрю Ферсервис и, сильно сгущая краски, рассказал, в каком критическом положении он меня оставил. Вельможный начальник, в отряде которого мой слуга оказался чем-то вроде пленника, после учиненного ему допроса не только отпустил его на свободу, но еще снабдил средствами для скорейшего возвращения в Глазго, чтоб он известил моих друзей о моих злоключениях.

Эндрю был из тех людей, которым льстят то внимание и вес, какие временно приобретает вестник беды; а потому он отнюдь не старался смягчить свой рассказ, тем более что в числе слушателей неожиданно оказался богатый лондонский купец. Он весьма подробно распространялся о всяческих опасностях, которых я избежал, — главным образом, как он дал понять, благодаря его стараниям, опытности и дальновидности.

— Просто больно и страшно подумать, — говорил он, — что станется теперь с молодым джентльменом, когда его ангел-хранитель (в его, Эндрю Ферсервиса, лице) не стоит за его плечом! От мистера Джарви в трудную минуту — никакой пользы, кроме вреда, потому что он очень самонадеянный господин (Эндрю терпеть не мог самонадеянности). Что и говорить: когда кругом пистолеты и карабины милиции, из которых пули так и летят одна за другой, да палаши и кинжалы горцев, да глубокие воды Эйвон Ду, — трудно тут ожидать хорошего конца для молодого джентльмена.

Эти слова повергли бы Оуэна в отчаяние, будь он один, без всякой поддержки; но мой отец при его совершенном знании людей легко определил, что представляет собою Эндрю и какова цена его россказням. Но и очищенные от всех преувеличений, они не могли не встревожить родительское сердце. Отец решил выехать на место и лично, посредством переговоров или выкупа, добиться моего освобождения. До глубокой ночи просидел он с Оуэном, подготовляя срочные письма и разбирая дела, которыми клерк должен был заняться в его отсутствие. Вот почему я застал их бодрствующими в этот поздний час.

Мы разошлись еще не скоро, и, слишком возбужденный, чтобы долго спать, я наутро поднялся рано. Эндрю как ревностный слуга явился к церемониалу одевания, но своим видом напоминал уже не воронье пугало, в какое он был превращен у Эберфойла, а скорее распорядителя похорон в приличном траурном костюме. Только после настойчивых расспросов (шельмец долго прикидывался, будто не так меня понимает) я выяснил, что он «счел уместным надеть траур в предвидении невозвратимой утраты»; а так как торговец, у которого он купил костюм, не захотел принять заказ обратно и так как его собственное одеяние частью изодралось, частью же было расхищено на службе у моей чести, то, конечно же, я и мой почтенный отец, «которого провидение благословило средствами, не допустят, чтобы несчастный малый потерпел из-за них убыток; смена платья не великое дело для Осбалдистонов (поблагодарим за это Господа! ), особенно когда в ней нуждается старый и преданный слуга их дома».

Так как Эндрю был отчасти прав в своей жалобе, что терпел убытки на господской службе, уловка ему удалась; и он продолжал расхаживать в своем добротном траурном костюме, с касторовой шляпой и прочими принадлежностями — в знак скорби о господине, который живет и здравствует.

Первой заботой моего отца, когда он встал, было навестить мистера Джарви и в кратких, но выразительных словах принести ему искреннюю благодарность за его доброту. Он разъяснил ему изменившееся положение своих дел и предложил на выгодных и лестных условиях ту часть представительства от его фирмы в городе Глазго, которая до сих пор возлагалась на господ Мак-Витти и Компания. Бэйли сердечно поздравил моего отца и Оуэна со счастливой переменой в его делах, но отнюдь не счел нужным отрицать услуги, оказанные им фирме в такую минуту, когда ее положение представлялось совсем иным; он поступил лишь так, сказал он, как хотел бы, чтобы с ним поступали другие; что же касается расширения представительства, то он принимает его с благодарностью и с чистой совестью: когда бы Мак-Витти и Компания повели себя как порядочные люди, пояснил бэйли, то он нашел бы неудобным забегать перед ними вперед и оттирать их от порога; но они поступили недостойно, так пусть же несут теперь убытки.

Затем бэйли оттащил меня за рукав в сторону и, еще раз сердечно пожелав мне счастья, добавил несколько смущенным тоном:

— Я очень хотел бы, мистер Фрэнсис, чтобы здесь как можно меньше было разговоров о странных вещах, которые мы там видели. Не стоит нигде рассказывать — разве что перед судебным следствием — об ужасном деле с Моррисом; и члены городского магистрата, пожалуй, нашли бы, что представителю их корпорации не к лицу драться с какими-то жалкими горцами и прожигать им пледы. А главное — хоть у меня вполне приличная и почтенная наружность, когда на мне все в порядке, — боюсь, что я представлял собою довольно жалкое зрелище, когда, без шляпы, без парика, повис на фалдах, точно кошка или плащ, накинутый на вешалку. Бэйли Грэм, если узнает про эту историю, сживет меня со свету.

Я не удержался от улыбки, вспомнив, какой вид был тогда у бэйли, хотя в свое время мне при этом зрелище было совсем не до смеха. Добродушный купец, немного смущенный, тоже улыбнулся и покачал головой:

— Понимаю, понимаю. Но покажите себя хорошим другом и ничего никому не рассказывайте; да велите этому хвастливому, самонадеянному, наглому болтуну, вашему слуге, чтоб и он ничего не говорил. Никто ничего не должен знать об этом, даже милая девушка Мэтти, а то разговорам не будет конца.

Этот страх показаться смешным в глазах людей, сильно его угнетавший, несколько рассеялся, когда я сообщил ему, что отец мой намерен немедленно уехать из Глазго. В самом деле, нам сейчас незачем было оставаться здесь, раз наиболее ценная часть бумаг, похищенных Рэшли, была возвращена. Ту же часть ценностей, которые Рэшли успел реализовать и потратить на свои личные нужды и на политические интриги, нельзя было вернуть иным путем, как только судебным преследованием, уже начатым и подвигавшимся, по уверению наших адвокатов, со всею возможною быстротой.

Итак, мы провели день с гостеприимным бэйли и распростились с ним, как с ним прощается сейчас моя повесть. Он неуклонно преуспевал, жил в чести и богатстве и действительно поднялся до высших гражданских должностей в своем родном городе. Через два года после описанных мною событий ему наскучила холостая жизнь, и Мэтти, стоящая до сих пор у штурвала при кухонном очаге, заняла почетное место за его столам в качестве миссис Джарви. Бэйли Грэм, Мак-Витти и другие (везде и всюду найдутся у человека враги, а тем более в магистрате королевского города) смеялись над этим превращением. «Но, — говорил мистер Джарви, — пусть мелют что хотят. Не стану я из-за них тревожиться и вкусы свои менять не стану, — пусть их судачат хоть десять дней подряд. У моего отца, почтенного декана, была поговорка:

Белые плечи да черная бровь,
Верное сердце и в сердце любовь -
Лучше, чем злато и знатная кровь.

А кроме того, — добавлял он неизменно, — Мэтти не простая служанка: она как-никак родственница лэрда Лиммерфилда».

Благодаря ли своей родословной, иди своим личным качествам, не берусь судить, но Мэтти превосходно держалась в новом высоком положении и не оправдала мрачных предсказаний некоторых друзей достойного бэйли, считавших подобный опыт несколько рискованным. Больше, насколько мне известно, в спокойной и полезной жизни мистера Джарви не было никаких происшествий, заслуживающих особого упоминания.

 

Роб Рой - Вальтер Скотт Глава 37

«Шесть сыновей, сюда, ко мне,

Здесь доблестен любой!

Скажите: кто из вас пойдет

За графом и за мной?»

И быстро пятеро из них

Дают ответ такой:

«Отец, до гробовой доски

Мы с графом и с тобой».

«Восстание на Севере»

В то утро, когда мы должны были выехать из Глазго, Эндрю Ферсервис влетел как сумасшедший в мою комнату, приплясывая и распевая не очень мелодично, но зато громко:

Пылает горн, пылает горн,

Пылает жарким пламенем!

Не без труда заставил я его прекратить свое вытье и объяснить мне, в чем дело. Он радостно сообщил, точно передавал самую приятную новость на свете, что горцы все поголовно восстали и не пройдет и суток, как Роб Рой с бандой своих голоштанников нагрянет на Глазго.

— Придержи язык, негодяй! — сказал я. — Ты, верно, пьян или сошел с ума? А если даже и есть доля правды в твоей новости, с чего ты распелся, мерзавец?

— Пьян? Сошел с ума? Ну конечно, — ответил дерзко Эндрю, — когда человек говорит то, что знатным господам неприятно слушать, значит он пьян или сошел с ума. А распелся с чего? Горные кланы заставят нас петь по-иному, если мы с перепоя или по сумасбродству станем дожидаться их прихода.

Я быстро поднялся и увидел, что отец и Оуэн уже одеты и что они в большой тревоге.

Новость Эндрю Ферсервиса оказалась верной, даже слишком верной. Великий мятеж, взволновавший Британию в 1715 году, вспыхнул, зажженный злосчастным графом Маром, который в недобрый час поднял знамя Стюартов на погибель многих почтенных родов в Англии и Шотландии. Измена нескольких якобитских агентов (Рэшли в том числе) и арест других открыли правительству Георга I широко разветвленный, давно подготовляемый заговор, и вследствие этого восстание вспыхнуло преждевременно и в отдаленной части королевства, так что не могло оказать решающего действия на судьбу страны, которая, однако, не избежала сильных потрясений.

Это большое событие в жизни государства подтвердило и разъяснило темные указания, полученные мною от Мак-Грегора; мне стало понятно, почему западные кланы, поднятые против него, так легко забыли свои частные раздоры: они знали, что скоро им всем предстоит взяться за общее дело. Меня больше смущала и печалила мысль, что Диана Вернон стала женой одного из самых ярых участников мятежа и что ей приходится делить все лишения и опасности, связанные с рискованной деятельностью супруга.

Мы тут же посовещались о том, какие меры следовало нам принять в этот решительный час, и сошлись на предложении моего отца — спешно выправить необходимые пропуска и ехать подобру-поздорову в Лондон. Я сообщил отцу о своем желании предоставить себя в распоряжение правительства и зачислиться в один из добровольческих отрядов, которые уже начали формироваться. Отец с готовностью согласился со мной: он не одобрял тех, кто считал войну своим основным занятием, но как человек твердых убеждений он всегда был готов отдать жизнь в защиту гражданской вольности и свободы вероисповедания.

Мы совершили быстрый и опасный путь через Дамфризшир и смежные с ним английские графства. В этих краях сквайры, сторонники тори, уже поднялись и производили вербовку солдат и ремонт лошадей, тогда как виги собирались в главных городах, вооружали жителей и готовились к гражданской войне. Несколько раз мы лишь с трудом избегали ареста, и нам нередко приходилось ехать кружным путем в обход тех пунктов, куда стягивались вооруженные силы.

Прибыв в Лондон, мы тотчас примкнули к банкирам и видным негоциантам, согласившимся поддержать кредит государства и дать отпор натиску на фонды, на котором заговорщики в значительной степени строили свои расчеты, надеясь довести государство до полного банкротства и тем вернее обеспечить успех своего предприятия. Мой отец был избран в члены правления этого мощного союза финансистов, так как все доверяли его усердию, искусству и энергии. На него, между прочим, были возложены сношения союза с правительством, и он сумел, пользуясь средствами своего торгового дома и общественными фондами, переданными в его распоряжение, найти покупателей для громадного количества государственных бумаг, неожиданно выброшенных на рынок по обесцененному курсу при первой же вспышке мятежа. Я тоже не сидел сложа руки: получив назначение и навербовав за счет отца отряд в двести человек, я присоединился к армии генерала Карпентера.

Тем временем восстание распространилось и на Англию. Несчастный граф Дервентуотер и с ним генерал Форстер примкнули к повстанцам. Моего бедного дядю, сэра Гилдебранда, чьи владения были почти совсем разорены его собственной беспечностью и мотовством и распутством его сыновей и домочадцев, без труда убедили стать под злосчастное знамя Стюартов. Однако перед тем как это сделать, он проявил предусмотрительность, какой никто не мог от него ожидать: написал завещание!

Этим документом он отказывал свои владения — замок Осбалдистон с землями, угодьями и так далее — поочередно каждому из сыновей с их будущими потомками мужского пола, пока дело не дошло до Рэшли, которого он возненавидел всеми силами души за его недавнее предательство: его он исключил из завещания, назначив вместо младшего сына своим следующим наследником меня. Я всегда пользовался расположением старого баронета, но, по всей вероятности, полагаясь на многочисленность своих великанов-сыновей, поднявших вместе с ним оружие, он включил меня в число наследников лишь в надежде, что это назначение останется мертвой буквой; он вписал мое имя в завещание главным образом затем, чтобы выразить свое возмущение сыном, изменившим общему делу и своей семье. Особым параграфом завещания он отказывал племяннице своей покойной жены, Диане Вернон, ныне леди Диане Вернон Бьючемп, бриллианты, принадлежавшие ее покойной тетке, и большой серебряный кубок с выгравированными на нем соединенными гербами Вернонов и Осбалдистонов.

Но небо судило многочисленному и цветущему потомству баронета более быструю гибель, чем мог ожидать несчастный отец. На первом же смотре войска заговорщиков в местечке Грин-Риг Торнклиф Осбалдистон поспорил о старшинстве с одним сквайром из Нортумберленда, таким же злобным и несговорчивым, как и сам. Не слушая никаких увещаний, они наглядно показали своему командиру, в какой мере он может положиться на их дисциплину: спор они разрешили дракой на рапирах, и мой двоюродный брат был убит на месте. Смерть его явилась тяжелой утратой для сэра Гилдебранда, потому что, при несносном характере, у Торнклифа было все же чуть побольше ума в голове, чем у прочих братьев, — за неизменным исключением Рэшли.

Пьяница Персиваль также нашел конец, отвечавший его наклонностям. Он пошел на пари с одним джентльменом (стяжавшим за свои подвиги по этой части прозвище Бездонной Бочки), кто из них двоих сможет больше выпить спиртного в радостный день, когда повстанцы провозгласят в Морпете королем Иакова Стюарта. Подвиг был грандиозен. Я забыл, сколько в точности поглотил водки Перси, но она вызвала у него горячку, и к исходу третьего дня он умер, непрестанно повторяя: «Воды, воды!»

Дикон сломал шею близ Уоррингтонского моста при попытке показать, как резво скачет охромевшая кобыла чистых кровей, которую он хотел сбыть одному манчестерскому купцу, примкнувшему к повстанцам. Он заставил кобылу перемахнуть пятиярдный барьер; она упала после прыжка, и несчастный наездник убился насмерть.

Дураку Уилфреду, как повелось, выпал наиболее счастливый жребий среди прочих братьев: он был убит на улицах Прауд-Престона в Ланкашире в день, когда генерал Карпентер штурмовал укрепления повстанцев. Сражался он очень храбро, хотя, как я слышал, никогда не мог ясно понять цель и причину восстания и не всегда помнил, за кого из двух королей дерется. Джон тоже проявил в этом же сражении большую отвагу и получил несколько ран, но ему не посчастливилось умереть от них на месте.

На следующий день, когда мятежники сдались, старый сэр Гилдебранд, сокрушенный этими утратами, попал в число пленных и был переведен в Ньюгет вместе с раненым сыном.

В ту пору я уже освободился от военной службы и, не теряя времени, всячески старался облегчить судьбу своих родственников. Заслуги моего отца перед правительством и всеобщее сострадание к старому сэру Гилдебранду, в такой короткий срок потерявшему одного за другим четырех сыновей, избавили бы, верно, моего дядю и двоюродного брата от суда по обвинению в государственной измене, но судьба их была решена на более высоком судилище. Джон умер от ран в Ньюгете, завещав мне при последнем вздохе стаю соколов, оставленную им в замке, и свою любимую суку — черного спаниеля, по кличке Люси.

Мой бедный дядя, казалось, был придавлен до самой земли своими семейными несчастьями и бедственным положением, в котором неожиданно очутился сам. Он мало говорил, но, видимо, принимал с благодарностью те знаки внимания, какие обстоятельства позволяли мне оказывать ему. Я не был свидетелем его встречи с моим отцом — первой их встречи за столько лет и при таких прискорбных обстоятельствах, — но, судя по крайне угнетенному состоянию духа моего отца, она была до предела печальна. Сэр Гилдебранд с большим ожесточением говорил о Рэшли, теперь своем единственном сыне, ставил ему в вину гибель их дома и смерть всех его братьев и объявил, что ни сам он, ни пятеро его сыновей не ввязались бы в политическую интригу, если бы их не втянул в нее тот член их семьи, который первый же от них отступился. Два-три раза он упомянул о Диане, как всегда с неизменной нежностью, и однажды, когда я сидел у его постели, сказал: «Теперь, когда Торнклиф и все они умерли, мне жаль, племянник, что ты не можешь на ней жениться».

Эти слова тогда меня сильно поразили. У бедного старого баронета было некогда в обычае, когда он весело собирался утром на охоту, выделять своего любимца Торнклифа, остальных же называть более общо; но громкий, бодрый тон, каким сэр Гилдебранд восклицал бывало: «Зовите Торни — зовите их всех», — был так не похож на скорбный, надорванный голос, произнесший теперь безутешные слова, приведенные мною выше! Дядя разъяснил мне, что написано в завещании, и вручил заверенную копию с него; подлинник же, сказал он, хранится у моего старого знакомца, мистера Инглвуда: никому не внушая страха, пользуясь общим доверием как лицо в своем роде нейтральное, судья, насколько мне известно, держал на хранении добрую половину завещаний от всех пошедших на войну нортумберлендских сквайров, к какой бы партии они ни принадлежали.

Почти все свои последние часы мой дядя посвящал отправлению религиозного долга (как его понимает католическая церковь), наставляемый капелланом сардинского посольства, для которого мы не без труда получили разрешение навещать умирающего. Ни на основе собственных наблюдений, ни по отчетам пользовавших его врачей, я не могу сказать, чтобы сэр Гилдебранд Осбалдистон умер от какой-либо определенной болезни, имеющей свое название в медицине. Он, казалось мне, был крайне изнурен, сломлен телесной усталостью и душевной скорбью и скорее перестал существовать, нежели умер в прямой борьбе за жизнь. Так судно, разбитое и расшатанное многими шквалами и бурями, иногда без видимой причины — просто потому, что крепления ослабли и борта одряхлели, — даст неожиданно течь и пойдет ко дну.

Замечательно то обстоятельство, что мой отец, отдав брату последний долг, вдруг проникся желанием, чтобы я выполнил предсмертную волю покойного и стал представителем нашего рода, хотя до сих пор подобные предметы соблазняли его, казалось, меньше всего на свете. Но раньше он, как видно, следовал примеру лисицы из басни, презирая то, что было для него недостижимо; а кроме того, я не сомневаюсь, что злоба на Рэшли (ныне сэра Рэшли) Осбалдистона, открыто грозившего оспаривать завещание и волю сэра Гилдебранда, укрепила моего отца в намерении отстоять мои права. Он сам был несправедливо лишен наследства своим отцом, объяснил он; брат же его в своем завещании если и не возмещал ущерба, то все же восстанавливал справедливость, передавая остатки разоренных им владений Фрэнку, законному наследнику. А потому он решил, что воля покойного будет исполнена.

Между тем Рэшли как противник представлял силу, с которой нельзя было не считаться. Свой донос правительству он сделал очень своевременно, и его искусство подлаживаться, его широкая осведомленность и умение выставить на вид свои заслуги и приобрести влияние доставили ему немало покровителей в министерстве. Мы уже давно возбудили против него процесс в связи с хищением в торговом доме «Осбалдистон и Трешем», и, судя по тому, как подвигалось у нас дело с этим сравнительно несложным иском, трудно было надеяться, что мы доживем до разрешения второго процесса.

Чтоб избежать, по возможности, всяких проволочек, отец, по совету своего ученого юрисконсульта, скупил и закрепил за мной значительную часть закладных на Осбалдистон-холл. Быть может, после пережитого недавно столкновения с подводными камнями коммерции его соблазняла возможность реализовать таким образом некоторую часть своего капитала и поместить в недвижимую собственность значительную долю своих огромных прибылей, увеличившихся вследствие быстрого роста фондовых ценностей после подавления мятежа. Как бы там ни было, но случилось так, что меня не засадили за конторку, как я того ждал, изъявив полную готовность подчиниться родительской воле, какова бы она ни была. Я получил от отца своего предписание отправиться в Осбалдистон-холл и вступить во владение замком в качестве наследника и представителя рода. Мне предписано было обратиться к сквайру Инглвуду за подлинным завещанием дяди, отданным ему на хранение, и принять все необходимые меры для своего утверждения в правах собственности, составляющих, как говорят ученые люди, «девять точек закона».

В другое время я был бы счастлив такой переменой в судьбе, но теперь для меня с Осбалдистон-холлом было связано много мучительных воспоминаний. Я полагал, однако, что только в тех краях мне удастся, может быть, что-либо разузнать об участи Дианы Вернон. У меня были все причины опасаться, что жизнь ее сложилась далеко не так, как я желал бы, но мне к тому времени не удалось получить о ней никаких точных сведений.

Тщетно старался я всеми видами услуг, какие допускало их положение, снискать доверие некоторых наших дальних родственников, находившихся среди заключенных в Ньюгетской тюрьме. Гордость, которую я не мог осудить, и естественная подозрительность в отношении к вигу Фрэнку Осбалдистону, двоюродному брату дважды презренного изменника Рэшли, замыкали предо мною все сердца и уста, и я получал только холодные и натянутые изъявления благодарности в ответ на те благодеяния, какие я был в силах оказать. К тому же рука закона постепенно сокращала число людей, которым мог я помочь, и оставшиеся в живых все более сторонились тех, в ком они видели приверженцев существующего правительства. По мере того как их поочередно, небольшими партиями, отправляли на казнь, еще сидевшие в заключении утрачивали интерес к людям и желание с кем-либо общаться. Никогда не забуду, как один из них, по имени Нед Шефтон, ответил мне на мой взволнованный вопрос, не могу ли я исхлопотать для него снисхождение:

— Мистер Фрэнк Осбалдистон, я должен думать, что вы искренне желаете мне добра, и потому я вас благодарю. Но, видит Бог, человек не может жиреть, точно каплун, когда он наблюдает, как его ближних каждый день отводят поодиночке на место казни, и знает, что и ему в свой черед накинут петлю на шею.

Поэтому я был, пожалуй, рад вырваться из Лондона, удалиться от Ньюгета — от сцен, которые я наблюдал в городе и в тюрьме, — и вдохнуть свежий воздух Нортумберленда. Эндрю Ферсервис по-прежнему оставался при мне слугой — больше по прихоти моего отца, чем по моему собственному желанию. А теперь мне думалось вдобавок, что его знакомство с замком и окрестностями могло оказаться полезным, так что он, разумеется, сопровождал меня в поездке, и я льстил себя надеждой избавиться от него, водворив на прежнее место. Не могу постичь, как ему удалось втереться в милость к моему отцу, — разве что искусством (им он владел в немалой степени) притворяться чрезвычайно преданным своему господину, причем эта мнимая преданность выражалась на деле в том, что он без зазрения совести пускался на всякие хитрости, заботясь лишь об одном: чтобы, кроме него, никто не смел обманывать его господина.

Мы совершили наше путешествие к северу без особых приключений, и страну, еще недавно взволнованную мятежом, нашли успокоенной и в полном порядке. Чем ближе подвигались мы к Осбалдистон-холлу, тем больней сжималось мое сердце при мысли о вступлении в покинутый замок. И вот, чтоб оттянуть этот горький день, я решил сперва навестить мистера Инглвуда.

Почтенного джентльмена сильно смущали мысли о том, чем он был и чем он сделался ныне; и неотступные воспоминания прошлого очень мешали ревностному исполнению обязанностей, какого можно было ждать от него в его теперешнем положении. Кое в чем, однако, ему повезло: он избавился от своего секретаря Джобсона. Возмущенный нерадивостью судьи, ревнитель закона ушел в конце концов от своего принципала и поступил секретарем к некоему сквайру Стэндишу, который с недавнего времени начал развивать деятельность в тех краях в качестве мирового судьи, с таким пылом отстаивая интересы короля Георга и протестантизма, что, в отличие от прежнего начальника, он чаще подавал случай своему секретарю удерживать его ретивость в границах закона, нежели подстегивать ее.

Старый судья Инглвуд принял меня очень любезно и с готовностью развернул предо мною завещание дяди, в котором, казалось, не к чему было придраться. Поначалу он явно растерялся, не зная, как ему говорить и держаться со мной; но когда увидел, что я, сочувствуя в принципе существующему правительству, все же питаю сострадание к тем, кого ошибочное понимание лояльности и долга привело к мятежу, судья разговорился и стал очень занимательно рассказывать, как он действовал и как бездействовал — каких трудов ему стоило удержать некоторых сквайров от участия в восстании и не воспрепятствовать побегу других, имевших несчастие впутаться в это дело.

Свидание наше происходило с глазу на глаз, и много было выпито бокалов по усердным настояниям судьи, когда вдруг он предложил мне осушить полный кубок за здоровье Ди Вернон — за розу пустыни, нежный вереск Чевиота, цветок, пересаженный в адский мрак монастыря.

— Разве мисс Вернон не замужем? — воскликнул я в изумлении. — Я думал, его превосходительство…

— Та-та-та! Его превосходительство, его лордство! Это, вы знаете, пустые сен-жерменские титулы. Граф Бьючемп, полномочный посланник Франции! А принц-регент, герцог Орлеанский, смею сказать, знать не знает о его существовании! Но вы должны были встречать старого сэра Фредерика Вернона в замке, когда он подвизался в роли патера Вогана.

— Боже милостивый! Значит, Воган — отец мисс Вернон?

— Разумеется, — холодно сказал судья. — Теперь не к чему хранить секрет, коль скоро старик сейчас за пределами страны, иначе я, конечно, обязан был бы его арестовать! Итак, осушим кубок за мою дорогую, утраченную Ди!

Ее здоровье будем пить, вкруговую будем пить,
Ее здоровье вкруговую будем пить, пить, пить!
И хоть бы в шелковом чулке, хоть и в шелковом чулке,
Придется вам колено преклонить!note 98

Я не мог, как читатель легко поймет, разделить веселье судьи. В голове у меня звенело от полученного удара.

— Я и не знал, — сказал я, — что у мисс Вернон жив отец.

— Если он и жив, то не по вине нашего правительства, — ответил Инглвуд, — потому что, черт возьми, не родился еще такой человек, чью голову оценили бы дороже. Он был приговорен к смертной казни еще за участие в заговоре Фенвика, и в царствование короля Вильгельма его считали одним из зачинщиков найтбриджского дела; а так как его жена была из рода Бредалбейнов, он пользовался влиянием среди вождей северных кланов Шотландии. Прошел было слух после Рисвикского мира, что правительство потребует его выдачи. Но он прикинулся больным, и во французских газетах было опубликовано сообщение о его смерти. Когда же он высадился здесь, на родном берегу, мы, старые кавалеры, отлично его узнали, — то есть я узнал его, хоть и не был кавалером, — но никто не сделал доноса на бедного джентльмена, а у меня самого от частых приступов подагры испортилась память, так что я, вы понимаете, не мог бы подтвердить под присягой, что это действительно он.

— Значит, и в Осбалдистон-холле не знали, кто он такой? — спросил я.

— Знали только его дочь, старый баронет и Рэшли, который проник в эту тайну, как он проникает во все другие, и пользовался ею, как веревкой на шее бедной Ди. Я сам сотни раз был свидетелем, как она готова была плюнуть ему в лицо, но не смела из страха за отца, который должен был бы ждать гибели с минуты на минуту, если бы о нем донесли властям. Однако не поймите меня ложно, мистер Осбалдистон: наше правительство, говорю я, доброе, милостивое и справедливое, а если у нас и повесили десяток-другой мятежников, так всякий согласится, что никто их, несчастных, не трогал бы, если б они сидели смирно дома.

Уклонившись от обсуждения политических вопросов, я вернул мистера Инглвуда к первоначальному предмету разговора и узнал, что Диана в свое время наотрез отказалась выйти замуж за кого-либо из семьи Осбалдистонов, а Рэшли выразила прямое отвращение; и тогда Рэшли охладел к делу претендента, в котором до тех пор, как младший из шести братьев, отважный, ловкий, способный, он видел средство сделать свою карьеру. Возможно, что давление со стороны сэра Фредерика Вернона и шотландских вождей, когда те соединенными усилиями заставили его вернуть ценности, похищенные им в конторе моего отца, окончательно привело его к решению достичь успеха в жизни, изменив своему знамени и предав прежних своих единомышленников. А может быть, также, — ибо мало кто мог лучше самого Рэшли судить о деле, где затронуты личные его интересы, — может быть, он пришел к мысли, что силы и таланты якобитов (как оно потом и оказалось) были недостаточны для сложной задачи свержения утвердившегося правительства. Сэру Фредерику Вернону, или, как его называли среди якобитов, «его превосходительству виконту Бьючемпу», и его дочери после доноса Рэшли с трудом удалось бежать. Здесь сведения мистера Инглвуда не отвечали истине; но поскольку не слышно было об аресте сэра Фредерика, судья не сомневался, что виконт находился в ту пору за рубежом, где, согласно его жестокому договору с зятем, Диане — раз она отказалась остановить свой выбор на ком-либо из Осбалдистонов — предстояло уйти в монастырь.

Первоначальную причину этого странного соглашения мистер Инглвуд не мог точно разъяснить; но, как он понимал, это был семейный договор, заключенный с целью обеспечить сэру Фредерику доходы с остатков его обширных владений, закрепленных за семьей Осбалдистонов в силу какой-либо юридической уловки; словом, семейный договор, который, как это часто бывало в те дни, распоряжался людьми, как прикрепленным к земле живым инвентарем, нисколько не сообразуясь с их чувствами.

Не могу сказать — так прихотлива природа сердца человеческого, — что испытал я при этом известии: радость или печаль. Мне казалось, сообщение о том, что мисс Вернон не разлучена со мною навек браком с другим, но заперта в монастырь во имя исполнения какого-то бессмысленного контракта, не уменьшило, а, наоборот, усилило боль моей утраты. Эта мысль меня угнетала, я сделался вялым, рассеянным, и мне не под силу стало поддерживать разговор с судьей Инглвудом, который, в свою очередь, начал позевывать и рано предложил мне пойти почивать. Я с вечера попрощался с ним, решив выехать на заре, до завтрака, в Осбалдистон-холл.

Мистер Инглвуд одобрил мое намерение. Будет разумно, сказал он, явиться туда прежде, чем станет известно о моем приезде в здешние края, — тем более что сэр Рэшли Осбалдистон гостил в это время, как сообщили судье, в доме мистера Джобсона, строя, несомненно, какие-нибудь козни.

— Они под стать друг другу, — добавил он, — потому что сэр Рэшли потерял всякое право вращаться в обществе людей чести; а вряд ли два таких отъявленных негодяя могут сойтись вдвоем и не строить козней порядочным людям.

В заключение он заставил выпить меня на дорогу стакан водки и приналечь на паштет из дичи, «чтобы перешибить вредное действие болотной сырости».

 

Роб Рой - Вальтер Скотт Глава 35

Передо мною — беспросветный мрак,

Ее очей я видел взор последний,

Ее речей последний слышал звук,

И милый образ скрылся навсегда.

Свершился жребий мой

Граф Базиль

— Не знаю, что мне с вами делать, мистер Осбалдистон, — сказал Мак-Грегор, подвигая мне бутылку, — вы не едите, не хотите спать и даже не пьете, хоть это бордо не уступает винам из погребов сэра Гилдебранда. Если бы вы были всегда таким трезвенником, вы не навлекли бы на себя смертельную ненависть вашего двоюродного брата.

— Будь я всегда благоразумен, — сказал я и покраснел, вспомнив ту постыдную сцену опьянения, — меня миновало бы худшее зло — укоры собственной совести.

Мак-Грегор метнул на меня острый, почти грозный взгляд, как будто желая прочесть, намеренно ли вложил я в свои слова порицание, которое ему, как видно, почудилось в них, но понял, что я думаю о себе, не о нем, и с глубоким вздохом отвернулся к огню. Я последовал его примеру, и оба мы отдались на несколько минут мучительному раздумью. В хижине все, кроме нас, уснули или, во всяком случае, замолкли.

Мак-Грегор первый прервал молчание, заговорив тем тоном, каким говорит человек, когда решился затронуть мучительный для него вопрос.

— Мой кузен Никол Джарви беседовал со мной из добрых побуждений, — сказал он, — но он слишком сурово осуждает человека моего склада и моего положения, если вспомнить, кем я был и кем я стал… а главное — что меня вынудило стать тем, что я есть.

Он умолк. Сознавая, на какую скользкую почву может завести этот щекотливый разговор, я все же позволил себе сказать, что многое в настоящем положении Мак-Грегора должно, очевидно, сильно задевать его чувства.

— Я был бы счастлив услышать, — добавил я, — что вам предоставлена возможность на почетных условиях перейти к другому образу жизни.

— Вы говорите как мальчик, — возразил Мак-Грегор глухим голосом, прозвучавшим словно отдаленный гром, — как мальчик, который думает, что старый дуб так же легко пригнуть к земле, как молодое деревце. Разве могу я забыть, что я был поставлен вне закона, заклеймен именем предателя, что голова моя была оценена, точно я волк! Что семью мою травили, как самку и детенышей горного лиса, которых каждому разрешено терзать, поносить, унижать и оскорблять; что самое имя мое, унаследованное от длинного ряда благородных воинственных предков, запрещено упоминать, точно оно, как заклятье, может вызвать дьявола из ада.

Он продолжал в том же духе, и мне было ясно, что он нарочно разжигает в себе гнев перечислением обид, чтобы оправдать перед самим собой те ошибки, которые совершил из-за них. Это ему удалось в полной мере; зрачки его светло-серых глаз то суживались, то расширялись, и казалось от этого, будто в них и впрямь полыхает пламя; он наклонился, отставил ногу назад, сжал эфес кинжала, вытянул руку, стиснул кулак и наконец встал со скамьи.

— Но они узнают, — сказал он, и в его глухом, но глубоком голосе звучала подавленная страсть, — они узнают, что имя, поставленное ими под запрет, имя Мак-Грегор, действительно таит в себе заклятье и может вызвать самого лютого дьявола… Они услышат о моей мести — все те, кто с усмешкой слушал рассказ о моих обидах… Жалкий шотландский скотовод, банкрот, босоногий бродяга, лишенный всего своего достояния, обесчещенный и гонимый, потому что жадность людская зарилась на большее, чем могло дать это скудное достояние, — он встанет перед ними страшным оборотнем. Кто глумился над земляным червем, кто давил его пятой — тот завопит и взвоет, когда увидит над собой крылатого дракона с огненною пастью. Но к чему я это говорю? — сказал он более спокойным тоном, усаживаясь вновь. — Вы, впрочем, понимаете, мистер Осбалдистон: трудно не выйти из себя, когда вчерашние друзья и соседи травят тебя, как выдру, как тюленя, как лосося на мели; когда на тебя занесено столько клинков, столько наведено дул, как было сегодня у брода на Эйвон Ду. Не то что у горца — у святого истощилось бы терпение; а горцы никогда не отличались терпеливостью, как вам, вероятно, доводилось слышать, мистер Осбалдистон. Но одно меня угнетает из того, о чем говорил Никол: мне больно за детей, мне больно, что Хэмиш и Роберт должны жить жизнью их отца.

И, предавшись печали не о себе самом — о своих сыновьях, он опустил голову на руки.

Уилл, я был глубоко взволнован. Меня всегда больше трогало отчаяние, сокрушающее гордого, сильного духом и могущественного человека, чем легко пробуждаемые печали более мягких натур. В душу мне запало желание помочь ему, хоть это и казалось трудной или даже неразрешимой задачей.

— У нас широкие связи за границей, — сказал я. — Не могут ли ваши сыновья при известном содействии, — а они имеют право на все, что может дать торговый дом моего отца, — найти достойные средства к жизни в службе за рубежом?

На моем лице, должно быть, отразилось искреннее чувство. Но собеседник, взяв меня за руку, не дал мне продолжать и сказал:

— Благодарю, благодарю вас! Но оставим этот разговор. Не думал я, что взор человека когда-либо увидит вновь слезу на ресницах Мак-Грегора. — Тыльной стороной руки он отер влагу с длинных рыжих ресниц. — Завтра поутру, — добавил он, — мы поговорим об этом, и поговорим также о ваших делах; мы ведь поднимаемся рано, чуть свет, даже когда посчастливится уснуть в хорошей постели. Не разопьете ли со мной разгонную?

Я отклонил приглашение.

— Тогда, клянусь душой святого Мароноха, я должен выпить один! — И он налил в чарку и выпил единым духом по меньшей мере полкварты вина.

Я лег, решив отложить расспросы до другого раза, когда мой хозяин будет в более спокойном состоянии духа. Этот необыкновенный человек так завладел моим воображением, что я невольно смотрел на него еще несколько минут после того, как растянулся на ложе из вереска и прикинулся спящим. Он шагал из угла в угол и время от времени крестился, бормоча латинские слова католической молитвы; потом завернулся в плед, оставив под ним обнаженный меч на одном боку, пистолет — на другом и так расположив складки, что в случае тревоги мог в одно мгновение вскочить с оружием в обоих руках и немедленно ринуться в бой. Через несколько минут его ровное дыхание показало, что он крепко спит. Разбитый усталостью, оглушенный множеством неожиданных и необычных событий истекшего дня, я вскоре тоже поддался сну, глубокому и неодолимому, и, хотя обстановка требовала от меня большей бдительности, не просыпался до утра.

Когда я открыл глаза и вполне очнулся, я увидел, что Мак-Грегора уже нет в хижине. Я разбудил мистера Джарви, который после долгих охов, вздохов и тяжких жалоб на ломоту в костях — следствие непривычных трудов минувшего дня — оказался наконец способным оценить приятное известие, что похищенные Рэшли Осбалдистоном бумаги благополучно мне возвращены. В тот миг, как смысл моих слов дошел до его сознания, он забыл все свои горести, быстро вскочил и тотчас же принялся сличать содержимое пакета, который я передал ему в руки, с памятной записью Оуэна, то и дело приговаривая:

— Правильно, правильно… вот они… Бэйли и Уиттингтон… где здесь Бэйли и Уиттингтон? .. Семьсот, шесть, восемь — совершенно точно, до единого пенни… Поллок и Пилмен — двадцать восемь, семь… точно до полушки, хвала Создателю! Граб и Грайндер — отменнейшие люди, лучше и быть не может… триста семьдесят… Глиблед — двадцать… Глиблед, по-моему, пошатнулся… Слипритонг — Слипритонг прогорел… но за этими двумя небольшие суммы, просто мелочь… Все остальное в порядке. Слава Богу! Документы у нас в руках, и мы можем уехать из этой печальной страны. Всякий раз, как вспомню я о Лох-Арде, мурашки так и бегут по спине.

— Очень сожалею, кузен, — сказал Мак-Грегор, входя в хижину при этом последнем замечании, — что обстоятельства не позволили мне оказать вам такой прием, как я желал бы; тем не менее, если б вы соизволили посетить мое бедное жилище…

— Чрезвычайно вам обязан, чрезвычайно, — поспешил ответить мистер Джарви. — Но нам пора уезжать. Мы очень спешим — мистер Осбалдистон и я; дела не ждут.

— Прекрасно, родственник, — возразил горец, — вы знаете наш обычай: встречай гостя, когда он приходит, провожай, когда он спешит домой. Но вам нельзя возвращаться на Драймен; я должен проводить вас на Лох-Ломонд, а оттуда доставить на лодке к Баллохской переправе да туда же кружным путем прислать ваших лошадей. Умный человек всегда соблюдает правило — не возвращаться той дорогой, которой пришел, если свободна другая.

— Как же, как же, Роб, — молвил бэйли, — это одно из тех правил, которые вы усвоили, когда торговали скотом: вы не любили встречаться с фермерами в тех местах, где ваши быки пощипали мимоходом траву, а я подозреваю, что теперь вы оставляете за собою следы похуже, чем в те времена.

— Значит, теперь и вовсе не годится часто проезжать одной и той же дорогой, родственник, — ответил Роб. — Я посылаю наших лошадей в обход к переправе с Дугалом Грегором, который превратился по этому случаю в слугу господина бэйли; и этот бэйли едет вовсе не из Эберфойла и не из страны Роб Роя, как вы, может быть, думаете, а из города Стерлинга мирным путешественником. Ага, вот и он!

— Ни за что не узнал бы я бездельника! — сказал мистер Джарви.

И в самом деле, нелегко было узнать горца, когда он появился перед дверью дома, наряженный в шляпу, парик и кафтан, недавно еще признававшие своим владельцем Эндрю Ферсервиса, и сидя верхом на лошади мистера Джарви, а мою держа в поводу.

Он получил от своего господина последние наказы: избегать тех мест, где легко мог навлечь на себя подозрения; дорогой собирать сведения и ждать нашего прибытия в условленном месте близ Баллохской переправы.

В то же время Мак-Грегор пригласил нас отправиться вместе с ним в путь, уверяя, что нам непременно нужно сделать прогулку в несколько миль перед завтраком, и предлагая глотнуть на дорогу водки, в чем бэйли его поддержал, заявив, что «пить натощак спиртное, вообще говоря, беспутная и вредная привычка, кроме тех случаев, когда нужно предохранить желудок (а это очень деликатная часть организма) от злого действия утреннего тумана; при таких обстоятельствах мой отец, декан, рекомендовал глоток водки и подкреплял совет примером».

— Совершенно верно, родственник, — ответил Роб, — и по этой причине мы, Сыны Тумана, правы, когда пьем водку с утра до ночи.

Подкрепившись по рецепту покойного декана, бэйли взгромоздился на горного пони. Предложили лошадку и мне, но я отказался, и мы — совсем иначе провожаемые и с другими видами на будущее — пустились в тот же путь, какой проделали накануне.

Нас эскортировали Мак-Грегор и пять-шесть самых красивых, самых рослых, хорошо вооруженных горцев из его отряда, которые и составляли обычно свиту вождя.

Когда мы приблизились к месту, где накануне разыгралось сражение и совершилось жестокое дело, Мак-Грегор поспешил заговорить, но не в связи с чем-либо высказанным мною, а как будто угадав, что пронеслось в моем уме, — словом, отвечая не на слова мои, а на мысли.

— Вы, верно, сурово осуждаете нас, мистер Осбалдистон; и было бы странно, если бы вы судили иначе. Но вспомните, по крайней мере, что не мы зачинщики. Мы грубый и невежественный народ, может быть горячий и необузданный, но не жестокий, нет. Мы едва ли нарушили бы мир и закон страны, если б нам давали спокойно пользоваться благами мира и закона. Но наш род преследовали из поколения в поколение.

— А преследование, — вставил бэйли, — делает и мудрого безумным.

— До чего же оно должно довести таких, как мы, — живущих, как жили наши отцы тысячу лет назад, и таких же, как они, непросвещенных? Можем ли мы спокойно смотреть, как против нас издаются кровавые эдикты, как вешают, посылают на плаху, гонят и травят носителей древнего и почтенного имени, точно лучшего они не заслужили и надо топтать их, как враг не топчет врага? Вот я стою перед вами: двадцать раз побывал я в схватках, но ни разу не пролил крови человека иначе, как в пылу битвы; и все-таки они поймали б меня и повесили, как бездомную собаку, на воротах любого влиятельного человека, который за что-либо зол на меня.

Я ответил, что запрет, наложенный на его имя, и объявление вне закона членов его семьи не могут не казаться англичанину жестоким и бессмысленным произволом; и, успокоив его немного этими словами, я повторил свое прежнее предложение помочь ему самому, если он пожелает, и его сыновьям устроиться на военную службу за границей. Мак-Грегор сердечно пожал мне руку, задержал меня, пропуская мистера Джарви вперед, — маневр, которому послужила оправданием узкая дорога, — и сказал мне:

— Вы благородный и добрый юноша и, несомненно, умеете уважать чувства человека чести. Но вереск, который я топтал под ногами, покуда жил, должен цвести надо мною, когда я умру; сердце мое сожмется и рука ослабеет и поникнет, как папоротник на морозе, если я не буду видеть моих родимых гор; и никакие красоты мира не заменят мне вида этих вот диких утесов и скал, которые нас окружают здесь. А Елена — что станется с нею, если я покину ее, обрекая на новые глумления и жестокости? И как перенесет она разлуку с теми краями, где воспоминания о свершенной мести делают не такой горькой мысль о нанесенных ей обидах? Было время, когда мой Великий Враг, как я его по праву называю, так жестоко меня теснил, что я был вынужден отступить перед силой, сняться со всей семьей и народом с родной земли и перекочевать на время в страну Мак-Каллумора. И тогда Елена сложила свой «Плач» о нашем уходе, такой чудесный, что сам Мак-Риммон note 96 не сложил бы лучше, такой скорбный и такой жалостный, что у каждого из нас разрывалось сердце, когда мы сидели и слушали: точно кто-то оплакивал мать, породившую его. Слезы бежали по суровым лицам наших молодцов, когда она пела; и я не соглашусь еще раз причинить ее сердцу такую боль — нет, не соглашусь, хотя бы мне вернули все земли, какими владели в прошлом Мак-Грегоры.

— Но ваши сыновья? — сказал я. — Они в том возрасте, когда ваши соотечественники не прочь бывают повидать свет.

— Я не возражал бы, — сказал Мак-Грегор, — чтобы они попытали счастья на французской или испанской службе, как это в обычае среди шотландцев благородной крови, и вчера ваше предложение показалось мне вполне осуществимым. Но утром, пока вы спали, я успел переговорить с его превосходительством.

— Разве он ночевал так близко от нас? — сказал я, и сердце мое взволнованно забилось.

— Ближе, чем вы полагали, — был ответ Мак-Грегора. — Но он, похоже, некоторым образом ревнует вас к молодой леди и не хочет, чтоб она с вами виделась, так что, понимаете…

— Для ревности не было повода, — сказал я высокомерно, — я не покушаюсь на то, что принадлежит другому.

— Не обижайтесь понапрасну и не глядите на меня так угрюмо сквозь ваши кудри, точно дикая кошка сквозь заросли плюща. Вы же должны понимать, что он к вам искренне расположен и доказал это на деле. Из-за этого отчасти и загорелся сейчас наш вереск.

— Вереск загорелся? — повторил я. — Не понимаю, что вы хотите сказать?

— Ну, вы же отлично знаете, — отвечал Мак-Грегор, — что все зло на земле пошло от женщины и от денег. Я взял на подозрение вашего двоюродного брата Рэшли Осбалдистона с того самого часа, как он понял, что ему не получить в жены мисс Ди Вернон; и, я думаю, он по этой причине затаил злобу на его превосходительство. Потом вышел еще спор из-за ваших бумаг; а сейчас мы получили прямые доказательства, что, как только его принудили их вернуть, он поскакал в Стерлинг и донес правительству обо всем, что делалось втихомолку среди горцев, да еще прибавил то, чего и не было; потому, конечно, и был разослан по области приказ об аресте его превосходительства с молодою леди и устроена была неожиданно облава на меня. Я нисколько не сомневаюсь, что Рэшли, сговорившись с каким-нибудь сквайром из Низины, подбил злосчастного Морриса (он же вертел им как хотел) заманить меня в ловушку. Но был бы Рэшли Осбалдистон даже последним и лучшим в своем роду — пусть сам сатана перережет мне горло обнаженным палашом, если, встретившись с Рэшли лицом к лицу, мы разойдемся прежде, чем мой кинжал испробует его горячей крови!

Он произнес свою угрозу, зловеще сдвинув брови и положив для большей убедительности руку на кинжал.

— Я почти готов порадоваться всему, что случилось, — сказал я, — если предательство Рэшли действительно предупредит взрыв, подготовленный путем отчаянных и дерзких интриг, в которых он сам, как я давно подозреваю, играл немаловажную роль.

— На это не надейтесь! — сказал Роб Рой. — Слово предателя не может повредить честному делу. Правда, он посвящен во многие наши планы; если б не это, Эдинбургский замок и замок Стерлинг уже сегодня или через несколько дней были бы в наших руках. Теперь же на это рассчитывать трудно. Но в заговоре замешано так много народу и дело такое доброе, что люди от него не отступятся из-за первого доноса, — это очень скоро будет доказано. Итак, к чему я, собственно, и веду свою речь, — я вам премного благодарен за ваше предложение насчет моих сыновей! Еще минувшей ночью я всерьез подумывал о нем, но теперь, я вижу, измена злодея побудит наших знатных вождей немедленно стать во главе восстания и самим нанести первый удар, или их всех захватят, каждого в его доме, сосворят, точно собак, и пригонят в Лондон — как было с честными баронами и джентльменами в семьсот седьмом году. Гражданская война подобна василиску. Мы десять лет сидели на яйце, в котором он таился, и просидели бы еще десять лет; но приходит Рэшли, разбивает скорлупу, и змей вздымается среди нас, и настает пора огня и меча. Когда пошло такое дело, дорога каждая рука, способная поднять за нас оружие; не в обиду будь сказано испанскому и французскому королям — им я желаю тоже всяческих благ, — но король Иаков стоит любого из них, и у него первое право на Хэмиша и Роба, раз они родились его подданными.

Я понял, что эти слова предвещают потрясение для всей страны; и так как было бы и бесполезно и небезопасно оспаривать политические взгляды моего проводника в таком месте и в такой час, я только выразил сожаление о том, что всеобщее восстание в пользу изгнанного королевского дома широко раскроет ворота перед бедой и разорением.

— Пусть приходят, пусть! — ответил Мак-Грегор. — Невиданное дело, чтоб ненастье сменялось ясными днями без ливня, а когда мир перевертывают вверх дном, честный человек скорее сможет отрезать себе ломоть хлеба.

Я снова сделал попытку перевести разговор на Диану; но хотя обо всем прочем мой спутник высказывался очень словоохотливо, что не вызывало во мне особого восторга, а этом вопросе, единственно меня занимавшем, он проявлял предельную сдержанность и ограничился лишь сообщением, что леди, как он надеется, «уедет скоро в другую страну, где ей будет, наверно, спокойнее, чем в Шотландии». Я вынужден был удовольствоваться этим ответом и по-прежнему тешить себя надеждой, что случай, как вчера, окажется мне другом и доставит грустную радость хотя бы попрощаться с той, что занимала такое большое место в моем сердце — большее, чем я предполагал, — перед тем как мне расстаться с ней навек.

Мы прошли берегом озера около шести английских миль по извилистой и живописной тропе, пока не добрались до своеобразной верхнешотландской фермы или разбросанного селения, лежавшего у зеркального залива, который назывался, если не ошибаюсь, Ледиарт или как-то в этом роде. Здесь уже стоял многочисленный отряд людей Мак-Грегора, приготовившийся нас принять. Вкус, как и красноречие, диких, или, точнее говоря, нецивилизованных, племен обычно бывает безошибочным, так как не скован никакими стеснительными правилами и никакими условностями; горцы доказали это выбором места для приема своих гостей. Кем-то было сказано, что британский монарх, разумно рассуждая, должен был бы принимать посольство державы-соперницы в каюте военного корабля; так и вождь горного клана поступил правильно, избрав такое местоположение, где величие природы, присущее его стране, могло произвести должное впечатление на гостей.

Мы поднялись ярдов на двести от берега озера вверх по бурливому ручью и оставили по правую руку пять или шесть хижин с клочками пахотной земли вокруг, такими маленькими, что их обрабатывали, наверно, не плугом, а лопатой; отвоеванные у зарослей кустарника, они радовали глаз колыхавшимися на ветру колосьями овса и ячменя. Над этой неширокой полосой круто поднималась гора, и на гребне ее мы увидели сверкающее оружие и развевающиеся плащи полусотни приверженцев Мак-Грегора. Они выстроились на чудесном месте, воспоминание о котором наполняет меня восторгом. Ручей мчал свои воды вниз с горы и, встретив каменную преграду, одолел ее в два прыжка: сперва он низвергался с высоты двенадцати футов, образуя мутный водопад, наполовину прикрытый сенью великолепного старого дуба, ревниво склонившегося над ним с другого берега; струи падали, дробясь, в красивый каменный бассейн почти правильной формы, точно он высечен был ваятелем, и, взбурлив над его кремнистым краем, делали второй головоломный прыжок — на дно темного и узкого ущелья, с высоты не менее пятидесяти футов, а затем быстрым, но сравнительно ровным бегом вырывались оттуда, чтобы влиться в озеро.

Следуя врожденному вкусу, присущему горцам, а в особенности горцам Северной Шотландии, склонным обычно, как я замечал, к романтике и поэзии, жена и приверженцы Роб Роя приготовили здесь для нас утренний завтрак в обстановке, которая не могла бы не внушить чужестранцу благоговейный трепет. К тому же по природе своей это суровый и гордый народ, и хотя мы считаем горцев неотесанными, у них существуют свои понятия о правилах учтивости, и соблюдаются они с крайней строгостью, которая казалась бы чрезмерной, если бы эта учтивость не сопровождалась демонстрацией силы, — ибо надо признать, что предупредительная вежливость и строгий этикет, которые казались бы смешными у обычного крестьянина, здесь, когда проявляет их горец, вооруженный с ног до головы, становятся уместными, как салют гвардейской части. Итак, нас встречали и принимали по всем требованиям формы. Завидев нас, горцы, рассеянные по склону горы, стянулись к одному месту и, стоя твердо и неподвижно, выстроились в тесную шеренгу позади трех фигур, в которых я скоро узнал Елену Мак-Грегор и двух ее сыновей. Сам Мак-Грегор оставил свою свиту в арьергарде и, предложив мистеру Джарви спешиться, так как подъем стал слишком крут, пошел с нами вперед, шагая сам во главе отряда. Мы слышали дикие звуки волынок, утратившие в сочетании с буйным шумом водопада свою природную дисгармонию. Когда мы подошли совсем близко, жена Мак-Грегора двинулась нам навстречу. Она была одета нарядно и тщательно, более женственно, чем накануне, но черты ее лица выражали тот же гордый, непреклонный и решительный характер. И когда она неожиданно и едва ли радушно обняла моего друга бэйли, я понял — по тому, как дрожали его парик, спина и лодыжки, — что он чувствует себя примерно так же, как человек, которого облапила бы вдруг медведица, когда он еще не разобрал, как она настроена — благодушно или яростно.

— Привет вам, родственник! И вам привет, чужестранец, — добавила она, обращаясь ко мне и выпуская из объятий моего напуганного спутника, который невольно отскочил назад и поправил на голове парик.

— Вы явились в нашу несчастную страну, когда кровь у нас была распалена и руки обагрены. Извините же простых людей, оказавших вам суровый прием, и вините в этом дурные времена — не нас.

Слова эти сказаны были с осанкой королевы и тоном придворной учтивости. В них не было ни тени той простонародности, которая, естественно, слышится англичанину в нижнешотландском наречии. Правда, Елена Мак-Грегор говорила с сильным местным акцентом, но тем не менее ее речь, мысленно переводимая ею с ее родного поэтического гэльского языка на английский, который она усвоила, как мы усваиваем иностранные языки, и едва ли когда-либо слышала в применении к будничным предметам обихода, — ее речь была красива и плавна, точно декламация. Муж ее, выступавший на своем веку во всяких ролях, говорил далеко не так возвышенно и выразительно. Но и его речь отличалась большей чистотой выражений (как вы могли заметить, если я правильно ее передал), когда он заговаривал о предметах волнующих и важных. И вообще, насколько я знаю горцев, мне кажется, что все они в дружеском и шутливом разговоре употребляют нижнешотландское наречие; когда же они серьезны и взволнованны, тогда их мысли складываются на родном гэльском языке; и в таком случае, если горец выражает эти мысли по-английски, речь его становится страстной, возвышенной и поэтической. В самом деле, язык страсти почти всегда чист и силен; нередко вы услышите, как шотландец, когда соотечественник обрушивается на него с горькими велеречивыми упреками, вдруг кольнет противника: «Эге, заговорил по-английски!»

Как бы там ни было, жена Мак-Грегора пригласила нас к завтраку, который был сервирован на траве и изобиловал всеми вкусными блюдами, какие могла предложить Горная Страна, но омрачался угрюмой и невозмутимой серьезностью, запечатленной на лице хозяйки, а также нашим затаенным и мучительным воспоминанием о том, что свершилось здесь накануне. Напрасно сам предводитель старался вызвать веселье: какой-то холод сковал наши сердца, точно трапеза наша была тризной, и каждый из нас вздохнул свободней, когда она закончилась.

— Прощайте, кузен, — сказала хозяйка мистеру Джарви, когда мы наконец поднялись. — Лучшее пожелание, какое может высказать другу Елена Мак-Грегор, — это никогда больше с ней не встречаться.

Мистер Джарви подыскивал ответ, вспоминая, верно, какое-нибудь изречение прописной морали; но спокойная и скорбная суровость Елены Мак-Грегор подавляла искусственную и чопорную важность бэйли. Он кашлянул, помялся, поклонился и молча отошел.

— А вам, чужестранец, я должна передать нечто на память от одной особы, которую вы никогда…

— Елена, — перебил Мак-Грегор громким и строгим голосом, — что это значит? Ты забыла приказ?

— Мак-Грегор, — ответила она, — я не забыла ничего, что надлежит мне помнить. Не таким рукам, как эта (она протянула вперед длинную, обнаженную по плечо мускулистую руку), передавать залог любви, если дар обещает что-либо, кроме горя. Молодой человек, — сказала она, передавая мне кольцо, в котором я сразу узнал одно из немногих украшений, какие носила иногда мисс Вернон, — это вам от той, кого вы больше никогда не увидите. Если это безрадостный дар, ему вполне пристало пройти через руки посредника, который и сам никогда не изведает радости. Последние слова ее были: «Пусть он забудет меня навсегда».

— И она думает, — воскликнул я помимо воли, — что это для меня возможно!

— Все можно забыть, — сказала необыкновенная женщина, вручившая мне кольцо, — все, кроме сознания утраченной чести и жажды мщения.

— Seid suas! note 97 — нетерпеливо крикнул Мак-Грегор, топнув ногой.

Волынки заиграли, и их пронзительные, режущие ухо звуки оборвали наш разговор. Безмолвными жестами распростились мы с хозяйкой и снова отправились в путь, причем я уносил с собой новое доказательство, что был любим Дианой — и навеки с нею разлучен.