Поиск

Записки институтки

Записки институтки - Глава XXIV. Выпуск. Сюрприз Повесть для детей Лидия Чарская

Потянулись тяжелые дни одиночества. Я тосковала по Нине, мало ела, мало говорила, но зато с невыразимым рвением принялась за книги. В них я хотела потопить мое горе... Два оставшихся экзамена были довольно легкими, но мне было чрезвычайно трудно сосредоточиться для подготовки. Глубокая тоска - последствие бурного душевного потрясения - мешала мне учиться. Частые слезы туманили взор, устремленный на книгу, и не давали читать.

Я напрягла все свои усилия и выдержала два последних экзамена так же блестяще, как и предыдущие... Помню, как точно во сне отвечала я на задаваемые вопросы, помню похвалы учителей и ласковые слова начальницы, которая, с кончиной ее любимицы, перевела на меня всю свою нежность.

- Совсем ты изменилась, девочка, - говорила Маman. - Привезли тебя румяным украинским яблочком, а увезут хилой и бледной. Знаю, знаю, как тяжело терять близких, и понимаю, как тебе грустно без Нины. Ты ведь ее так любила! Но, милая моя, на все воля Божья: Нину отозвал к себе Господь, а воля Его святая, и мы не должны роптать... Впрочем, - прибавила Maman, - Нина все равно долго бы жить не могла; она была такая хилая, болезненная, и та роковая болезнь, которая свела так рано ее мать в могилу, должна была непременно отразиться и на Нине... И потому, - заключила княгиня, - не горюй о ней...

Видя, что мои глаза застлались слезами при воспоминании о милой подруге, Maman поспешила прибавить:

- А учишься ты прекрасно! Пожалуй, первою ученицей будешь в классе.

Первой ученицей! Я об этом не думала, но слова Maman невольно наполнили мое сердце самыми честолюбивыми замыслами... В первый раз после смерти Нины я ощущала какое-то сладкое душевное удовлетворение. Быстро подсчитала я мои баллы и не без восторга убедилась, что они превосходят отметки Додо - самой опасной соперницы.

Спустя дня три нам роздали бюллетени с баллами.

Ура! Я была первою в классе!

Меня охватила на мгновение почти шумная радость, но - увы! - только на мгновение... Какой-то внутренний голос шептал мне зловеще: "Этого не было бы, если б княжна Джаваха не лежала в могиле, потому что Нина была бы непременно первой". И острая боль потери мигом заглушила невинную радость...

Я написала маме еще до Нининой смерти о моих успехах, потом послала ей телеграмму о кончине княжны, а теперь отправила к ней длинное и нежное письмо, прося подробно написать, кого и когда пришлет она за мною, так как многие институтки уже начали разъезжаться...

А между тем институтская жизнь обогатилась еще одним событием, происходившим ежегодно в конце мая: наступил день выпуска и публичного акта старших.

Накануне лучшие ученицы из выпускных, окончивших институт, ездили во дворец получать высшие награды из державных рук Государыни. Мы, младшие, с волнением смотрели на ряд карет, подъехавших к зданию института, в которых наши выпускные в парадных платьях отправились во дворец, и с нетерпением ждали их возвращения. Они вернулись восхищенные, умиленные лаской Августейших хозяев, и показывали покрытые бриллиантами шифры и золотые и серебряные медали, которые рельефно выделялись на голубом бархате футляров, увенчанных коронками.

В день выпуска была архиерейская служба, мало, однако, подействовавшая на религиозное настроение выпускных. Виновницы торжества поминутно оглядывались на церковные двери, в которые входили их родственники, наполняя церковь нарядной и пестрой толпой...

После обедни нас повели завтракать... Старшие, особенно шумно и нервно настроенные, не касались подаваемых им в "последний раз" казенных блюд. Обычную молитву перед завтраком они пропели дрожащими голосами. После завтрака весь институт, имея во главе начальство, опекунов, почетных попечителей, собрался в зале. Сюда же толпой хлынули родные, приехавшие за своими ненаглядными девочками, отлученными от родного дома на целых семь лет, а иногда и больше.

Публичный акт начался.

Исполнен был народный гимн, после которого девочки поочередно подходили к столу, за которым восседало начальство, низко приседали и получали наградные книги, аттестаты и Евангелие с молитвенником "в память института", как выражалась начальница.

После раздачи наград начальство обходило выставку ручных работ и рукоделий девочек.

Тут выделялся портрет самой Maman, мастерски исполненный масляными красками одною из старших.

Воспитанницы пели, играли в 4, 8 и 16 рук, показывая все свое искусство, приобретенное ими в стенах института.

Наконец зал огласился звуками прощальной кантаты, сочиненной одною из выпускных и положенной на ноты ее подругой. В незамысловатых сердечных словах, сопровождаемых такою же незамысловатою музыкой, прощались они со стенами института, в которых протекало их детство, резвое, беззаботное, веселое, прощались с товарками и подругами, прощались с начальницей, с доброй матерью и наставницей, с учителями, пролившими яркий свет учения в детские их души.

Особенно трогательно было прощание подруг между собою, с поминутно прерывающимися звуками кантаты, готовой оборваться каждое мгновение.

Прощайте, подруги, Бог знает, когда
Мы с вами увидимся снова...
Так пусть же почиет над каждой из нас
Его благотворное Слово... -

выводил, усиленно сдерживая рыдания, дружный девичий хор.

Кантата смолкла...

Начались слезы, возгласы, рыдания... Молодые девушки прощались, как родные сестры, на вечную разлуку. Боже мой! Сколько было здесь искренних поцелуев, сколько слез горячих и светлых, как сама молодость!

Прощания кончились...

К институткам подошли опекуны, начальство... Maman сказала речь, трогательную и прочувствованную, где коснулась наступающих для выпускных новых обязанностей добрых семьянинок и полезных тружениц.

- Я надеюсь, милые дети, - так закончила свою речь княгиня, - что вы, вспоминая про институт, вспомянете раз-другой и вашу Maman, которая была иной раз строга, но душевно вас любила.

Едва она успела кончить, как все эти пылкие юные девушки окружили ее, со слезами целуя ее руки, плечи, лепеча слова любви, признательности...

Потом они побежали в дортуар - переодеваться в праздничные наряды, ожидавшие их наверху.

Я невольно поддалась гнетущему настроению. Вот здесь, в этой самой зале, еще так недавно стояла освещенная елка... а маленькая чернокудрая девочка, одетая джигитом, лихо отплясывала лезгинку... В этой же самой зале она, эта маленькая черноокая грузиночка, поверяла мне свои тайны, мечты и желания... Тут же гуляла она со мною и Ирой, тут, вся сияя яркой южной красотой, рассказывала нам она о своей далекой, чудной родине.

Где она, милая, чернокудрая девочка? Где он, маленький джигит с оживленным личиком? Где ты, моя Нина, мой прозрачный эльф с золотыми крылышками?..

Не торопясь последовала я за нашими на церковную паперть, опираясь на руку Краснушки, особенно льнувшей ко мне со смертью моей бедной подружки.

Маруся Запольская, сердечная, добрая девочка, чутко поняла все происходившее в моей душе и всеми силами старалась меня рассеять.

Через полчаса на паперть выходили выпускные в воздушных белых платьях, в сопровождении родных и помогавших им одеваться воспитанниц других классов. Они заходили на минутку в церковь, а затем по парадной лестнице спускались в швейцарскую.

Петр, весь блестевший своей парадной формой, с эполетами на плечах и алебардой в руках, широко распахивал двери перед вновь выпущенными на свободу молодыми девушками.

И какие они были хорошенькие - все эти Маруси, Раечки, Зои, в их грациозных нарядах, с возбужденными, разгоревшимися, еще почти детскими личиками. Вот идет Ирочка. Она сдержаннее, серьезнее и как бы холоднее других. Ее платье роскошно и богато... Белый шелковый лиф с большим бантом удивительно идет к лицу этой гордой "барышни".

Ирочка - аристократка, и это сразу видно...

Не потому ли так любила ее чуткая и гордая Нина?

Ирочка прошла паперть и готовилась спуститься вниз, но вдруг, обернувшись, заметила меня и быстро приблизилась.

- Влассовская, - произнесла она, мило краснея и отводя меня в сторону, - будущую зиму я приеду из Стокгольма на три сезонных месяца. Вы позволите мне навестить вас в память Нины?.. Я бы так желала поговорить о ней... но теперь ваша рана еще не зажила и было бы безжалостно растравлять ее...

Я изумилась.

От Ирочки ли услышала я все это?

- Вы ее очень любили, mademoiselle Трахтенберг? - невольно вырвалось у меня.

- Да, я ее очень любила, - серьезно и прочувствованно ответила она, и тихая грусть разлилась по этому гордому аристократическому личику.

- Ах, тогда как я рада вам буду! - воскликнула я и детским порывом потянулась поцеловать моего недавнего злейшего врага...

Последние выпускные уехали, и институт сразу точно притих.

Понемногу стали разъезжаться и остальные классы. Я целые дни проводила в саду с книгой на коленях и глазами, устремленными в пространство, мечтала до утомления, до бреда.

Однажды в полдень, после завтрака, я одиноко гуляла по задней аллее, где так часто бывала с моей ненаглядной Ниной. Мои мысли были далеко, в беспредельном, голубом пространстве...

Вдруг в конце аллеи показалась невысокая, стройная фигура дамы в простом темном платье и небольшой шляпе.

"Верно, к начальнице..." - мелькнуло в моей голове, и, не глядя на незнакомку, я сделала реверанс, уступая ей дорогу.

Дама остановилась... Знакомое, близкое, дорогое, родное лицо мелькнуло из-под темной сетки вуали.

- Мама!!! - отчаянно, дико крикнула я на весь сад и упала к ней на грудь.

Мы обе зарыдали неудержимыми, счастливыми рыданиями, целуя и прижимая друг друга к сердцу, плача и смеясь.

- Ах! Как я счастлива, что опять вижу тебя, Людочка, моя дорогая Людочка!.. Покажи-ка, изменилась ли ты... Я уже думала, что никогда тебя не увижу... - всхлипывая, шептала мама и опять целовала и ласкала меня.

Я взглянула на нее: почти год разлуки со мною не прошел ей даром. Ее худенькое, миниатюрное личико было по-прежнему трогательно-моложаво. Только новая морщинка легла между бровями да две горькие складки оттянули углы ее милого рта. Небольшая пышная прядь волос спереди засеребрилась ранней сединою...

- Как ты выросла, Люда, моя рыбка, моя золотая, да и какая же ты бледненькая стала! И кудрей моих нету!.. - говорила мама, оглядывая меня всю широким любящим взглядом, одним из тех, которые не поддаются описанию.

Мы обнялись крепко-крепко и пошли вдоль аллеи.

- Мамочка, а как же Вася? Ты решилась оставить его одного? - спросила я, сладко замирая от прилива нежности.

Она в ответ только счастливо улыбнулась:

- Он здесь.

- Кто? Вася?

- Ну конечно, здесь, приехал со мною за сестренкой. Он идет сюда с твоими подругами... Я нарочно не взяла его с собою, чтобы не нарушить бурной радости нашего первого свиданья... Да вот и он!

Действительно, это был он, мой пятилетний братишка, миниатюрный, как девочка, с отросшими за зиму новыми кудрями, делавшими его похожим на херувима. В один миг я бросилась вперед, схватила его на руки, так, что щегольские желтые сапожки замелькали в воздухе да белая матроска далеко отлетела с головы...

- Милый мой, хороший мой! - повторяла я как безумная, - узнал, узнал Люду?

- Узнал? Конечно, узнал! - важно сказал мальчик. - Ты такая зе, только стлизеная.

Новые поцелуи, смех, шутки окруживших его институток...

Я была как в чаду, пока сбрасывала "казенную" форму и одевалась в мое "собственное платье", из которого я немного выросла. Сейчас же после этого мы отправились с мамой за разными покупками, потом обедали с мамой и Васей в небольшом нумере гостиницы... Опомнилась я только к ночи, когда, уложив Васю на пузатом диванчике, я и мама улеглись на широкую номерную постель.

Мы проболтали с ней до рассвета, прижавшись друг к другу.

На другой день, в 10-м часу утра, мы все трое были уже на кладбище, перед могилкою моего почившего друга. Мы опустились на колени перед зеленым холмиком, покрытым цветами. Мама проговорила со слезами на глазах:

- Мир праху твоему, незабвенная девочка! Спасибо тебе за мою Люду!

И она поклонилась до земли милой могилке.

Я повесила на белый мрамор креста голубой венок незабудок и тихо шепнула: "Прости, родная!" - удивляя брата, не спускавшего с меня наивных детских глазенок.

А птицы пели и заливались в этом мертвом, благоухающем цветами царстве...

Мы с мамой встали с колен, вытирая невольные слезы...

Мне не хотелось покидать дорогую могилу, но надо было торопиться. Вещи оставались неуложенными, а поезд уходил в три часа.

Я еще раз взглянула на белый крестик и, прижав к груди медальон, подаренный мне Ниной, мысленно поклялась вечно помнить и любить моего маленького друга...

Возвратившись в гостиницу, я быстро сложила мои книги и тетради. Среди последних была отдельно завернутая дорогая красная тетрадка, которую передала мне перед самою смертью Нина. Я все не решалась приняться за ее чтение. Мама уже знала из моего письма об этом подарке Нины.

- Приедем домой и вместе примемся за чтение записок твоей подруги, - сказала она.

Только что успели мы уложить все наши вещи, как слуга доложил, что меня желает видеть какой-то генерал. И я и мама - обе мы были ужасно удивлены.

- Просите, - сказала мама.

Спустя минуту в комнату вошел пожилой генерал с очень приветливым лицом.

- Я пришел по поручению моего племянника, генерала князя Джавахи, - начал он. - Князь Джаваха просил меня передать вам, милая девочка, его глубокую и сердечную благодарность за вашу привязанность к его незабвенной Нине. Она часто и много писала отцу про вашу дружбу... Князь во время своего пребывания в Петербурге был так расстроен смертью дочери, что не мог лично поблагодарить вас и поручил это сделать мне... Спасибо вам, милая девочка, сердечное спасибо...

Я не могла удержаться при этом напоминании о моей дорогой, незабвенной подруге и расплакалась.

Генерал нежно обнял меня и поцеловал.

Потом он разговорился с мамой, расспрашивал про наше житье-бытье, спросил о покойном папе.

- Как! - воскликнул генерал, когда мама сообщила ему о военной службе папы. - Значит, отец Люды тот самый Влассовский, который пал геройской смертью в последнюю войну! О, я его знал, хорошо знал!.. Это был душа-человек!.. Я счастлив, что познакомился с его женою и дочерью. Как жаль, что вы уже уезжаете и что я не могу пригласить вас к себе! Но надеюсь, вы осенью привезете вашу дочь обратно в институт?

- Разумеется, - ответила мама.

- Ну, так время еще не ушло! - воскликнул генерал. - Я ведь буду жить теперь в Петербурге. Когда ваша дочь вернется, я ее часто буду навещать в институте. Надеюсь, что и она будет бывать у нас, а в будущие каникулы, быть может, мы все вместе поедем на Кавказ посмотреть на места, где жила Нина... Пусть ваша дочь считает, что у нее теперь двумя родственниками больше: генералом Кашидзе, другом ее отца, и князем Джавахой, отцом ее безвременно умершей подруги...

Все это было сказано очень трогательно, искренно. На глазах старика генерала показались даже слезы. Взволнованный, он распростился с нами и обещал в это же лето побывать у нас на хуторе.

Часов через пять, шумя колесами и прорезывая оглушительным свистом весенний воздух, поезд мчал нас - маму, меня и Васю - в далекую, желанную, родимую Украину...

 

Записки институтки - Глава XXIII. Прости, родная Повесть для детей Лидия Чарская

Странно успокоенная лежала Нина, когда я опять склонилась над нею. Ее дыхание со свистом вылетало из груди, и глаза как бы померкли. Увидя меня, она пыталась улыбнуться и не могла.

- Люда, наклонись ниже... - расслышала я ее чуть внятный шепот.

Я поспешила исполнить ее желание.

- У меня на кресте медальон... ты знаешь... в нем моя карточка и мамина... Возьми этот медальон себе на память... о бедной маленькой Нине!

На страшной своей худобой грудке блестел этот маленький медальон с инициалом княжны из бриллиантиков. Я не раз видела его. С одной стороны была карточка матери Нины - чудной красавицы с чертами грустными и строгими, а с другой - изображение самой княжны в костюме маленького джигита, с большими, смеющимися глазами.

Я не решалась принять подарка, но Нина с упрямым раздражением проговорила через силу:

- Возьми... Люда... возьми... я хочу!.. Мне не надо больше... Я люблю тебя больше всех и хочу... чтобы это было твое... И еще вот возьми эту тетрадку, - и она указала на красную тетрадку, лежавшую у нее под подушкой, - это мой дневник, мои записки. Я все туда записывала, все... все... Но никому, никому не показывала. Там все мои тайны. Ты узнаешь из этой тетрадки, кто я... и как я тебя любила, - тебя одну из всех здесь в институте...

Тут я не выдержала и горько заплакала, прижимая к губам оба подарка Нины.

- Бедная Люда, бедная Люда, как тебе скучно будет одной! - каким-то унылым голосом проговорила она и вдруг, точно виноватая, добавила с неизъяснимым чувством глубокой любви и нежности:

- Прости, родная!

Новая тишина воцарилась в комнате. Опять одно только тиканье часов нарушало воцарившееся безмолвие... Прошла минута, другая - прежнее молчание. Я подождала немного - ни звука... Княжна дремала, положив худенькую ручку на грудь, а другою рукой перебирала складки одеяла и сорочки быстрым судорожным движением.

Я тихо позвала: "Нина!" Ответа не было... Пальцы перебирали все медленнее и медленнее; наконец, рука бессильно упала на постель.

Она забылась сном, беспомощная и прелестная духовной трогательной красотою...

Я долго-долго смотрела на нее, а потом на цыпочках вышла из комнаты.

В эту ночь я спала немного и тревожно, поминутно просыпаясь и вперяя беспокойные взоры в неприятную своей серою мглою майскую теплую ночь.

Под утро я заснула очень крепко и как-то болезненно ахнула, когда услышала звонок, будивший нас.

"Что-то Нина?" - мучительно думалось мне.

Мы сошли в столовую и уже приготовились к молитве, как вдруг неожиданно вошла Maman, бледная, с усталыми и красными глазами.

- Дети, - дрожащим голосом проговорила она громко, - ваша маленькая подруга княжна Нина Джаваха скончалась сегодня ночью!

Какие-то темные круги пошли у меня перед глазами.

Я потеряла сознание...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Она лежала худенькая-худенькая и невероятно вытянувшаяся в своем небольшом, но пышном белом гробу. Ей казалось теперь лет пятнадцать-шестнадцать, этой маленькой одиннадцатилетней девочке.

Матенька заботливо расчесала роскошные косы княжны и окутала всю ее двумя мягкими волнами черных кудрей. На восковом личике с плотно сомкнутыми, точно слипшимися стрелами ресниц смерть запечатлела свой холодом пронизанный поцелуй.

Оно было величаво-покойно и как-то важно, это недетское лицо, мертвое и прекрасное новой таинственной красотой. Странно, резко выделялись на изжелта-белом лбу две тонкие, прямые черточки бровей, делавшие строгим, почти суровым бледное мертвое личико.

Оно было величаво-покойно и как-то важно, это недетское лицо, мертвое и прекрасное новой таинственной красотой. Странно, резко выделялись на изжелта-белом лбу две тонкие, прямые черточки бровей, делавшие строгим, почти суровым бледное мертвое личико.

Ее перенесли в полдень в последнюю палату, поставили на катафалк из белого глазета серебром и золотом вышитый белый гроб с зажженными перед ним с трех сторон свечами в тяжелых подсвечниках, принесенных из церкви. Всю комнату убрали коврами и пальмами из квартиры начальницы, превратив угрюмую лазаретную палату в зимний сад.

Мы окружили гроб с милыми останками княжны и, в ожидании панихиды, слушали всхлипывающую Матеньку.

- Уж так она тихо-тихо отошла, голубка наша белая, - говорила добрая сиделка плачущим голосом. - Ни стона, ни жалобы... Только все просила: "Отнеси меня в сад на лужайку, Матенька, я небо хочу видеть". Потом все барышню Влассовскую звала: "Люда, говорит, Люда, приди ко мне..." Все о Кавказе бредила, о горах да о крылышках каких-то... и к утру забылась немного... Ну я, грешным делом, сама тоже вздремнула. Только чувствую, кто-то мне точно в лицо дунул... Гляжу, а княжна-то, голубушка, на постельке сидит, ручки вперед протянула, а лицо такое светлое-светлое у нее. "Прощай, - шепчет мне, и самое-то чуть слышно, - за мной мама пришла... на Кавказ едем..." Побледнела как простыня и упала на подушку... Так и скончалась святая душенька ангельская... - закончила свой рассказ Матенька.

Наши некоторые заплакали, другие зарыдали навзрыд, а у меня не было слез. Точно клещами сдавило мне грудь, мешая говорить и плакать. Прислонившись к гробу, я судорожно схватилась за его край, едва держась на ногах.

- Вы бы прилегли малость, - посоветовала мне Матенька, испуганная моим видом, - не свалиться бы вам. Ишь ведь, бледные стали... не лучше покойницы!

Я едва слышала ласковую старушку и не отходила от княжны, впиваясь в лицо покойной сухими, жадными и скорбными глазами. Ужасное, невыразимое, никогда не испытанное еще горе со страшною силою охватило меня.

"Ее нет, а ты, ты одинока теперь, - твердило мне что-то изнутри, - умерла, уснула навсегда твоя маленькая подруга, и не с кем будет делить тебе здесь горе и радость..." "Прости, родная", - звучал между тем в моих ушах глухой, болезненно-хриплый голос, полный невыразимой тоски и муки...

"Прости, родная!.." Что значили эти вещие слова княжны? Предчувствовала ли она инстинктом труднобольной свой близкий конец и прощалась со своей бедной маленькой подружкой или же трогательно-виновато просила у нее прощения за невольно причиняемое ей горе - вечную разлуку с нею, умирающей?

И вдруг быстрая мысль пронизала мой мозг. Сон об эльфах оказался вещим... Душа Нины высоко поднялась над нами, и прозрачная, чистая, как маленький эльф, утонула она в эфире бессмертия...

Мои глаза были все так же сухи и в то время, когда дрожащие от волнения голоса старших пропели "Вечную память", когда кончилась панихида и отец Филимон, разжав восковые руки покойницы, положил в них образок святой Нины.

Чье-то рыдание, надрывающее душу, сухое и короткое, огласило комнату.

Это плакала Ирочка Трахтенберг, не успевшая проститься с княжной. Maman, с добрыми, покрасневшими глазами, в черном платье и траурной наколке, поднялась на ступени катафалка и, склонившись над своей мертвой любимицей, разгладила ее волосы по обе стороны белого и ровного, как тесемочка, пробора. Крупные, горячие слезы закапали на руки Нины, а губы Maman судорожно искривились, силясь удержать рыдания.

- Да, дети, это была золотая, благородная, честная душа! На редкость хорошая! - обратилась она к нам тихим, но внятным голосом.

"Чистая! Честная! Святая! И лежит здесь без дыхания и мыслей, а мы, ничем не отличающиеся, шаловливые и капризные, будем жить, дышать, радоваться!.." - сверлило мой мозг, и каким-то озлоблением охватило мою детскую душу.

Четыре дня стояла покойница в ожидании приезда отца, которого уже известили по телеграфу о смерти Нины.

На пятый день он приехал во время панихиды, когда мы меньше всего ожидали его появления.

Он вошел быстро, внезапно, еще молодой и чрезвычайно красивый высокий брюнет, в генеральской форме. Он вошел мертвенно-бледный, с судорожно подергивающимися губами под черной полоской тонких, длинных усов и прямо направился к гробу.

Не решаюсь описать того страшного, мрачного отчаяния, которое я увидела на этом мужественном лице. Я помню только не то крик, не то стон, вырвавшийся из груди отца при виде мертвой дочери... Но это было до того потрясающе-мучительно, что мои нервы не выдержали, и я зарыдала в ответ на этот крик, зарыдала теми благотворными, отчаянными рыданиями, которые смягчают несколько тяжесть горя. А он все стоял, схватившись обеими руками за край гроба и впиваясь мрачно горевшими глазами в лицо своего единственного, навеки потерянного ребенка...

На другой день ее хоронили.

Отпевание было в нашей церкви, где столько раз так горячо молилась религиозная девочка.

Весна, так страстно любимая Ниной, хотела, казалось, приласкать в последний день пребывания на земле маленькую покойницу. Луч солнца скользнул по восковому личику и, ударясь о золотой венчик на лбу умершей, разбился на сотню ярких искр...

Она еще глубже опустилась за два дня на своем последнем ложе и еще мертвеннее было заостренное личико; темные пятна, проступившие на нем, легли зловещими тенями.

"Боже мой, - думала я, мучительно вглядываясь в любимый образ, весь окутанный тонкой и прозрачной дымкой фимиама, - неужели я уже никогда не услышу ее милого голоса? Неужели все-все кончено?.."

А в ушах звенело и переливалось на тысячу ладов: "Прости, родная" - последние слова, обращенные ко мне подругой...

Одна за другой подходили институтки к гробу, поднимались по обитым черным сукном траурным ступеням катафалка и с молитвенным благоговением прикладывались к прозрачной ручке усопшей. Голоса старших едва звучали, задавленные рыданиями...

В этой безысходной тоске всей тесно сплотившейся институтской семьи видна была безграничная привязанность к маленькой княжне, безвременно вырванной от нас жестокою смертью... Да, все, все любили эту милую девочку!..

Ее похоронили в Новодевичьем монастыре, - так далеко от родины, куда она так стремилась последние дни!

Все время отпевания отец Нины не выпускал края гроба, не отрывал глаз от потемневшего мертвого личика. Когда гроб вынесли, он шел до монастыря не сзади, а сбоку белого катафалка с княжеской короной.

Прохожие, при виде печальной процессии, маленького гробика, скрытого под массою венков, целой колонны институток, следовавших за гробом, снимали шапки, истово крестились и провожали нас умиленными глазами.

Но больше всего поражал прохожих вид высокого, статного красавца генерала, идущего у самого гроба без шапки, с глазами блуждающими и страшными...

В монастырской церкви, при последнем прощании с дочерью, он не застонал и не зарыдал, как это всегда бывает. Все тот же мрачный, блуждающий взгляд, полный отчаяния... Когда начальница отрезала прядь черных кудрей его дочери и подала ему, он тупо посмотрел сначала на нее, потом на прядь, конвульсивно зажал в руке волосы и закрыл лицо рукою.

Все это я видела как сквозь сон. В ушах моих, заглушая пение и голос институток, звучали только последние слова моей дорогой Ниночки:

"Прости, родная!.."

Ее опустили в могилу, забросали землей, сровняли холмик и поставили на нем крест из белого мрамора с надписью:

Здесь покоится княжна Нина Джаваха-алы-Джамата.

Наверху креста значилось:

Спи с миром, милая девочка.

Князь долго-долго смотрел на холмик, на крест, на надпись, и взор его казался почти безумным.

Такого глухого, отчаянного горя я еще не видала.

В тот же день он уехал из Петербурга.

 

Записки институтки - Глава XXI. Экзамены. Чудо Повесть для детей Лидия Чарская

Сад еще не оделся, но почки лип уже распустились и издавали свой пряный аромат. Весело чирикали птицы в задней аллее. Зеленела нежная, бархатистая травка...

И в нашей внешности тоже произошла перемена: безобразные желтые клеки и капоры сменились довольно сносными осенними темно-зелеными пальто и белыми полотняными косыночками.

Мы готовились к экзамену Закона Божия. Целые дни, теперь свободные от уроков, мы проводили с книгами и программами в саду, сидя в самых укромных уголках его, или лихорадочно быстро шагали по аллеям, твердя в то же время историю многострадального Иова или какой-нибудь канон празднику. Столкнутся две девочки или две группы, и сейчас же зазвучат вопросы: "Который билет учите?" - "А вы?" - "Ты Ветхий прошла?" - "А ты?" - "Начала молитвы!" Более сильные ученицы взяли на свое попечение слабых и, окруженные целыми группами, внятно и толково рассказывали священную историю или поясняли молитвы.

На мою долю выпало заниматься с Ренн. Но после первых же опытов я признала себя бессильной просветить ее глубоко заплесневший ум. Я прочла и пояснила ей некоторые истории и, велев их выучить поскорее, сама углубилась в книгу. Мы сидели на скамейке под кустом уже распустившейся бузины. Вокруг нас весело чирикали пташки. Воздух потянул ветерком, теплым и освежающим. Я оглянулась на Ренн. Губы ее что-то шептали. Глаза без признака мысли были устремлены в пространство.

- Ренн, - окликнула я ее, - Ренн, учись!

Она неторопливо повернула голову и перевела на меня те же бессмысленные глаза.

- А что?

- Как "что"? - возмутилась я и даже вся покраснела. - Ведь ты провалишься на экзамене.

- Провалюсь, - певуче и равнодушно согласилась она.

- Останешься в классе, - продолжала я.

- Останусь, - спокойно ответила она.

Я начинала серьезно раздражаться и крикнула ей с сердцем:

- И тебя исключат!

- Исключат, - как эхо отозвалась Ренн.

- Да что ж тут хорошего?

- Не стоит учиться, - брякнула она и так же равнодушно отвернула от меня голову.

- Что ж ты будешь делать недоучкой-то? - осведомилась я, перестав даже сердиться от неожиданности.

- Дома жить буду, огород разведу в имении, цветы, булки буду печь, варенье варить, - я очень хорошо все это умею, - а потом...

- А потом? - перебила я.

- Замуж выйду! - закончила она простодушно и стала следить за какой-то ползущей в траве золотистой букашкой.

Я засмеялась. Рассуждения четырнадцатилетней девочки, "бабушки класса", как мы ее называли (она была старше нас всех), несказанно рассмешили меня. Однако оставить ее на произвол судьбы я не решилась, и с грехом пополам мы прошли с Ренн историю Нового, Ветхого завета и необходимые молитвы. А время не шло, а бежало...

Наступил день первого и потому особенно страшного для нас экзамена. Хотя батюшка был очень добр и снисходителен, но кроме него присутствовали и другие ассистенты-экзаменаторы, в том числе чужой священник, с академическим знаком и поразительно розовым лицом, пугавший нас своим строгим, несколько насмешливым видом.

- Все билеты успела пройти? - спросила меня Даша Муравьева, взглядывая на меня усталыми от долбежки глазами.

- Все... Меня вот только Ренн беспокоит. Ведь она провалится...

- Конечно, провалится! - убежденно подтвердила Додо.

В 9 часов утра в класс вошли начальство и экзаменаторы-ассистенты. После прочитанной молитвы "Пред ученьем" все разместились за длинным зеленым столом, и отец Филимон, смешав билеты, начал вызывать воспитанниц. Он был в новой темно-синей рясе и улыбался ласково и ободряюще. "Сильные" вызывались в конце, "слабых" же экзаменовали раньше.

- Мария Запольская, Клавдия Ренн, Раиса Бельская, - немного певучими носовыми звуками произнес отец Филимон.

Все вызванные девочки считались самыми плохими ученицами.

- Выучила все? - шепотом спросила я проходившую мимо меня Краснушку. В ответ она только лихо тряхнула красной маковкой.

Экзаменаторы, ввиду крайней тупости Ренн, предлагали ей самые легкие и доступные вопросы, на которые она едва-едва отвечала. Я мучительно волновалась за свою невозможную ученицу.

Maman, видевшая на своему веку не один десяток поколений институток, не утерпела: с едва заметной улыбкой презрения она заметила, что такой лентяйки, как Ренн, ей не встречалось до сих пор. Батюшка, добрый и сердечный, никогда ни на что не сердившийся, неодобрительно покачал головою, когда Ренн объявила экзаменующим, что Ной был сын Моисея и провел три дня и три ночи во чреве кита. Отец Дмитрий, чужой священник с академическим знаком, насмешливо усмехался себе в бороду.

- Довольно, пощадите нас! - вырвалось у Maman раздраженное восклицание, и она отпустила Ренн на место.

Последняя без всякого смущения села на свою лавку. Ничем не нарушимое спокойствие сияло на ее довольном, сытом и тупом лице.

Ренн провалилась, в этом не могло быть сомнения.

Меня охватило какое-то глухое раздражение, почти ненависть против этой маленькой лентяйки.

Между тем вызывали все новых и новых девочек, отвечавших очень порядочно. Закон Божий старались учить на лучший балл - 12. Тут имела значение не одна детская религиозность; уж очень мы любили нашего доброго батюшку.

- Людмила Влассовская, - чуть ли не последнюю вызвал меня наконец отец Филимон.

Я была слишком уверена в себе, чтобы бояться... но невольно дыхание мое сперло в груди, когда я потянула к себе беленький билетик... На билетике стоял Э 12: "Бегство иудеев из Египта". Эту историю я знала отлично, и, ощутив в душе сладостное удовлетворение, я не спеша, ровно и звонко рассказала все, что знала. Лицо Maman ласково улыбалось; отец Филимон приветливо кивал мне головою, даже инспектор и отец Дмитрий, скептически относившийся к экзаменам "седьмушек", не без удовольствия слушали меня...

Я кончила.

Мне предложено было прочесть тропарь празднику Крещения и перевести его со славянского языка, что я исполнила без запинки с тою же уверенностью и положительностью, которые невольно приобретаются с познаниями.

- Отлично, девочка, - прозвучал ласковый голос княгини.

- Хорошо, очень хорошо! - подтвердил инспектор.

"Наш" батюшка только улыбнулся мне, а "чужой" часто и одобрительно закивал головою.

Экзамен кончился.

Мы гурьбою высыпали из класса и в ожидании чтения отметок ходили по коридору. А в классе в это время обсуждались наши ответы и ставились баллы. Мне было поставлено 12 с плюсом.

- Если б принято было со звездою ставить, я бы звезду поставил, - пошутил инспектор.

Злосчастная Ренн получила 6 - неслыханно плохую отметку по Закону Божию!..

Один экзамен сбыли. Оставалось еще целых пять, и в том числе география, которая ужасно смущала меня. География мне не давалась почему-то: бесчисленные наименования незнакомых рек, морей и гор не укладывались в моей голове. К географии, к тому же, меня не подготовили дома, между тем как все остальные предметы я прошла с мамой. Экзамен географии был назначен по расписанию четвертым, и я старалась не волноваться. А пока я усердно занялась следующим по порядку русским языком.

От Ренн, несмотря на все мои человеколюбивые помыслы, я открещивалась обеими руками. "Только отнимет она от меня даром время, а толку не будет", - успокаивала я как могла мою возмутившуюся было совесть. И действительно, Ренн отложила всякое попечение об экзаменах, почти совсем перестала готовиться и погрузилась в рисование каких-то домиков и зверей, в чем, надо ей отдать справедливость, она была большая искусница.

"Русский" экзамен сошел точно так же, как и Закон Божий.

Готовились добросовестно. "Стыдно проваливаться на родимом языке", - говорили девочки и, как говорится, "поддали жару".

Зато следующий за ним французский экзамен был полон ужасов для несчастного monsieur Ротье, которому приходилось краснеть за многих своих учениц. Уж не говоря о Ренн, которая на тарабарском наречии несла всевозможную чушь перед зеленым столом, провалились еще три или четыре девочки, в том числе Бельская и Краснушка, недурно учившаяся по этому предмету. Последняя горько плакала о своей неудаче после экзамена и чуть не отклонила предложенной ей переэкзаменовки. Однако мы не допускали мысли лишиться этой веселой, умной и доброй товарки, успевшей завоевать симпатию класса, и заставили ее просить о переэкзаменовке.

Провалилась и Иванова, но на нее мы не обратили внимания; Иванову не любили за ее подлизывание перед Крошкой и неимоверную жадность.

Бельская, много исправившаяся за последнее время, мало горевала о своем провале.

- Не повезло на французском экзамене, так на другом повезет, - улыбалась она сквозь гримасу досады.

А сад между тем оделся в свой зеленый наряд. Лужайки запестрели цветами. Пестрые бабочки кружились в свежем, весеннем воздухе. Уже балкон начальницы, выходящий на главную площадку, обили суровым холстом с красными разводами, - приготовляясь к лету.

На лазаретную веранду выпускались больные, и в том числе моя Нина, ставшая еще бледнее и прозрачнее за последнее время. Она сидела на балконе, маленькая и хрупкая, все ушедшая в кресло, с пледом на ногах. Мы подолгу стояли у веранды, разговаривая с нею. Ее освободили от экзаменов, и она ожидала того времени, когда улучшение ее здоровья даст возможность телеграфировать отцу - приезжать за нею.

- Ну что? Как экзамены? - было первым ее вопросом, когда я прибегала к ней в лазарет, урвав две-три свободные минутки.

Она интересовалась ходом институтской жизни, и я рассказывала ей все малейшие происшествия, печально убеждаясь, как быстро менялось все к худшему и худшему это милое, болезненно-прелестное личико.

И голосок ее изменился - гортанный, серебристый голосок...

Наступил наконец и день экзамена географии. Передо мною лежал длинный лист, на котором были записаны все 30 вопросов, занесенных, по обыкновению, на экзаменационные билетики, но в данные нам три дня для подготовки я почти ничего не успела сделать. Мама прислала мне длинное, подробное письмо о житье-бытье на нашем хуторе, писала о начале полевых работ, о цветущих вишневых и яблоневых деревьях, о песнях соловки над окном ее спальни - и все это не могло не взволновать меня своей прелестью. Быстрая, теплая волна охватила меня, захлестнула и унесла далеко на родной юг, на милую Украину. Вместо того чтобы повторять географию, я сидела задумавшись, забыв о географии, погруженная в мои мечты о недалеком будущем, когда я опять увижу дорогой родной хуторок, маму, Васю, Гапку... Часы летели, а число выученных билетов не прибавлялось.

Накануне предстоящего экзамена по географии я точно пробудилась от сладкого сна, пробудилась и... ужаснулась. Я знала всего только десять билетов из тридцати, составлявших наш курс!

Меня охватил ужас.

- Провалюсь... провалюсь... - шептали мои губы беззвучно, а ноги и руки холодели от страха.

Что было делать? Выучить всю программу, все тридцать билетов в один день было немыслимо. К тому же волнение страха лишало меня возможности запомнить всю эту бесконечную сеть потоков и заливов, гор и плоскогорий, границ и рек, составляющую "программу" географии. Не долго думая, я решила сделать то, что делали, как я знала, многие в старших классах: повторить, заучить хорошенько уже пройденные десять билетов и положиться на милость Божию. Так я и сделала.

Когда вечером мы спустились к чаю, наши поразились моим бледным, взволнованным лицом и возбужденными, красноватыми глазами.

- Ты плакала, Люда? - спросила Лер.

- Я училась.

- Все, конечно, прошла?

- Все! - солгала я чуть не в первый раз в жизни и мучительно покраснела.

Но никто не заметил румянца, вспыхнувшего на моих щеках, да если бы и заметили, то, конечно, не угадали бы причины. Я была "парфеткой", "хорошей ученицей", и поэтому считалось невозможным, чтобы я не прошла всего курса.

В душе моей было тяжело и непокойно, когда я легла на жесткую институтскую постель; я долго ворочалась, не переставая думать о завтрашнем дне. Тоскливо замирало мое бедное сердце.

Только под утро я забылась, но не сном, а, вернее, дремотой, полной кошмаров и безобразных видений.

Я проснулась с тяжелой головой и назойливой, как оса, мыслью: сегодня экзамен по географии!

В умывальной шла оживленная беседа.

- Варюша Чикунина! - крикнула я нашему Соловушке, пользовавшемуся славою гадалки, так как она часто с поразительной точностью предсказывала билеты перед экзаменами.

- Что тебе, Люда?

- Предскажи мне билет, - попросила я ее.

Она серьезно, пристально взглянула мне в зрачки своими умными, кроткими глазами и отчеканила: "Десятый".

Я побледнела. Десятый билет я знала хуже прочих и потому немедленно схватилась за книгу и прочла его несколько раз...

До экзамена оставалось полчаса. Волновавшиеся донельзя девочки (учитель географии Алексей Иванович не отличался снисходительностью) побежали к сторожу Сидору просить его открыть церковные двери, желая помолиться перед экзаменом. Он охотно исполнил наше желание, и я вместе с подругами вошла под знакомые своды.

Лик Николая Чудотворца - строгий и суровый - глянул на меня из-за золота иконостаса. Я вспомнила, что мама всегда молилась этому святому, и опустилась перед ним на колени.

Но мне точно не хотелось молиться. Все мои чувства и мысли поражены были страхом перед предстоящим экзаменом - отчаянным, безнадежным страхом, доходящим до тупого уныния.

Однако, по мере того как я пристально и внимательно вглядывалась в строгие черты святого, я уже не находила в нем того выражения суровости, которое поразило меня вначале. Казалось, глаза угодника ласково и серьезно спрашивали: "Что надо этой маленькой девочке, преклонившей перед ним колена?"

Я стала молиться или, вернее, просить, всей душой и сердцем просить, умоляя помочь мне, отвести беду. С наивною и робкою мольбою стояла я перед образом, судорожно сжимая руки у самого подбородка, так что хрустели хрупкие маленькие пальцы. Судорога сжимала мне горло. В груди закипали рыдания... Я зажимала губы, чтобы не дать вырваться крику исступления... Мои мысли твердили в пылавшем мозгу: "Помоги, Боже, помоги, помоги мне! Я знаю только первые десять билетов!"

Не помню, долго ли простояла я так, но когда вышла из церкви, там никого из институток уже не было... Я еще раз упала на колени у церковного порога со словами: "Помоги, Боже, молитвою святого Твоего угодника Николая Чудотворца!" И вдруг как-то странно и быстро успокоилась. Волнение улеглось, и на душе стало светло и спокойно. Но ненадолго; когда коридорные девушки стали развешивать по доскам всевозможные географические карты, а на столе поставил глобус, приготовили бумагу и чернильницы, сердце мое екнуло.

Но вот появилась начальница, за ней учитель географии, другой учитель, инспектриса, прочли молитву, и экзамен начался.

Я сидела как к смерти приговоренная и, к ужасу моему, замечала, что экзаменуемые воспитанницы вытягивали билеты из первого десятка. Значит, для меня из этого десятка уже не останется!

"Что будет, то будет!" - думала я, дрожа, как в лихорадке.

Положим, если бы я провалилась, мне дали бы переэкзаменовку, но что должна была перечувствовать моя душа, самолюбивая маленькая душа гордой девочки?

- Какая ты бледная, Люда! Ты боишься? - прошептала Краснушка, подсевшая ко мне на пустое Нинино место. - На тебе вот, возьми, это помогает... с Валаама... сунь за платье и, когда будешь подходить к столу вынимать билет, дотронься...

Она протягивала мне маленький образок... Я взглянула и ахнула: Николай Чудотворец! Поцеловав образок, я его положила на грудь и спросила тихо Краснушку:

- Ты не знаешь, какие билеты остались?

- Кажется, последние и двадцатые есть... я отмечала...

- А из первых?.. - замирая, вырвалось у меня.

- Кажется, один первый остался...

Я пропала. Не могла же я вытянуть среди целой кучки оставшихся билетов счастливый первый, единственный, который я знала отлично...

"Что же это?" - как-то беспомощно мелькнуло в моих мыслях, и слезы обожгли глаза.

- Влассовская! - прозвучал в ту же минуту и отдался ударом молота в моей голове голос инспектора.

Я встала, точно кто толкнул меня сзади, и подошла к зеленому столу, предварительно дотронувшись до спрятанного образка Чудотворца. Сердце стучало, голова горела как в огне.

Я видела как в тумане чужого учителя-географа старших классов, пришедшего к нам в качестве ассистента, видела, как он рисовал карандашом карикатуру маленького человечка в громадной шляпе на положенном перед ним чистом листе с фамилиями воспитанниц, видела добродушно улыбнувшееся мне лицо инспектора, с удовольствием приготовившегося слушать хороший ответ одной из лучших воспитанниц.

- Как ты бледна, Влассовская... Что с тобою? - спросил меня приветливый голос начальницы.

Я как-то криво улыбнулась... Все завертелось перед моими глазами: зеленый стол, экзаменаторы, карикатура маленького человека в большой шляпе, роковая кучка билетов... и я протянула руку...

- Который? - бесстрастно спросил Алексей Иванович, привыкший к экзаменационным "тряскам".

Я повернула билет и чуть не вскрикнула...

- Нумер первый!

Не берусь описать нахлынувшего на меня чувства умиленной благодарности, религиозного восторга и невыразимой бурной радости...

Первый нумер!.. Я была твердо убеждена, что тут произошло чудо - чудо благодаря образку Николая Чудотворца... Вот она, великая сила детской веры!

Нужно ли говорить, как сочно, - да, именно сочно и толково поясняла я, сколько частей света, сколько мысов и их названия, как граничат эти части света! При этом я удивительно точно обводила по карте границы черной лакированной линеечкой.

О, эта карта с громадной дырой на месте Каспийского моря и кляксой у Нью-Йорка, карта колоссальных размеров, вместившая в себя все пять частей света, - как я ее полюбила! Да, всех я любила в этот день... не исключая и строгого Алексея Ивановича, которого боялась не меньше других.

Я кончила.

- Хорошо, внучка! Молодцом доложила, - проговорил он, нимало не стесняясь начальства и тут же поставил около моего имени жирное, крупное 12 и тотчас добавил:

- Крестов не полагается, это не Закон Божий.

Я хотела было вернуться на место, но Maman поманила меня, и я приблизилась к ее креслу.

- Ну вот, теперь ты порозовела, а то была бела как бумага, - трепля меня по заалевшей щечке, ласково проговорила она и потом, поглядев на меня пристально, добавила: - Можешь написать матери, что мы тобой очень довольны!

Еле держась на ногах от охватившего меня счастья, безумного счастья, неожиданного, вымоленного мною, я пошла на место и тут же вполголоса, все еще сияя, рассказала Краснушке, под большим секретом, чудесный случай со мною.

- Да, это чудо! Чудо! - твердила не менее меня восторженная Маруся и, перекрестившись, приложилась к вынутому мною из корсажа маленькому образочку с Валаама.

- Непременно попрошу маму подарить мне такой же образок Николая Чудотворца! - решила я тут же.

В этот вечер за всенощной (это было как раз в субботу) в продолжение целой службы я не спускала со святого угодника сиявших благодарностью глаз и молилась так горячо, беззаветно молилась, как вряд ли умела молиться прежде...

 

Записки институтки - Глава XXII. Болезнь Нины Повесть для детей Лидия Чарская

К экзамену немецкого языка мы усиленно готовились, не выходя из сада - ароматного и цветущего, когда вдруг молнией блеснуло и поразило нас страшное известие:

- Княжна безнадежна...

Дней пять тому назад она еще разговаривала с нами с лазаретной террасы, а теперь вдруг эта ужасная, потрясающая новость!

Было семь часов вечера, когда прибежавшая с перевязки Надя Федорова, вечно чем-нибудь и от чего-нибудь лечившаяся, объявила мне желание княжны видеть меня.

Я как безумная сорвалась со скамьи и бегом, через весь сад, кинулась в лазарет. У палаты Нины девушка удержала меня.

- Куда вы? Нельзя! Там доктор и начальница!

- Значит, Нина очень больна? - спросила я с замиранием сердца Машу.

- Уж куда как плохи! Даже доктор сказал, что надежды нет. Не сегодня завтра помрут!

Что-то ударило мне в сердце, оттуда передалось в голову и больно-больно заныло где-то внутри.

- Умрет! Не будет больше со мною! Умрет!.. - беззвучно повторяли мои губы.

Отчаяние, тоска охватили меня... Я чувствовала ужас, холодный ужас перед неизбежным! Точно что-то упало внутри меня. А слез не было. Они жгли глаза, не выливаясь наружу...

Дверь из комнаты Нины отворилась, и вышла Maman, очень печальная и важная, в сопровождении доктора. Они меня не заметили. Проходя совсем близко от меня, Maman произнесла тихо, обращаясь к доктору:

- Утром послана телеграмма отцу... Протянет она дня три-четыре, доктор?

- Вряд ли, княгиня, - грустно ответил доктор.

- Бедный, бедный отец! - еще тише проговорила начальница и, как мне показалось, смахнула слезу.

Из всего слышанного я не могла не понять, что часы моей подруги сочтены. И опять ни слезинки. Один тупой, жгучий ужас...

Не знаю, как я очутилась у кровати Нины.

Нина лежала, повернув голову к стене. Вся она казалась маленькой, совсем маленькой, с детским исхудалым личиком, на котором чудесно сверкали два великолепных черных глаза.

Эти глаза своим блеском ввели меня в заблуждение.

"Не может быть у умирающей таких блестящих глаз", - подумала я.

Но потом мне объяснили, что ей дали для облегчения какое-то особое средство, от которого глаза получают блеск.

Я подошла к постели Нины совсем близко и хотела поцеловать ее. Помню, меня поразило выражение ее худенького, изнуренного болезнью личика. Оно точно ждало чего-то и в то же время недоумевало.

- Ниночка, трудно тебе? - тихо спросила я, стараясь вложить в мой вопрос как можно больше нежности и ласки.

Она неторопливо отвела от стены свои блестящие глаза и взглянула на меня...

Умру - не забуду я этого взгляда...

"За что? За что?" - говорили, казалось, ее глаза, и выражение обиженной скорби легло на это кроткое личико.

- Трудно, Люда! - проговорила она каким-то глухим, хриплым голосом. - Трудно! Я боюсь, что не скоро поеду теперь на Кавказ...

И опять эти обиженные, страдающие глазки!

Бедная моя Нина! Бедная подружка!

Она закашлялась... Из коридора бесшумно и быстро вошла Матенька с каким-то лекарством.

- Княжна, родненькая, золотая, выкушайте ложечку, - склоняясь над больною, просящим голосом говорила старушка.

- Ах нет, не надо, не хочу, все равно не помогает, - капризно, глухим голосом возразила Нина.

И вдруг заплакала навзрыд...

Матенька растерялась и, не решаясь беспокоить княжну, выскользнула из комнаты. Я не знала, как остановить слезы моей дорогой подруги. Обняв ее, прижав к груди ее влажное от слез и липкого пота личико, я тихо повторяла:

- Нина, милая, как я люблю тебя... люблю... милая...

Мало-помалу она успокоилась. Еще слезы дрожали на длинных ресницах, но губы, горячие, запекшиеся бледные губы уже старались улыбнуться.

- Ниночка, ненаглядная, не хочешь ли повидать Иру? - спросила я, не зная, чем утешить больную.

Она пристально взглянула на меня и вдруг почти испуганно заговорила:

- Ах, нет, не надо, не зови...

- Отчего, дорогая? Разве ты разлюбила ее?

- Нет, Люда, не разлюбила, а только... она чужая... да, чужая... а теперь я хочу своих... своих близких... тебя и папу... Я просила ему написать... Он приедет... Ты увидишь, какой он добрый, красивый, умный... А Ирочки не надо... Не понимает она ничего... все о себе... о себе.

Княжна, казалось, утомилась долгой речью. В углах рта накипала розоватая влага. Голова с бледным, помертвевшим лицом запрокинулась на подушку, в груди у нее странно-странно зашипело.

"Умирает, - с ужасом промелькнула у меня мысль, - умирает!"

И я застыла в безмолвном отчаянии...

Но она не умирала. Это был один из ее приступов удушья, частых и продолжительных.

Скоро Нина оправилась, взяла меня за руку своей бледной, маленькой, как у ребенка, ручкой, попробовала улыбнуться и прошептала:

- Поцелуй меня, Люда!

Я охотно исполнила ее просьбу: я целовала эти милые изжелта-бледные щеки, чистый маленький лоб с начертанной уже на нем печатью смерти, запекшиеся губы и два огромных чудесных глаза...

Теперь мне неудержимо хотелось плакать, и я делала ужасные усилия, чтобы сдержаться.

Мы молчали, каждая думая про себя... Княжна нервно пощипывала тоненькими пальчиками запекшиеся губы... Я слышала, как тикали часы в соседней комнате да из сада доносились резкие и веселые возгласы гулявших институток. На столике у кровати пышная красная роза издавала тонкий и нежный аромат.

- Это Maman принесла! Добрая, заботится обо мне, - нарушила Нина молчание и вдруг проговорила неожиданно: - Знаешь, Люда, мне кажется, что я не увижу больше ни Кавказа, ни папы!

- Что ты! Что ты! Ведь он едет к тебе! - испуганно возразила я.

- Да, но я его уже не увижу... - не грустно, а точно мечтательно произнесла княжна и вдруг улыбнулась светло и печально.

Так и осталась эта улыбка на ее губах... Мы снова помолчали. Мучительно тяжело было у меня на душе. Я закрыла лицо руками, чтобы не пугать Нину моим убитым видом. Когда я опустила руки, то заметила на губах ее, шептавших что-то чуть внятно, все ту же светлую, странную улыбку. Наклонив ухо, я с трудом услышала ее лепет, поразивший меня:

- Эльфы... светлые маленькие эльфы в голубом пространстве... Как хорошо... Люда... смотри! Вот горы... синие и белые наверху... Как эльфы кружатся быстро... быстро!.. Хорош твой сон, Люда... А вот орел... Он близко машет крыльями... большой кавказский орел... Он хватает эльфа... меня... Люда!.. Ах, страшно... страшно... больно!.. Когти... когти!.. Он впился мне в грудь... больно... больно...

Улыбка сбежала с ее лица, и оно как-то сразу сделалось темным и страшным от перекосившей его муки испуга.

Рыдая, я выбежала звать фельдшерицу.

- Она умирает! - вне себя кричала я, хватаясь за голову и трясясь всем телом.

Прибежала фельдшерица, за ней вскоре начальница, и мне велели уйти.

Это был второй страшный припадок, кончившийся, однако, более благополучно, нежели я думала.

Через полчаса меня позвали снова.

 

Записки институтки - Глава XX. Больная. Сон. Христос Воскресе! Повесть для детей Лидия Чарская

Нина сказала правду, что второе полугодие пронесется быстро, как сон... Недели незаметно мелькали одна за другою... В институтском воздухе, кроме запаха подсолнечного масла и сушеных грибов, прибавилось еще еле уловимое дуновение начала весны. Форточки в дортуарах держались дольше открытыми, а во время уроков чаще и чаще спускались шторы в защиту от посещения солнышка. Снег таял и принимал серо-желтый цвет. Мы целые дни проводили у окон, еще наглухо закрытых двойными рамами.

На черных косах княжны красовался опять белый шнурок за отличное поведение, а имя ее снова было занесено на красную доску. У меня на душе было легко и радостно. Близость весны, а за нею желанного лета заставляла радостно трепетать мою детскую душу. Одно меня беспокоило: здоровье княжны. Она стала еще прозрачнее и вся точно сквозила через нежную, бледную, с еле уловимым желтоватым отливом кожу. Глаза ее стали яркими-яркими и горели нестерпимым блеском. Иногда на щеках Нины вспыхивали два буро-красных пятна румянца, пропадавшие так же быстро, как и появлялись. Она кашляла глухо и часто, хватаясь за грудь. Начальство особенно нежно и ласково относилось к ней. Два или три раза Maman присылала за нею звать кататься в своей карете. Институтки, особенно чуткие к несчастью подруг, старались всеми силами оказать своей любимице всевозможные знаки любви и дружбы.

Частая раздражительность Нины, ее капризы, которые стали проявляться вследствие ее болезни, охотно прощались бедной девочке... Даже Ирочка - надменная, своенравная шведка - и та всеми силами старалась оказать особенное внимание Нине. По воскресеньям на тируаре княжны появлялись вкусные лакомства или фрукты, к которым она едва прикасалась и тотчас раздавала подругам, жадным до всякого рода лакомств.

И вот однажды случилось то, чего никто не ожидал, хотя втайне каждой из нас невольно приходило в голову: княжна окончательно заболела и слегла.

Мне ясно припоминается субботний ясный полдень вербной недели. У нас был последний до Пасхи урок - география. Географию преподавал старик учитель, седой и добродушный на вид, говоривший маленьким "ты" и называвший нас "внучками", что не мешало ему, впрочем, быть крайне взыскательным, а нам бояться его как огня. Урок уже приходил к концу, когда Алексей Иванович (так звали учителя) вызвал Нину.

- А ну-ка, внучка, позабавь! - добродушно произнес он.

Как сейчас помню карту, всю испещренную реками, горами и точками городов, помню особенно бледную княжну, вооруженную черной линейкой, которою она водила по карте, указывая границы:

- Берингов пролив, Берингово море, Охотское море... - звучал слабо и глухо ее милый голосок.

Вдруг страшный припадок удушливого кашля заставил смолкнуть бедняжку. Она схватилась за грудь и поднесла платок к губам. На белом полотне резко выделились две кровавые кляксы.

- Мне худо! - еле слышно прошептала Нина и упала на руки подоспевшей фрейлейн.

Все помутилось у меня в глазах - доски, кафедра, карта и сам Алексей Иванович, - все завертелось, закружилось передо мною. Я видела только одну полубесчувственную княжну на руках фрейлейн. Спустя несколько минут ее унесли в лазарет... Разом светлое настроение куда-то исчезло, и на место его тяжелый мрак воцарился у меня на душе... Я инстинктом чувствовала, что Нина больна, и опаснее, чем мы предполагали.

Весь день я не находила себе места. Меня не развлекали присланные нам старшими, ездившими на вербы, гостинцы: халва, рахат-лукум и впридачу к ним баночки с прыгающими американскими жителями, занявшими на целый вечер моих товарок.

В шесть часов лазаретная девушка Маша принесла мне записку, исписанную знакомыми и милыми крупными каракульками.

"Приди ко мне, дорогая Люда, - писала мне моя верная подруга, - я очень скучаю. Попросись у фрейлейн на весь вечер - ведь уроки кончились и ты свободна.

Твоя навеки Нина".

Я поспешила исполнить ее просьбу.

Княжна помещалась в маленькой комнатке, предназначавшейся для труднобольных. Она сидела в большом кресле у окна. Я едва узнала ее в белом лазаретном халате с беспорядочно спутанной косой.

Когда я вошла к ней, она тихо повернула ко мне бледное, измученное личико и проговорила, слабо улыбаясь:

- Ты прости, Люда, что я тебя потревожила... Мне так хотелось тебя видеть, дорогая моя!

Я проглотила подступившие слезы и поцеловала ее.

- Ах, скорее бы тепло, - тоскливо шептала княжна, - мне так не хочется хворать... весна меня вылечит... наверное вылечит... Скорее бы на Кавказ... там тепло... солнце... горы... Знаешь, Люда, мне иногда начинает казаться, что я не увижу больше Кавказа.

- Что ты, что ты, Нина, можно ли так! - пробовала я успокоить мою бедную подругу.

Мы проболтали с нею целый вечер, промелькнувший быстро и незаметно...

В 8 часов я вспомнила, что наши, наверное, уже на молитве, и, поцеловав наскоро Нину, опрометью бросилась из лазарета.

Наступила страстная неделя... Наши начали понемногу разъезжаться. Живущие вне города и в провинции распускались раньше, городские жительницы оставались до четверга в стенах института. Наконец и эти последние с веселым щебетаньем выпорхнули из скучных институтских стен. И на Пасху, как и на Рождество, остались те же самые девочки, кроме Киры, ловко избежавшей на этот раз наказания. Та же задумчивая Варя Чикунина, хорошенькая Лер и на этот раз оставшаяся на праздники Бельская составляли наше маленькое общество. А в нижнем этаже, в лазарете, в маленькой комнатке для труднобольных, встречала одиноко Светлый праздник моя бедная голубка Нина.

Мамина пасхальная посылка опоздала на этот раз, и я получила ее только в великую субботу. Поверх куличей, мазурок, пляцок и баб аршинного роста, на которые так искусна была наша проворная Катря, я с радостью заметила букетик полузавядших в дороге ландышей - первых цветов милой стороны. Я позабыла куличи, пасхи и окорок чудесной домашней свинины, заботливо упакованные мамой в большую корзину, и целовала эти чудные цветочки - вестники южной весны... Еле дождалась я звонка, чтобы бежать к Нине...

- Угадай-ка, что я принесла тебе! - радостно кричала я еще в дверях, пряча за спиной заветный букетик.

Нина, сидевшая за книгой, подняла на меня свои черные, казавшиеся огромными от чрезвычайной худобы глаза.

- Вот тебе, Нина, мой подарок! - И белый букетик упал к ней на колени.

Она быстро схватила его и, прижав к губам, жадно вдыхала тонкий аромат цветов, вся закрасневшись от счастья.

- Ландыши! Ведь это весна! Сама весна, Люда! - скоро-скоро говорила она, задыхаясь.

Я давно уже не видела ее такой возбужденной и хорошенькой... Она позвала Матеньку, заставила ее принести воды и поставила цветы в стакан, не переставая любоваться ими.

Я рассказала ей, что эти цветы прислала мне добрая мама "впридачу" к пасхальной посылке.

- Когда ты будешь писать маме, то поцелуй ее от меня и скажи, что я ее очень-очень люблю! - сказала Нина, выслушав меня.

Мы молча крепко поцеловались.

Какая-то новая, трогательно-беспомощная сидела теперь передо мною Нина, но мне она казалась вдесятеро лучше и милее несколько гордой и предприимчивой девочки, любимицы класса...

До заутрени нас повели в дортуар, где мы тотчас же принялись за устройство пасхального стола. Сдвинув, с позволения классной дамы, несколько ночных столиков, мы накрыли их совершенно чистой простыней и уставили присланными мне мамой яствами. Затем улеглись спать, чтобы бодро встретить наступающий Светлый праздник.

Странный сон мне приснился в эту ночь. Этот сон остался в памяти моей на всю мою жизнь. Я видела поле, все засеянное цветами, издающими чудный, тонкий аромат, напоминающий запах кадильницы. Когда я подходила к какому-нибудь цветку, то с изумлением замечала маленькое крылатое существо, качающееся в самой чашечке. Присмотревшись к каждому из существ, я увидела, что это наши "седьмушки", только чрезвычайно маленькие и как бы похорошевшие. Вот Бельская, Федорова, Гардина, Краснушка, Кира - одним словом, все, все величиною с самых маленьких французских куколок. И сама я такая же маленькая и прозрачная, как и они, а сзади меня такие же легонькие блестящие крылышки.

- Люда! - слышится мне слабый, точно шелест листьев от ласки ветра, голосок. - Люда, подожди меня!

Маленький крылатый эльф догоняет меня, протягивая руки. Это Нина, ее глаза, ее лицо, ее косы.

В ту же минуту остальные эльфы окружают нас, и мы вертимся в большом хороводе... Мы все легки и прозрачны, все без труда поднимаемся на воздух, но никак не можем поспеть за хорошеньким, грациозным эльфом, более прозрачным, нежели мы, с головкой и чертами Нины. Она поднимается выше и выше в воздушной пляске. Скоро мы едва можем достать до нее руками, и, наконец, она поднялась над нами так высоко, вся сияя каким-то точно солнечным сиянием, и вскоре мы увидели ее тонувшей в голубой эмали неба.

- Нина, Нина! - звали маленькие эльфы, не переставая кружиться.

Но было уже поздно... Налетело облако и скрыло от нас нашего крылатого друга...

Я проснулась от мерных ударов колоколов соседних с институтом церквей.

- Скорее, скорее! - кричали, торопя, мои подруги, наскоро освежая лицо водою и надевая все чистое.

Я почему-то умолчала о виденном мною сне и вместе с остальными девочками поспешила в церковь...

Все уже были в сборе, когда мы, младшие, заняли свои места. Светлое облачение, крестный ход по всем этажам института, наряды посторонних посетителей, ленты и звезды увешанных орденами попечителей - все это произвело на меня неизгладимое впечатление. Когда же священник, подошедший к плотно закрытым царским вратам, возгласил впервые: "Христос Воскресе!" - сердце мое екнуло и затрепетало так сильно, точно желая выпрыгнуть из груди...

- Христос Воскресе! - обратился отец Филимон трижды к молящимся и получил в ответ троекратное же: "Воистину Воскресе!"

Тотчас же после заутрени нас увели разговляться, между тем как старшие должны были достоять пасхальную обедню.

В столовой мы почти не притронулись к кисловатой институтской пасхе и невкусному куличу. Наверху, в дортуаре, нас ждало наше собственное угощение. "Христос Воскресе!" - "Воистину Воскресе!" - обменивались мы пасхальным приветствием...

Лер приготовила нам всем четверым по шоколадному яичку, чуть не насмерть разозлив Пугача (у которого хранились ее деньги) безумным транжирством. Варя подарила всем по яичку из глицеринового мыла, а Бельская разделила между нами четырьмя скопленные ею за целую зиму картинки - ее единственное достояние.

- А я-то ничего не приготовила! - смутилась я.

- Твое будет угощение! - поспешили утешить меня подруги и принялись за разговенье.

- Знаете, mesdam'очки, - предложила Лер, - не позвать ли нам фрейлейн?

- Ну вот, она стеснит только, - решила Бельская.

- Ах нет, душки, позовите, - вмешалась кроткая Варя, - каково ей одной, бедняжке, разговляться в своей комнате.

Мы как по команде вскочили и бросились в комнату фрейлейн.

Она, действительно грустная, одинокая, готовилась встречать Светлый праздник, и наше предложение было как нельзя более кстати.

Она охотно разделила наше скромное пиршество, шутя и болтая как равная нам.

Мне взгрустнулось при воспоминании о Нине, не спавшей, может быть, в эту пасхальную ночь.

- Фрейлейн, - робко обратилась я к немке, - могу я сейчас сбегать в лазарет к Джавахе? Ведь она совсем одна!

- А если она спит?

- Нет, фрейлейн, Нина не будет спать в эту ночь, - убежденно проговорила я. - Она ждет меня, наверное, ждет.

- Ну тогда Бог с тобою, иди, моя девочка, только тихонько, не шуми и, если княжна спит, не буди ее. Слышишь?

Я не ошиблась. Княжна лежала с широко открытыми глазами, и, когда я вошла к ней, она нимало не удивилась, сказав:

- Я знала, что ты придешь.

К моему великому огорчению, она не пожелала попробовать ничего из принесенной мною от нашего разговенья Катриной стряпни и только радостно смотрела на меня своими мерцающими глазами.

Я рассказала Нине о моем сне.

Ее охватило какое-то странное, лихорадочное оживление.

- Ты говоришь: я полетела от вас, да? Знаешь ли, что это значит, Люда?

- Что, милая?

- Да то, что Maman, наверное, отпустит меня до экзаменов и я увижу Кавказ скоро-скоро. Я поднимусь высоко в наши чудные Кавказские горы и оттуда, Люда, пошлю тебе мой мысленный горячий поцелуй!

Как она хорошо говорила! В ее несколько образной, всегда одушевленной речи сквозила недюжинная, не по летам развитая натура. Я слушала Нину, вдохновившуюся мыслями о далекой родине, и в моем воображении рисовались картины невиданной, увлекательной страны...

Мы проболтали часов до пяти. И только возвращение от обедни лазаретного начальства заставило меня уйти от нее и вернуться в дортуар, где я быстро уснула здоровым детским сном.

Праздник Пасхи прошел скучнее Рождества. Многие из нас, ввиду близких экзаменов, взялись за книги. Одна Бельская, "неунывающая россиянка", как ее прозвал в шутку Алексей Иванович, и не думала заниматься.

- Бельская! - окликивала ее, погрузившуюся в какую-нибудь фантастическую правду-сказку, всегда бдительно следившая за всеми нами фрейлейн. - Ты останешься в классе на второй год, если не будешь учиться: у тебя двойка из географии.

- Ах, фрейлейн-дуся, - восторженно восклицала Бельская, - как они дерутся!

- Кто дерется? - в ужасе спрашивала фрейлейн, прислушиваясь к шуму в коридоре.

- Да дикие! - захлебывалась наша Белка, показывая на картинку в своей книге.

- Ах, dummes Kind (глупое дитя), вечные шалости! - И фрейлейн укоризненно качала головою.

Несколько раз водили нас гулять, показывали Зимний дворец и Эрмитаж. Мы ходили, как маленькие дикарки, по роскошным громадным залам дворца, поминутно испуская возгласы удивления и восторга. Особенно неизгладимое впечатление произвела на меня большая, в человеческий рост, фигура Петра I в одной из обширных зал Эрмитажа. Из окон открывался чудный вид на Неву, еще не освободившуюся от ледяной брони, но уже яростно боровшуюся за свою свободу.

В воскресенье вернулись с пасхальных каникул наши подруги. Кое-кто привез нам яйца и домашние яства. Всюду раздавались громкие приветствия, поцелуи, сопровождавшиеся возгласом: "Христос Воскрес!"

А на классной доске наш добродушный толстяк инспектор писал уже страшное для нас расписание экзаменов...