Поиск

Люсина жизнь

Люсина жизнь
Часть 3. Юность. VII. Новые цели

Снова зима. Белые снега покрыли далеко убегающие поля вокруг нашей усадьбы. Белым пушистым инеем мастерски напудрил проказник дедушка Мороз деревья. Холодное скупое зимнее солнце только изредка, временами лишь баловало лаской замерзшую природу. Но не давало весенней бодрящей душу радости это скупое солнце! Напротив, все как-то захолаживало оно.

Тускло и бледно протекала теперь наша жизнь в "Милом". Тетя приняв пострижение, поселилась в монастыре. Еще уменьшилась наша и без того маленькая семья. Отец, опечаленный поступком сестры, стал больше хмуриться и задумываться. Он заметно грустил. Реже видели мы теперь улыбку на его угрюмом лице. Притихла и Ганя, по-прежнему хлопотавшая для всех и за всех с утра до ночи, и с ночи до утра.

Что же касается меня, то я совсем расхандрилась. Этьен по-прежнему не выходил из моей головы. Воспоминания о нем и о моем счастливом детстве и юности и рядом с милым товарищем детства не покидали меня. По-прежнему жило все до малейших подробностей в моей памяти, все впечатления, оставшиеся от рокового дня того объяснения со старым графом и это, положительно, не давало мне покоя. Я страдала. Не могла взяться за дело; никакая работа не шла мне на ум. Целыми днями слонялась я из угла в угол, не умея забрать себя в руки, еще больше усугубляя гнетущее настроение, царящее в доме, своей тоской. Дни тянулись с убийственной медленностью, пустые, бледные, похожие как близнецы один на другой. Целыми днями просиживала на диване с книгой в руках, которую и не думала читать. Мысли кружились все вокруг одного, одного и того же... Ужасы последнего месяца: Этьен... Разлука с ним... Трагическая смерть "медвежатника" и пострижение тети Муси... Казалось, радость навсегда угасла для меня. Казалось, над головой моей повисли черные тучи... тяжелые тучи, которым не суждено уже рассеяться никогда, никогда...

-- Если ты будешь продолжать кукситься и хандрить таким образом -- тебя не надолго хватит, моя Люся... Ты ничего не делаешь, нигде не бываешь... Не говорю уже о себе, ты даже и друзей своих забываешь, -- говорила мне не раз Ганя, возмущенная моей бесконечной апатией.

-- Друзей? Разве у меня есть друзья кроме тебя и папы? -- раскрывала я изумленные глаза.

-- Глупенькая девочка, а тетя Муся? а Мария?.. Положим, у тети ты была неделю тому назад, ну а Мария? Про нее ты и совсем забыла, а между тем эта девушка трогательна в своей привязанности к тебе.

-- Да, я знаю, -- отвечаю я лениво, глядя апатичными бессмысленными глазами перед собой.

Действительно Ганя права: я знаю заботы обо мне Марии. Она часто присылает мне записочки, прося меня зайти к ней. Сама она не может отлучиться, занятая по горло делами по хозяйству. Присылает она также образцы домашнего печения, варенья и сладостей собственноручного изготовления с припиской в записке, адресованной Гане и пополненной всевозможными хозяйственными вопросами: "А сладенькое передайте Люсе. Я знаю, какая она сластена". Наконец одним ясным декабрьским утром я решаюсь пойти навестить Марию. Пускаюсь в путь по ровной, белой как скатерть снежной дороге. Боже мой, сколько раз я ходила и ездила по ней с Ганей, и тетей Мусей на уроки в "Анино"!.. И там встречала постоянно того, кого уже нет больше со мною и с кем мы не встретимся больше никогда. Вот она чугунная решетка с воротами, увенчанными гербом д'Оберн. Сколько милых воспоминаний на каждом шагу!.. Иду по широкой главной аллее. Поднимаюсь на крыльцо. Звоню у дверей. Никого нет. Пустота и молчание. Хочу уже повернуть обратно, но вот хлопает форточка в ближайшем окне и в нее просовывается белокурая голова Марии.

-- Люся! Ты? Обойди кругом, с заднего, крыльца. Здесь заколочено на зиму, -- кричит она своим деловитым озабоченным голосом.

Обхожу по ее указанию дом и попадаю в задние сени. Старик Антон впускает меня.

-- Марья Карловна в классную просят. Они сейчас освободятся. Давненько не видели вас, барышня, похудали вы, -- своим беззубым ртом шамкает старик и приветливо блестят его глаза мне навстречу.

Вот и зал, где мы играли, резвились детьми. Вот и классная. Еще движенье, и я буду за ее порогом и снова воскреснут призраки недавнего прошлого передо мной. Совместные занятия... радости... уроки... невзгоды. Я останавливаюсь на минуту, чтобы перевести дыхание. Волнение мое слишком велико. Потом глубоко вдыхаю в себя воздух и открываю дверь. Что это?

Мария сидит за столом, на главном, "учительском" месте, где прежде обыкновенно сидела мисс Гаррисон, а вокруг нее разместилось около десятка детей мальчиков и девочек одного приблизительно возраста. Это все бедно одетые дети в тщательно заплатанных костюмах и стоптанных башмаках. Они что-то пишут, кажется то, что им диктует Мария.

При моем появлении все головы обращаются в мою сторону. Мария встает мне навстречу, дети вскакивают и кланяются мне.

-- Прошу тебя обождать немного, Люся. Я так рада видеть тебя, но необходимо заняться вот с этою мелюзгой... Посиди, почитай газету; мы сейчас кончим урок, -- говорит своим деловитым тоном Мария, наскоро пожимая мне руку.

-- Хорошо, я подожду, не стесняйся, пожалуйста, -- отвечаю я.

Мне в сущности все равно где сидеть и томиться: дома или здесь.

От нечего делать приглядываюсь и прислушиваюсь ко всему тому, что меня окружает

Дети пишут под диктовку, потом читают немного и решают самые несложные арифметические задачи. Затем девочкам Мария показывает какое-то рукоделие, которое они берут с собой. Наконец, дети уходят, и мы остаемся одни с моей подругой детства.

-- Ты, удивлена, застав меня за такой работой, -- говорит Мария, усаживая меня после себя; -- а между тем эту мою школу я устроила уже давно: попросту учу городскую бедноту, которая не может платить в училище и не в состоянии отлучиться надолго из дома, где эти дети помогают своим отцам и матерям. Я же отнимаю у них всего час-другой для занятий и в эти два часа стараюсь дать им первые понятия о грамоте и счете, а также учу девочек немного и рукоделию. Жаль только времени нет у меня. Мои старички совсем одряхлели, и все дело управления делами по имению графа отец сложил на меня, так что для моих ребяток совсем мало времени остается. Вот, если бы кто-нибудь помог мне... Ну, а ты Люся, как поживаешь? -- неожиданно обращается она ко мне голосом, полным такого доброго и нежного участия, что слезы невольно навертываются у меня на глазах

Я в тот же миг бросаюсь к ней на шею и начинаю рыдать, рыдать неутешно.

-- Все кончено для меня, Мария... все кончено, -- всхлипываю я. -- И жизнь и радость... Впереди одни муки воспоминания и тоска. Я не могу ничего делать, все валится у меня из рук... Мое горе придавило меня... Я только и думаю о том, что нас разлучили с Этьеном, что моя жизнь отныне потеряла всякий смысл для меня.

Боже мой, что стало в эту минуту с Марией! Краска бросились ей в лицо... Она вскочила со стула и вперила в меня вспыхнувшие негодованием глаза, проговорила, задыхаясь от волнения:

-- Как ты можешь, как ты смеешь говорить мне такие глупости, Люся! Ты подумай только, что за чушь ты несешь! Я знаю всю твою историю, всю историю неудавшегося сватовства Этьена и все-таки скажу одно: ты меня поражаешь своим эгоизмом Люся.

-- Эгоизмом? -- переспросила я, потрясенная и удивленная до глубины души ее словами.

-- Ну да, эгоизмом! Нечего делать большие глаза и открывать рот от недоумения Ужели Господь Бог дал тебе жизнь, а твои близкие воспитывали, лелеяли и берегли тебя для того только, чтобы ты выросла таким бесполезным, пустым, ни о ком, и ни о чем не заботящимся существом, каким я вижу тебя в настоящее время? Ну, не эгоизм ли это, скажи мне ради Бога, замкнуться в своем горе и личных переживаниях и ничего не желать знать о том, что происходит вокруг и около тебя. Люся, Люся, стыдись! Одумайся, пойми: задача каждого человека заключается в его стремлении быть полезным другим. А ты не только не приносишь ты пользу окружающим, но и причиняешь им огромный вред. не желая примириться с неизбежным, не желая подчиняться обстоятельствам и кроме своих собственных невзгод не хочешь знать никого и ничего в мире...

-- Но пойми, Мария, я люблю Этьена, а люди разлучили нас! -- срывается с моих губ полными горечи и жалобы звуками.

-- Вздор! -- энергично отвечает она. -- Вздор, Люся! Нет такого чувства, которое нельзя было бы победить. Наконец, ты сама должна найти способ забыть свою невзгоду, свое горе, уйти с головой в другие заботы, в труд, наконец... Ты уже не девочка, Люся, и понимаешь отлично, что наравне с розами счастья встречаются и колючие тернии на жизненном пути. Надо уметь уничтожать эти тернии, надо бороться с ними. Послушай, дорогая, хочешь я помогу тебе найти саму себе? Хочешь дам тебе труд, занятие, работу, которые захватят тебя, дадут возможность приносить пользу другим и в этом ты найдешь себе облегчение?

-- О, я была бы, так благодарна тебе за это Мария... -- срывается самым искренним образом с моих губ.

-- Прекрасно, Люся; иного ответа я, признаться, и не ожидала от тебя. Так руку? И дружно вместе вперед, работать, трудиться и этим доставлять несказанное удовольствие окружающим.

-- Да, да, помоги мне, Мария! Ты -- такая сильная, мудрая, а я так несчастна, -- шепчу я, глядя с надеждой в ее умное, энергичное лицо.

Она улыбается своей милой улыбкой, бросающей сияние на все ее некрасивое личико и оно становится таким одухотворенным и светлым при этой улыбке, что я невольно бросаюсь на шею моей подруге детства и крепко обнимаю ее.

А несколькими днями позднее я сижу на "учительском" месте Марии посреди классной и всячески стараюсь объяснить грозовые явления атмосферы моим маленьким ученицам и ученикам.

Два десятка глаз впиваются в мое лицо с выражением самого жадного внимания. Детские глазенки смотрят на меня с любопытством и по этим ясным глазенкам я вижу, что слова мои понятны и интересны для детей. "Школа" Марии перешла теперь целиком в мои руки. У молодой девушки и без того много хлопот. Впрочем, я помогаю ей и в сложном графском хозяйстве. Помогаю теперь и дома отцу и Гане...

И странное дело, в работе, в деле все бледнее и бледнее становятся недавно пережитые мною тяжелые впечатления. Отходят с каждым днем все дальше и дальше от меня и тоска по Этьене и боль пережитого первого разочарования.

Образ моего товарища детства хотя по-прежнему живет в моем воображении, но нет у меня уже прежней тоски, ни горечи при мысли о нем.

Занятия с бедными ребятишками, заботы о них, шитье для них платьев, белья и костюмчиков совместно с Марией и хлопоты дома по хозяйству занимают теперь все мое время. Поневоле прихожу к уверенности, что принося пользу и помощь другим, я получила приятное и радостное удовлетворение от сознания права на жизнь. И это сознание делает меня прежней Люсей, веселой и жизнерадостной, как прежде, готовой теперь во всеоружии, энергично и смело встретить, какие бы то ни было удары со стороны причудницы судьбы, дающей людям то большие радости, то большие печали...

 

Люсина жизнь
Часть 3. Юность. VI. Поздно!

Весь уезд только и говорил теперь что о безвременной гибели Ранцева. Не нашлось ни единого человека, которого бы не взволновала эта ненужная, дикая, беспощадная смерть всеми любимого и уважаемого Александра Павловича. Мы, наша семья, отец, Ганя и я ездили ежедневно в лесной домик на панихиды. Одна тетя Муся отказывалась сопровождать нас туда.

-- Нет, нет, не принуждайте меня, -- отнекивалась она в ответ на все уговоры брата и невестки ехать отдать последний долг умершему, -- я хочу помнить его живым, здоровым, и веселым с его дивными песнями, с его остроумными рассказами об охоте. И пусть он останется таким в моей памяти на всю жизнь. Так мне будет легче...

Никто не решался протестовать и настаивать. Щадили, как умели, душевные переживания бедной девушки. Несчастного "медвежатника" схоронили, и снова потекла вошедшая в свою обычную колею наша скромная и тихая деревенская жизнь.

***

Ночь... Холодная, бурная, ноябрьская непогода шумит и свистит за окнами своими обычными шумами, свистами и завываниями ветра. С утра снежило. К ночи снеговая пыль разрослась в настоящий буран. Голоса ветра в трубах отчаянно завывали на самые разнообразные мотивы. В них слышатся и зловещие угрозы демонов и дикий торжествующий хохот и стон, и жалобный печальный плач покинутого ребенка, или вопли больного, разрывающие грудь...

Я лежу в своей мягкой, узкой постели и думаю, мучительно думаю одну и ту же печальную думу -- думу об Этьене, не дающую мне, покоя с тех пор, как мы разлучены по воле его отца. Где он теперь, что делает, помнит ли свою маленькую Люсю-Магду?.. Снова гнетущая, безысходная тоска давит, душит и сводит меня с ума. А голоса бури за окном звучат все громче, все слышнее... Поет метелица на разные голоса... Как жутко, как нестерпимо тяжело прислушиваться к этим звукам! Но вот, к ним присоединяются еще и другие... Какой-то шелест, какой-то шепот... Не то плач, не то заглушенные рыдание или стон. А потом шаги... Тихие, чуть слышные, едва уловимые для слуха среди всей этой какофонии звуков и голосов бури за окном... Также тихо, -- едва слышно скрипит дверь, за нею, другая... Я настораживаюсь невольно. Я вся обращаюсь в слух... Опять шаги, робкие, крадущиеся, чуть внятные... Чудится мне это или нет?.. Медленно открывается дверь моей комнаты и через порог проскальзывает тонкая, темная фигура.

-- Тетя Муся! Ты? -- шепчу я и протягиваю ей навстречу руки.

-- Я... Люся... я... милая, ты не спишь? Ее лицо бледно, а руки, обвивающие мои плечи холодны как лед и дрожат. -- Детка милая, я не разбудила тебя? -- спрашивает она озабоченно и тревожно.

-- Нет, нет, тетечка. Я не спала... И тебе не спится?.. Да?

Вместо ответа она только смотрит на меня своими большими страдальческими глазами. Господи, какое беспросветное отчаяние кроется в них! Безмолвно опускается она на колени у моей кровати и тихо плачет, прижавшись к моей груди... Ни слова не говорит она, но я чувствую, я сознаю и без слов, какое непосильное страдание носит она в своем сердце. Я утешаю и ласкаю ее, как умею, убеждаю прилечь рядом со мной, крепко обнимаю ее и шепчу ей на ухо слова сочувствия и ласки.

Не помню, как нам удается, наконец, забыться... И не знаю, забылась ли я одна или тетя Муся отдыхала тоже вместе со мной в моей уютной "детской", но знаю только, что пробуждение мое было ужасно на другое утро. Меня разбудили крики и суета в доме. Хлопали дверьми, бегала прислуга. Звучали тревожные голоса Гани, отца...

Когда, наконец, мне удалось одеться и выйти в столовую, взволнованная до последней степени Ганя протянула мне какую-то бумажку и, заливаясь слезами, шепнула:

-- Прочти, Люся, прочти!

В бумажке стояло несколько строк, торопливо набросанных неровным и быстрым подчерком тети Муси:

"Дорогие мои Сергей, Люся и Ганя! -- писала она, -- не огорчайтесь тем, что я покидаю вас. Но я не могу поступить иначе. Когда вы прочтете это письмо, вашей бедной Муси уже не будет на свете, а вместо нее появится скромная, никому неизвестная монахиня N-ской женской обители. Моя жизнь стала пустой и бесцельной, а особенно после того, когда счастье, улыбнувшись мне однажды, скрылось навеки от меня. Я тоже мечтала о своем собственном гнездышке, о домашнем очаге, о семье и детях, но судьба не захотела подарить мне этого скромного счастья. В этом я усматриваю перст Божий, высшее назначение для того, кто отмечен небесным промыслом для иной цели. Давно уже чувствую я призвание к обительской тихой жизни и теперь могу, никому ненужная и лишняя в мире, осуществить мою давнишнюю мечту...

Простите же, родные, и не судите за это слишком строго вашу бедную Мусю!

Едва лишь успела я докончить последнюю строку записки, как в комнату вошел отец. Со времени смерти бабушки я еще не видела у него такого взволнованного, убитого горем лица, таких встревоженных и печальных глаз в одно и то же время.

-- Едем за нею... Я велел подавать... Может быть, успеем еще отговорить, урезонить сестру от ее безумного шага... -- говорил он отрывисто, перебегая взглядом с моего лица на Ганино и обратно. Только, нельзя медлить не минуты... Одевайтесь скорее и в путь... поедем за нею все трое... И все трое должны стараться отговорить ее...

-- Да, да, отговорить... Отговорить непременно -- роняла лихорадочно и Ганя, в то время как я дрожащими руками застегивала пуговицы пальто. Потом мы быстро вышли на крыльцо. Кучер Василий уже ждал нас на козлах больших семейных саней, запряженных парою новых купленных лишь недавно отцом лошадей. По быстроте бега они едва ли уступали бывшей Ранцевской тройке. И Василий способствовал всячески скорой езде. Пара вихрем понеслась, несмотря на отчаянную непогоду и пургу по занесенной снегом дороге. Меньше чем через полчаса достигли мы ворот знакомой нам обители. Обедня в монастырской церкви уже отошла, прихожане медленно расходились в ту минуту, когда наши взмыленные лошади остановились перед крыльцом главного обительского флигеля. Первое лицо, попавшееся нам навстречу, была Феша. Она низко поклонилась нам в пояс и, не поднимая глаза, запела своим тягучим монастырским говором:

-- А вам, к сестрице желаете пройти? Пожалуйте, пожалуйте, гости дорогие! -- И, не дав нам опомниться, повела нас куда-то длинными переходами, полуосвещенными керосиновыми лампами, в глубину монастырского помещения.

Ни у отца, ни у Гани, ни тем более у меня не хватало духа в те минуты спросить ее о тете Мусе. Раз она ведет нас к ней, естественно, тетя Муся здесь и, Стало быть, все еще поправимо, мелькнула у меня первая логичная мысль.

-- У матери игуменьи они сейчас были, кажись, еще и теперь там, -- бросила нам мимоходом наша спутница и открыла перед нами какую-то дверь.

Легкий крик срывается с моих губ, лишь только я переступаю порок игуменской кельи. Две монахини стоят в ожидании нас посреди маленькой горницы с лицами, обращенными к двери. В одной из них я узнаю суровые строгие черты матери Ольги, в другой...

-- Тетя Муся! -- кричу я несдержанно громко и бросаюсь к этой другой, -- мы приехали за тобою, вернись к нам, вернись домой родная, любимая тетя Муся! Домой, родная, любимая тетя Муся!

Мои поцелуи сыпятся без счета на черную рясу, на бледное, под черной же монашеской шапочкой, лицо, на дрожащие руки тети Муси. быстро перебирающие четки, и в то же время я слышу, как во сне, сдержанный и бесстрастный голос матери Ольги, с особенной значительностью произносивший страшные, неожиданные для нас и полные рокового значения слова:

-- Не волнуйтесь дитя и не требуйте невозможного. Нынче поутру ваша тетя дала, по милости Господа, великий обет пострижения... Марии Ордынцевой больше нет. Есть скромная монахиня, мать Магдалина, возносящая за вас всех свои грешные молитвы к Престолу Бога Всевышнего...

 

Люсина жизнь
Часть 3. Юность. IV. Тернии

Решительно не помню, как я уснула на заре... Смутно мелькали потом последние сознательные впечатления... Моя комната... ощущение холодной настывшей кровати, поздняя октябрьская муха, надоедливо жужжавшая у моего лица. И потом все исчезло, провалилось куда-то: и комната, и моя узенькая почти детская кровать, и надоедливая муха... Я спала. Спала и видела Этьена во сне. Мы плыли с ним в лодке по какому-то синему-синему, прозрачному озеру. Вокруг лодки показывались на длинных стеблях, еще невиданные мною как будто сказочные цветы.

-- Мы плывем с тобою, к острову диких. Я хочу доказать тебе еще раз, что капитан охотно пожертвует жизнью для своей маленькой Магды, -- говорил мне Этьен.

-- Нет, нет, не надо, я и без этого верю тебе! -- хочу я ему ответить, но слова, срывающиеся с моих губ, кажутся каким-то, едва уловимым шепотом. Во всяком случае, они не достигают до слуха Этьена. Мы плывем... А кругом на озере внезапно поднимается буря... Сердитые, шипящие и грозные высоко встают волны... Белых цветов уже нет. Белые цветы исчезли. И вот в озере вместо прозрачной и чистой, как хрусталь, стала черной, жуткой и мутной...

Вдруг лодку стало сильно качать из стороны в сторону, так сильно, что я невольно схватилась рукой за Этьена.

-- Мы тонем, мы тонем! -- исполненная ужаса, закричала я, и... проснулась.

Ни озера, ни лодки, ни Этьена. Горничная Ольга стоит у моей постели и осторожно трясет меня за плечо.

-- Проснитесь, барышня, проснитесь, -- шепчет она значительно, -- вот письмо из "Анина", садовник графский принес.

-- Письмо? От Этьена? -- вырвалось у меня, ломимо воли

-- Уж не знаю, барышня, от графа ли Семена Олеговича, либо от молодой графини, а только англичанка передавала ихняя, мисс Гаррисон и ответа приказывали дождаться, беспременно.

-- Хорошо, Ольга, скажите, я сейчас... -- роняю я спросонья, принимая от горничной большой изящный конверт, подписанный твердым, характерным, хорошо знакомым мне почерком, и быстро вскрываю его:

"Пишу тебе, девочка, -- идут прямые ровные строки английского текста, -- по поручению самого графа Олега. Он хотел быть у вас сегодня, но припадок, случившийся с ним ночью, не позволяет ему двинуться с места. И граф поручил мне передать тебе его просьбу: не навестишь ли ты его, больного старика, нынче же утром? Ему необходимо переговорить с тобою. Ждем тебя.

Флора Гаррисон.

Какое странное, замкнутое письмо! Сколько можно сделать по поводу его различных предположений! Я держу в руках твердый, шершавый лист дорогой английской бумаги и стараюсь проникнуть в темный смысл письма. Граф болен... Не может приехать... Но почему же в таком случае он не посылает Этьена вместо себя и почему мисс Гаррисон ни словом не обмолвилась о последнем в этой записке?.. Не случилось ли с ним чего-либо? Здоров ли он?

Страшная мысль о болезни Этьена как молотом ударяет мне в голову. Вся дрожа от волнения, я торопливо начинаю одеваться. Холодная вода освежает мою голову. Быстро моюсь, причесываюсь и, помолившись перед иконой, той самой иконой, перед которой с самого раннего детства привыкла произносить мои несложные молитвы, накидываю пальто, пришпиливаю шляпу и совсем уже готовая, зову Ольгу.

-- Что наши встали?

-- Папаша с Гликерией Николаевной давно на работу уехали в шарабане на Ветре, а у барышни мать Аделаида с Фешей сидят.

-- Ага... Хорошо... Скажите посланному, что хорошо. Я приду за ним следом, -- говорю я Ольге, и захожу мимоходом в столовую, чтобы наскоро проглотить стакан молока. Ясное, веселое октябрьское утро встречает меня на крыльце студеным осенним воздухом и скупыми ласками солнца. Тронутая первыми заморозками рябина румяно алеет в саду. Стая голодных воробьев домовито хлопочет у крыльца. Я быстро шагаю по липовой аллее, миную ее и, не убавляя шага, иду по дороге. Скорая ходьба, свежий воздух, радостное, светлое утро, все то вместе взятое, изменяет мое неспокойное настроение. Чем-то бодрым веет теперь на меня. И самое письмо мисс Гаррисон не кажется уже больше ни замкнутым ни странным. Письмо как письмо делового характера и без признака "сантиментов", как и подобает быть е деловому письму такой пунктуальной старой особы. "А ты уж рада при драться к случаю и забить тревогу, проказница Люся" с моим обычным юмором подбодряю я самое себя.

Вот она, наконец, старинная стальная решетка, вот ворота с гербами, вот прямая аллея, ведущая к крыльцу. С сильно бьющимся сердцем иду по ней к дому. Как неприятно шуршат под ногами опавшие мертвые листья, желтые и красные, всевозможных цветов и оттенков. Грустный меланхолический шум... Поднимаюсь на крыльцо... Ни души... Но дверь террасы открыта... как летом... Бесшумно скользя по полу мягкими подошвами, передо мною появляется лакей. -- Их сиятельство просит вас пройти к ним. Они очень извиняются что не могут выйти сами к вам барышня

-- Граф очень болен, Сидор, -- дрогнувшим голосом спрашиваю я

-- Им было очень плохо этою ночью, барышни за доктором в город посылали. Сейчас мисс Гаррисон у них дежурит, извольте пройти.

-- А Семен Олегович дома?

-- Молодой граф с графиней за другим доктором поехали, боятся, чтобы не повторился снова удар.

Я невольно вздрагиваю при этих словах.

Ведь старик д'Оберн был уже близок моему сердцу, как отец Этьена. И несчастье с ним было несчастьем Этьена, а следовательно, и моим. Осторожно, на цыпочках подхожу я к дверям кабинета графа, тихо, чуть слышно стучу у порога

-- Войдите, -- звучит оттуда голос мисс Гаррисон на английском языке.

Я вхожу. Старый граф полулежит на диване. Высоко на подушках покоится его совершенно белая, как лунь, голова. Лицо темно-пергаментного цвета. Ничего надменного, величавого не замечаю я в нем сейчас. Передо мной просто больной, сраженный недугом старик, слабый и жалкий.

Исхудавшие до неузнаваемости руки бессильно протянулись поверх пледа, покрывавшего его исхудалое тело. А ослепительно белая, сверкающая своей свежестью сорочка еще более подчеркивает неестественно -- темный цвет его лица. При моем появлении полуопущенные веки графа поднимаются с большим трудом, правая рука зашевелилась с тщетным усилием протянуться ко мне навстречу.

Мисс Гаррисон, сидевшая в кресле подле дивана, быстро поднялась со своего места, готовая выйти из комнаты по первому знаку больного

-- Нет, нет, останьтесь.... Вы ничуть не помешаете мне в моей беседе с m-lle... с m-lle...... Люсей, -- ужасными хриплыми звуками срывается с посиневших губ графа. С легким кивком головы по моему адресу мисс Гаррисон снова опустилась на свое место. По раз заведенной с детства привычке я наклонилась к ней и поцеловала ее руку. Потом села рядом на стоявший тут же и, по-видимому заранее приготовленный для меня стул.

-- Вы... вы... простите меня... m-lle, -- начал снова граф, когда я села, все тем же ужасным хриплым голосом, -- вы... вы... извините, я надеюсь, больного старика... но, как... отец... отец своего сына... я... я... не могу.

Тут он тяжело закашлялся, не докончив своей фразы.

Мисс Гаррисон бросилась к нему. Выше подняла его голову на подушке... Потом схватила какой-то пузырек, стоявший на столе около постели, и. стала быстро отсчитывать по каплям содержимую в нем жидкость в рюмку с водою.

-- Может быть, лучше подождать немного?Я посижу... мне некуда торопиться... не волнуйтесь, ради Бога, -- произнесла я, не будучи в состоянии видеть, как задыхается кашлем больной.

Но он только покачал в ответ головою.

-- Нет, нет, я должен вам высказать все, и как можно скорее, -- больше угадала, нежели услышала я по движению ею посиневших губ.

Наконец кашель утих, и, немного успокоившись, старый граф заговорил снова.

-- Этьен мне все рассказал вчера вечером, жаль только, что слишком поздно. Он должен был посоветоваться прежде со мною раньше, чем открывать свое сердце вам. Но что делать. Свершившегося не вернуть... Его можно только исправить. Да исправить, -- с неожиданно появившейся у него энергией, повторил старик. Не скрою, новость, сообщенная мне сыном, подействовала на меня угнетающе. Больше того, она сразила меня. Ночью, вследствие разговора с Этьеном, узнав о его намерениях, я заболел. Не примите однако, много огорчения превратно... За личное оскорбление себе!.. Упаси меня Господь, обижать вас я не намерен. Я скажу вам, что говорил и мисс Гаррисон нынче утром: -- если бы я был здоровым, бодрым и сильным, если бы дела наши не пошатнулись в материальном отношении за последнее время, видит Бог, я бы не искал для Этьена иной партии. Вы прекрасная, добрая, честная девушка, Люся, разрешите больному старику называть вас так, -- дочь достойнейшего труженика человека, но... но... не в этом дело, дитя мое... К сожалению, нам приходится считаться с обстоятельствами, которых преодолеть нельзя. Этьен молод, неопытен и то место, которое имеет, ему ничего существенного в материальном смысле не дает. Пока он целиком зависит от меня. Вы же происходите из старинной дворянской семьи, но, к сожалению, семья эта не богата. Чтобы окупить содержание ее, отец ваш трудится с утра до ночи, приводя в порядок дела имения. Я -- враг браков по рассудку, из-за денег, но... но будущее ваше с Этьеном меня страшит. Жду смерти со дня на день и с ужасом думаю о том, что будет с моим мальчиком, если он с такого раннего возраста обзаведется семьей. Ведь за последние годы мы почти прожили все, что у нас было и теперь доживаем последнее. А, кроме того, я не сказал еще самого главного: дипломатическая карьера Этьена много зависит и от его брака. Женится он на милейшей девушке из скромной помещичьей семьи или на великосветской барышне и аристократического дома, приученной с юных лет к приемам светского общества, умеющей поддержать знакомства и связи мужа -- о, это большая разница для молодого дипломата, поверьте мне, Люся! И, имея в виду будущее Этьена, я хотел бы видеть его женатым на дочери одного из лордов старой Англии, в обществе которых он вращался тетерь...

Не знаю, может ли почувствовать человек, что он бледнеет? По крайней мере, я почувствовала прекрасно, как отлила вся кровь от моего лица... и концы пальцев стали совсем ледяными... Большие огненные круги заходили у меня перед глазами. Голову сразу наполнил густой туман. В помутившемся сознании промелькнула неясная картина моего последнего сновидения... Утлая лодочка... грозное, бурное озеро... пенящиеся волны и... мы тонем, я и Этьен... Кажется на минуту я потеряла сознание или оцепенела, не знаю... Но вот хриплый голос больного снова привел меня в себя:

-- Я говорю вам все это, как несчастный больной старик, у которого вся радость жизни, увы, теперь догорающая, сосредоточилась на одном Этьене, на моем самом лучшем, самом достойном ребенке, на которого я возлагаю такие большие надежды. И если вы, действительно, любите его... если будущее счастье и благополучие Этьена для вас что-нибудь да значит, вы сумеете найти выход из этой сложной истории, Люся, в которую так опрометчиво втянул себя и вас мой мальчик...

Боже мой! Какие это струны рвутся во мне одна за другою? Что это звенит так жалобно, как стон в моей душе? Почему опять я чувствую, что тону в моей утлой лодчонке среди бурливого злого озера? И почему я должна на этот раз гибнуть одна? Почему не с Этьеном? Где же он? Где же он, наконец? Капли пота выступили у меня на лбу, когда, делая неимоверное усилие над собою, чтобы вторично не потерять сознание, я спросила глухим, мне самой незнакомым голосом, старого графа:

-- А... а... Этьен? Он знает о том, о чем вы говорили сейчас со мною?..

-- Он ничего не знает, Люся. Он не должен знать ничего... Я совершенно, по-видимому, спокойно принял его сообщение о вашем предполагаемом браке... Я и виду не показал ему, как мне было больно узнать... обо всем этом... Потом со мною сделался припадок... Но Этьен и не подозревал даже о причине его... Всякое открытое препятствие с моей стороны только помешает делу, только вооружит его против меня... Нужно, чтобы вы... вы сами, Люся, образумили Этьена. Сказали бы, что раздумали выходить замуж за него... что ошиблись, наконец, в своей любви к нему, принимая детскую привязанность за более глубокое чувство...

-- Что? Я должна ему все это сказать? -- прошептала я почти с ужасом. -- Должна собственными руками закопать в могилу мое счастье?!

-- Если вы, действительно, искренно привязались к Этьену и желаете ему добра, вы сделаете это, Люся.

Глаза больного, вспыхнув решительным огнем, останавливаются на моем лице. Они словно гипнотизируют меня, навязывая мне волю их владельца.

Жутко и невыразимо тяжело становится мне под этим взглядом. И сама, не отдавая себе отчета, я шепчу:

-- Хорошо... я сделаю все, что вы хотите, ради... ради благополучия и счастья Этьена... Все что, хотите, да...

-- Милое дитя, я и не ждала от тебя иного ответа, -- это говорит уже мисс Гаррисон и ее сухая старческая рука треплет меня по щеке.

Не помню слов графа... Не помню, как вышла из полумрака его комнаты, как очутилась на веранде... потом в саду... И опомнилась только тогда, когда лицом к лицу столкнулась у ворот усадьбы с Этьеном

-- Люся! Маленькая Люся! Как хорошо, что ты пришла... Ты слышала, ты знаешь? отец заболел. Ему было очень плохо сегодня ночью.

Ани сейчас привезет другого доктора. Ах, Люся, не скоро придется papa теперь ехать просить твоей руки... -- говорит он встревожено, тем же милым ласковым голосом, каким, обыкновенно, говорит со мною, сжимая мою руку и заглядывая мне в глаза.

Я спускаю свои в землю и тщательно избегаю его взгляда.

-- Это хорошо, Этьен, -- говорит кто-то, помимо моей воли, моим голосом, ставшим вдруг странно тусклым и глухим. -- Это очень хорошо, что ему не удалось поехать.

-- Что? Что ты говоришь? Опомнись, ради Бога, Люся!

Но неведомая волна уже подхватила меня и, запирая себе самую возможность отступления, я говорю тем же жутким, деревянным голосом, не поднимая глаз:

-- Да, да, Этьен... Кое-что произошло за это время. Ты только не сердись, пожалуйста, не сердись на меня... Я ошиблась... Я приняла за серьезную глубокую любовь, любовь невесты, ту детскую привязанность, которую питаю к тебе с младенческого возраста. И я не могу быть твоей женой, да не могу, потому что не люблю тебя так сильно, приятно, как следует любить жениха, мужа...

И, проговорив все это быстрой скороговоркой, я как сумасшедшая выдернула мою руку из руки Этьена и бросилась в бегство. Да я бежала по большой дороге, бежала как только могла скоро, едва переводя дыхание на ходу, прижав руку к сильно бьющемуся сердцу, готовому вот-вот порваться на десятки кусков.

Господи, чего только я не переживала в эти минуты. Боялась одного; боялась, что Этьен погонится за мною, настигнет меня и тогда я скажу ему все... все! И про тяжелое поручение его отца и про добровольно принятое мною на мои слабые плечи, бремя...

За несколько шагов до дома я только начинаю приходить в себя. Перевожу дыхание, замедляю шаг. Вот он, наконец, наш скромный домик виднеется там, на дальнем конце липовой аллеи.

На крыльце кто-то стоит, словно поджидая меня. Это Ганя. Я подхожу и вижу ее встревоженное лицо... Ее вопрошающие глаза...

-- Люся, что случилось, на тебе лица нет? -- срывается с ее губ.

Я молча протягиваю руки вперед, как бы ища поддержки... Мои пальцы конвульсивно хватаются за плечи и платье Гани... Стараюсь произнести хотя бы одно слово, но губы мои шевелятся беззвучно... Должно быть, страшно бледно мое лицо в эти минуты, потому что, зорко взглянув мне в глаза, Ганя внезапно обвивает маленькой сильной рукой мою талию и почти несет меня в "детскую", как до сих пор называется моя спальня на языке домашних.

-- Бедная моя деточка, что они сделали с тобой? -- шепчет она тихо, чуть слышно, угадав несчастье своим чутким, любящим сердцем -- бедная, бедная моя, дорогая Люся! И ее горячие губы прижимаются к моему лицу.

Что-то подступает к моему горлу, что-то незримыми молоточками стучит в темя, в виски. А сердце словно перестало биться... замерло, и молчит... и дыханья нету в груди... Я точно вся застыла, закаменела... Огромная тяжесть раздавила меня...

***

Не помню хорошенько, как прошли последующие сутки... Я точно жила и не жила на свете весь долгий день, всю долгую ночь... Страшная тяжесть горя по-прежнему каменной глыбой давила меня. Я лежала в постели, по настоянию Гани, не отходившей ни на шаг от меня. Помню, мне приносили еду, я отказывалась есть. Я не могла проглотить ни кусочка. И Ганя тоже. Мое горе подавляло ее. Приехал с поля отец, вошел ко мне на цыпочках, так тихо и осторожно. Взглянул мне в лицо и понял все.

-- Нужно быть мужественной Люся. Нельзя так поддаваться первой житейской буре. Ты еще молода, у тебя вся жизнь впереди. Мне грустно одно, что я не успел удержать тебя от свидания с этим надменным стариком. Смотри проще на жизнь, девочка, это первые ее грозы. Бог ведает, сколько хорошего может еще ждет тебя там, впереди.

Как ласков его голос, когда он говорил это, как добры и полны сочувствия глаза!

"Хорошее без Этьена не может принести мне радости", хотела я ему ответить, но во время промолчала, чтобы не огорчать его и Ганю.

Мое тяжелое угнетенное состояние продолжалось долго, очень долго. Мысль о вечной разлуке с Этьеном не давала мне покоя, терзала меня.

На другое утро после мучительной бессонной ночи я принудила себя через силу подняться, выйти в сад...

Накрапывал холодный октябрьский дождик. Туманным и скучным смотрело осеннее небо... Последние настурции и астры, словно слинявшие, потерявшие свои краски, печально поникли головками на опустошенных садовых куртинах. Где-то наверху протяжно и жалобно каркала голодная ворона. Вдруг я вздрогнула. Со стороны большой дороги мягко катился к крыльцу нашего дома графский экипаж. Мое сердце забилось сильно, сильно... В голову толкнулась робкая мысль: -- "Что если это едет старый граф, мучимый раскаянием за свой поступок? Что если он едет извиниться передо мною, и взять свои слова обратно, сказать, что он, наконец, оценил меня за мое послушание, и рад благословить нас с Этьеном. Если бы это было так, я бы все, кажется, простила ему и забыла все ради Этьена. Ведь не виноват же в самом деле старик, что так эгоистично любит сына и печется о более подходящей на его взгляд партии для него?"

Экипаж подъехал. Сквозь опавшие кусты смородины и невысокие деревца акаций я увидела Этьена. Он был одет в дорожный костюм, с сумкой через плечо. Припомнилось сразу, что сегодня день его отъезда. Значит, он приехал проститься. Или, может быть, для того, чтобы спросить у меня объяснения по поводу моего вчерашнего поступка. Я почувствовала, что руки и ноги мои похолодели и точно налились свинцом. Я задрожала... Схватилась за ствол молоденькой ели, чтобы не упасть... Лицо Этьена показалось мне бледным, растерянным и жалким. Он осунулся, заметно похудел за одну эту ночь, но казался спокойным или старался казаться таковым, по крайней мере.

И опять неудержимое желание броситься к нему и сказать моему другу, что все вчерашнее с моей стороны было совершено под диктовку чужой воли, что я лгала ему по необходимости, когда говорила, что не люблю его, что...

Моя голова кружилась, ноги подкашивались. Я едва держалась на ногах. Я видела как экипаж остановился, как Этьен, согнувшийся по-стариковски, (этой манеры ходить я не знала раньше за ним), вышел из коляски и поднялся на крыльцо. Ольга открыла ему дверь, потом скрылась и вернулась на порог снова через минуту, смущенно говоря что то по адресу приехавшего.

Я не могла слышать, что говорила она, но это было что-то неприятное, очевидно, для Этьена, потому что он весь вспыхнул, согнулся еще больше и, круто повернувшись на каблуках, быстро направился к ожидавшей его коляске. Я поняла тогда же, что Этьена не приняли, что оскорбленный за меня поступком старого графа, мой отец, отказал от дома его сыну. И с новым приступом отчаяния я опустилась, тихо рыдая, на желтую, мокрую от дождя осеннюю траву.

В тот же день я узнала от наших, что молодой граф Семен Олегович уехал из "Анина", а неделю назад следом за ним уехала оттуда и вся его семья. Старый граф почувствовал значительное ухудшение в своем здоровье и его спешно увезли в теплые края. С ним уехала Ани, madame Клео, Лили и на этот раз и мисс Гаррисон, стосковавшаяся на старости лет по своей родине и решившая отправиться провести остаток дней своих среди серых лондонских туманов.

В "Анином" все хозяйство осталось теперь на руках семьи Клейн, преимущественно Марии. Она твердо забрала бразды правления в свои сильные рабочие руки, чтобы обеспечить спокойствие престарелому отцу.

Об Этьене в нашем доме не произносилось ни слова. Но в памяти моей, несмотря на это, он стоял, как живой. И душа бедной Люси, пережившей свое первое разочарование, теперь томилась в гнетущей, горькой печали.

 

Люсина жизнь
Часть 3. Юность. V. "Медвежатник" и его доля

-- Перестань кукситься, Люська, сидит словно в воду опущенная. Пойдем хоть в лес, тряхнем стариною. Ведь легче от того не будет, если дуться все время, как мышь на крупу.

Тетя Муся старается быть веселой и оживленной. Но веселье положительно не выходит у нее, а оживленье кажется каким-то вымученным. Занятая все это время своим горем, я не замечала перемены, происшедшей с моей теткой во все последние дни; сейчас мне резко бросается в глаза ее осунувшееся лицо и пожелтевшая кожа, лихорадочный блеск глаз, ставших неестественно большими, вследствие общей худобы лица. Тетя Муся носит в себе, по-видимому, какое-то большое горе, которое тщательно таит от посторонних глаз. Опять в последнее время стали чаще наведываться к нам в дом монахини, матерь Евфимия и Аделаида и послушница, беличка Феша. Опять подолгу совещались все трое в комнате тети, радушно принимавшей их у себя. Или же моя тетка просила у отца лошадь и отправлялась в гости к игуменье, матери Ольге, в монастырь. И все чаще и чаще возвращается теперь снова в своих разговорах тетя к теме о тишине и сладкой радости обительского жития. Снова овладела ею ее давнишняя мечта поступить в монахини, постричься. Отец и Ганя всячески отговаривали ее от этого шага.

-- Не привыкла ты к такой суровой жизни, тяжело тебе будет там, избалована ты очень, Муся, -- говорил мой отец, на все просьбы и доводы своей сестры отпустить ее в обитель.

-- Полно, Сергей, чем я лучше матери Аделаиды, или игуменьи Ольги, а те тоже, когда в миру жили, и избалованы были, и богаты, и всеми благами жизни пользовались. А теперь взгляни на них: покорные, тихие, довольные своей судьбою.

-- Не такой у тебя характер, чтобы смиряться, Муся, -- энергично протестует отец.

-- То есть, ты хочешь сказать, что я строптива? -- слабо протестует тетя, -- ну, да ничего, жизнь пообломала достаточно -- смирилась я теперь. Пусти меня лучше, Сергей. Не пустишь, сама уйду. Хуже будет.

-- Муся, голубушка, пойми: я матери покойной дал слово о тебе печься и заботиться, как родной отец. Ты ведь словно старшая моя дочка, Люся -- младшая. Какой же ответ я покойнице за тебя давать стану на смертном одре. Ведь ты ее любимица была!

Отец убеждает тетю вначале терпеливо и кротко. Тетя сердится. Голоса повышаются помимо воли. Папа горячится, доказывает. Тетя Муся начинает волноваться не менее его.

-- Добром не пустишь, убегу тайком, -- уже кричит она в запальчивости, уходя к себе после таких крупных разговоров, с силой хлопает дверью...

А мы долго сидим потом молча, втайне от всей души сожалея бедную девушку, судьба которой сложилась так буднично и серо.

-- У тебя, Люся, хоть молодость и светлая жизнь впереди, а у нее ничего нет, у бедняжки, -- говорила в таких случаях Ганя, которой до слез было жаль золовку. И вот теперь, после таких горячих, острых и нежеланных споров, после зловещих угроз тети Люси убежать из дома в монастырь, она снова оживляется в это прекрасное ноябрьское утро.

-- Пойдем в лес, Люська, нечего кукситься дома как старые бабы на печке сидеть, сложа руки. Пойдем поищем последних грибов. Авось к ужину и соберем корзину.

-- Какие грибы! Где уж, -- отзываюсь я неохотно, -- вот Ольга говорит, что ночью первый снег выпал.

-- Так что ж, что выпал? Выпал и растаял сразу. Эка невидаль -- снег! Сахарные мы с тобою что ли, снега испугались. Ну, надевай пальто драповое, галоши и марш! Кстати зайдем "медвежатника" проведать. Долго он что-то не бывал у нас

Тетя права. Ранцев давно не был у нас. Прошло около месяца со дня отъезда д'Оберн, а он с тех пор только мельком заезжал к нам узнать о здоровье. Но гитары, против своего обыкновения, не привез и лишил нас, таким образом, возможности послушать его дивное пение. Отношения его к тете Мусе стали совсем иными, нежели раньше. Прежде он буквально, смотрел ей в глаза, стараясь предупредить каждое ее желание. Теперь же не то. Он по-прежнему был предупредителен и любезен с нею, как и со всеми нами, но к его любезности примешивалась огромная доля почтения, с каким обращаются к пожилым или очень почтенным людям. Очевидно, и до него дошли слухи, что старшая барышня Ордынцева хочет постричься в монахини и это, не то удаляло, не то умиляло Ранцева, высоко поднимая в его глазах нравственный престиж тети Муси. В свой последний приезд к нам, он упоминал, между прочим, о большой новости, свежей новости нашего уезда: в лесу появился огромный медведь, зарезавший у лесника корову и угрожавший не только лошадям, но и самим людям, проезжавшим по лесной дороге. Медведи делаются особенно злыми перед началом зимней спячки, во время которой они остаются в берлоге и сосут лапу все зимние месяцы вплоть до весны. Далеко не хищные в обычное время, менее всего летом, когда у них есть достаточно корма и помимо живности, в виде лесной малины, ягод и даже муравьев, которыми они не брезгуют лакомиться, натыкаясь на муравьиные кучи, перед и после зимней спячки, Мишки не уступают, пожалуй, в кровожадности и самым хищным зверям. Голод не позволяет им слишком разбираться в роде добычи: коровы, овцы, лошади, а подчас и человек, подвернувшийся не кстати и раздраживший чем-либо медведя, все это погибает под страшными по своей силе лапами зверя. Впрочем, человеческое мясо Мишка не употребляет в пищу. Но домашними животными, особенно кровью их, медведи лакомятся весьма охотно. Все это рассказал нам Александр Павлович, прибавив, что давно он мечтает встретиться один на один и помериться силами с медведем: -- облавы никакой делать не буду, а, знаете, с дубиной, да с ружьем выйти на Бурого не прочь, как в старое время наши предки хаживали, -- со своей добродушной улыбкой говорил он.

-- Не советую, опасно это, -- предостерегал, его отец.

-- Э, пустое! Кто из нас двоих сильнее -- это еще вопрос, -- смеялся Ранцев, вытягивая и сжимая в кулак свою огромную волосатую руку

Мы не могли не улыбаться при виде этой, поистине, богатырской руки. Александр Павлович уехал и о предстоящей ему медвежьей охоте нам больше никто не говорил.

***

-- А снег, действительно, был ночью, Люся смотри: здесь он не успел растаять. Зато воздух какой! Не воздух, а блаженный нектар, бальзам!

Я положительно не узнавала сегодня тети Муси. Так она нынче оживлена. Глаза блестят, сама улыбается. Яркий румянец играет у нее на щеках. Черный платок, повязанный поверх теплого драпового пальто, делает тетю совсем похожей на монашку. Мы идем по мокрой от стаявшего снега траве, по опавшим листьям и серому облезлому мху. Скрипят высокие деревья, словно жалуются на что-то. Каркают голодные вороны протяжно и заунывно... Осенняя картина разрушения вызывает в душе невольную грусть. И в самом молчании леса таится та же грусть, беспричинная, необъяснимая, навеянная умиранием природы.

Тетя Муся и я понемногу прибавляем шагу. Вот минуем сторожку лесника. Дверь избы плотно закрыта. Иван на обходе, должно быть, его старуха мать домовничает внутри. Мелкий дымок вьется из трубы домика.

Я мельком бросаю взгляд на знакомое крылечко, по которому мы с Ани, исполненные трепета и страха поднимались больше десяти лет тому назад. Домик ведьмы и Зеленого -- как давно все это было! Теперь Ани далеко. Нет и Этьена. Юное счастье разбилось вдребезги. Какая тоска, -- глубокая тоска! Я стараюсь не думать о том, что было, и бодро шлепаю по сырому мху и тронутым первым снегом листьям туда, где в самой чаще притаилась усадьба "медвежатника". Теперь думаю только об одном: в уютной горнице, сплошь забросанной звериными шкурами, топится камин. У камина сидит хозяин... Бренчит гитара... Мягкий бархатный голос разливается по-соловьиному... Тепло, хорошо, уютно... Этьен и вся тоска, сопряженная у меня с этим именем, отходит куда-то далеко в эти минуты... Душа потянулась к песням, к тихому звону гитары... к приветливому огоньку камина. И тетя Муся думает, очевидно, о том же. Чем ближе приближаемся мы к Борку, тем быстрее и энергичнее шагает она по мокрой дороге.

Вот зажелтели между обнаженными по-осеннему деревьями строения усадьбы.

Собаки почуяли наше приближение и залились отчаянным лаем. Навстречу нам вышел повар, седой старик, проживавший в доме Ранцева чуть ли не добрую половину своей жизни и знавший еще покойного отца Александра Павловича и его мать.

-- Добро пожаловать, барышни, давненько у нас не бывали, запел он своим старческим тенорком, -- приветливо улыбаясь нам во всю ширину лица, -- а мыто с барином поджидали вас все последнее время. Нынче как раз, еще утром о вас говорили. Нынче-то барин с Гаврилой да Иваном лесником на дальнюю охоту уехавши, облаву, слышь, на медведя затеяли. Двух волкодавов Пинча и Ларика с собой прихватили. До зари еще укатили, обратно жду с часу на час. Крестьянин тут заходил, сказывал, от загонщиков узнал: на след берлоги уже напали. Теперь, надо думать, травят давно. Вы уж дождитесь барышни... Не то, осерчает на меня Александр Павлович, что отпустил вас до его приезда. Отдохните, притомились чай, а я вам кофейку, либо чайку приготовлю, а то и горяченькое что-нибудь духом спроворю. В один миг готово будет все. Старик волновался и суетился, как мальчик, не зная куда усадить нас поудобнее, чем угостить повкуснее.

-- Да не скоро, может быть, Александр Павлович вернется, -- заикнулась было я бросая беглый взгляд на тетю Мусю. Сейчас она казалась очень встревоженной и бледной. Та же тревога смотрела из ее глаз, когда она, отведя меня в сторону по уходе слуги убежавшего хлопотать с закуской, произнесла, крепко сжимая мою руку:

-- Отчего он не сказал, не известил нас о том, что облава на медведя назначена на сегодня? Ведь это очень опасный род охоты, Люся, и...

Она не договорила. Но глаза ее досказали то, чего не решились произнести губы. Тетя Муся боялась за "медвежатника". Она еще любила его...

Я опустилась подле нее на тахту и всячески старалась отвлечь ее мысли от того, что происходило сейчас за несколько верст отсюда, в самой глубине леса. Но мы невольно возвращались все время к разговору об охоте. Между тем короткий осенний день стал клониться к вечеру. Ранние ноябрьские сумерки окутали лес.

Повар Дементий принес в кабинет большой поднос с чаем и холодными закусками и стал угощать нас самым радушным образом. Что касается меня, то я с удовольствием выпила чашку крепкого ароматного чая и съела несколько тартинок с говядиной. Тетя Муся не прикоснулась ни к чему. Она волновалась, по-видимому, все сильнее и сильнее с каждой минутой и то шагала большими шагами по комнате, то останавливалась у окна и зорко вглядывалась в постепенно сгущающуюся темноту осеннего вечера, вся обратившись в ожидание и слух.

А сумерки спускались все ниже, и настойчивее. Становилось почти темно. Дементий зажег лампы. Домик осветился и в нем сделалось как-то сразу уютнее и веселее.

-- Пора домой, тетя Муся, -- наши, наверное, уже беспокоятся, что мы пропали. Ждут. Надо идти... -- заикнулась я, было, робко, трогая за плечо задумавшуюся у окна девушку.

Неожиданно порывисто она обернулась ко мне. Что-то дрогнуло в ее лице...

-- Люся! Люся! Ты слышишь? Они возвращаются... Они едут... -- зашептала она, до боли стискивая холодными пальцами мою руку.

Я прислушалась, но не услышала ничего.

-- Я не вижу причины беспокоиться, -- произнесла я насколько могла спокойно, -- и чего ты волнуешься, право! Александр Павлович делает не в первый раз облаву в своей жизни.

Ему и раньше часто приходилось иметь дело с "мишками", (тут я постаралась вызвать на своем лице подобие улыбки, что мне вряд ли удалось, так как я волновалась не меньше тети) -- он опытный хороший охотник и на рожон, как говорится, зря не полезет ни за что... Успокойся же ради Бога, тетя Муся, сейчас он вернется с охоты здоровый и невредимый и...

Я не договорила. До уха моего на этот раз вполне явственно и отчетливо донесся шум приближающегося экипажа, фырканье лошадей, людские голоса.

-- Они! -- радостным, не поддающимся описанию голосом вырвалось из груди тети Муси и она, как была, в одном платье, с непокрытой головой выскочила на крыльцо. Я за нею. Среди сгустившегося мрака двумя яркими точками резко выделялись фонари приближавшегося по дороге экипажа. Первое, что мне бросилось в глаза то, что на месте кучера Гаврилы сидел какой-то крестьянин в зипуне, очевидно, из нанятых для облавы загонщиков. Гаврила же находился в экипаже рядом с лесником Иваном, и они бережно поддерживали что-то большое, накрытое не то попоной, не то кафтаном, что лежало распростертое у них на руках. Медленно, шагом подвигался экипаж по направлению лесного домика. Коляска приближалась. Людские голоса доносились теперь совсем уже отчетливо до наших ушей. Вот лошади остановились... Свет фонарей ударил нам в глаза... Тетя Муся первая сбежала с крыльца, кинулась к экипажу, приподняла угол темной ткани, накрывавшей то бесформенное и большое, что находилось на руках охотников и дикий вопль, вопль ужаса, отчаяния и безысходного, беспросветного горя вырвался у нее из груди и, повторенный стоголосым лесным эхо, замер где-то в дали, в глубине леса

***

Много лет пройдет с того дня, пока утихнет и сгладится ужасное впечатление, которое произвела на нас гибель несчастного "медвежатника"...

Чувствую, что никогда в моей жизни я не забуду этой картины. Все предыдущее казалось таким бледным в сравнении с нею. Объяснение со старым графом, нанесенная мне судьбой обида, разлука с Этьеном, даже самая смерть бабушки -- огромное горе моего детства, все это не сравнится по силе произведенного на меня впечатления с тем, что я увидела и пережила в тот вечер.

Александра Павловича Ранцева или то, что осталось от него после дикого нападения на него медведя, доставили домой уже бездыханным, истерзанным трупом. О докторе и спасении жизни не могло быть и речи... Все было кончено с этой стороны, и в лесной домик доставили только жалкие остатки, клочья человеческого тела, изодранного лесным зверем.

С большим трудом внесли бесформенную массу Ранцева в его жилище, под вой собак, почуявших присутствие покойника и плач старого верного Дементия. Тетя Муся шла бледная как полотно следом за несшими тело людьми.

Она не плакала, не стонала. В том единственном вопле, вырвавшемся так непроизвольно из ее груди, сказалось все охватившее ее беспросветное жгучее отчаяние, и теперь она как бы замерла, как бы задохнулась под напором придавившего ее неожиданного горя. И все же она была до странности спокойна, когда обратилась к леснику Ивану с просьбой рассказать ей все подробно, не щадя ее нервов, рассказать нам, как произошла эта ужасная катастрофа.

-- Да уж, поистине, горе великое и нежданное, барышни, -- начал мой старый знакомый, выходя к нам в гостиную из кабинета, куда уже успели отнести истерзанные останки Ранцева, покрытые теперь простынею, и положить их на тахте, где он так любил отдыхать при жизни, -- по истине, страшное несчастье приключилось, барышни... В начале-то все, как будто, удачливо шло. Обложили мы, значит, со здешними мужичками пригородными "его" берлогу... Оцепили цепью загонщики, как и полагается, значит... Собак спустили... Александр Павлович, такой веселый да резвый, как нарочно нынче были... Весь день шутили, да балагурили с нами. -- Шубы медвежьей говорит у меня нет, -- беспременно добыть себе шубу надо. -- Долго мы, это значит, из берлоги его выманивали. Никак вытащить не могли. А тут Ларик сунулся было не в пору... Любимец Александра Павловича Ларик-то... Выскочил из норы своей тот бурый дьявол да сразу-то на месте Ларика-то и положил. Одним взмахом лапы Ларику переломил пополам спину. Мыто с Александром Павловичем ближе всех к берлоге стояли... Все видели и слышали... И как взвизгнул Ларик предсмертным визгом и как грохнулся оземь замертво. Взглянул я на Александра Павловича, вижу тот света не взвидел -- сам не свой. Сам-то весь белый, -- а глаза от злобы из орбит вылезают... Губы трясутся... -- Не пощажу, -- шепчет, -- за Ларика бедного жестоко отплачу... Да как кинется вперед-то с ножом прямо тому дьяволу навстречу, без единого выстрела, без подмоги, один на один... Что тут было -- не могу передать точно... Видел только как ножом Александр Павлович взмахнул... Кровь брызнула из горла, либо из лапы медведя -- не разглядел точно... Кинулся я на выручку, а они уже оба по земле катаются, в один комок сплелись со зверем. Выстрелить хочу -- да нешто можно стрелять то -- ненароком в барина попадешь. А тут свои, загонщики сбежались... Да куды уж!.. Когда удалось, наконец, заряд медведю в ухо всадить, поздно уж было... От Александра Павловича одни лохмотья остались, один мешок мяса да костей. И крикнуть не успел, сердешный...

Иван замолк и утер рукавом кафтана катившуюся по лицу слезу. Тетя Муся стояла, беспомощно прислонясь к косяку двери. Глаза ее глядели куда-то вдаль, через голову лесника, туда, где она видела всю ту же рисующуюся в ее воображении страшную картину. Нежно, насколько можно тихо и осторожно напомнила я ей о необходимости возвратиться домой. Против моего ожидания на этот раз она не протестовала. В глубоком, неимоверно тяжелом молчании оделись мы, вышли на крыльцо и сели в коляску, предупредительно по распоряжению Дементия ожидавшую нас у крыльца лесной усадьбы. Отъезжая от Борки я невольно оглянулась назад. Все окна лесного домика были ярко освещены. В них мелькали суетливо снующие тени. Люди хлопотали о последних необходимых приготовлениях, сопряженных с присутствием покойника в доме.

-- Прощай, милый, веселый, добрый "медвежатник", мысленно послала я ему, -- не придется нам больше увидеть твоего простодушного, славного лица, ни слышать твоего бархатного голоса, ни твоих дивных чарующих песен, которые так настойчиво западали нам в души и сладкими радостными впечатлениями волновали наши сердца...

Слезы невольно навернулись мне на глаза. Я незаметно смахнула их с ресниц и обернулась к моей спутнице. Глаза тети Муси в этот миг встретились с моими... И я увидела в них такую отчаянную, такую беспросветную тоску безнадежности, что невольно, движимая состраданием, раскрыла объятия и прижала к себе несчастную одинокую девушку...

 

Люсина жизнь
Часть 3. Юность. III. Белая роза

С приездом семьи д'Оберн началась новая, совсем новая жизнь и в нашем скромном "Милом" и у наших соседей, в графской усадьбе. Теперь не проходило ни одного дня, чтобы мы не виделись с нашими друзьями и не собирались в одно большое оживленное общество. То они приезжали к нам, то мы, вернее я с Ганей и тетей Мусей (отец редко сопутствовал нам, он продолжал без устали работать над делами имения), ехали в Анино. Там мы играли в лаун-теннис, в крокет; или же в petits jeux в дурную погоду в комнатах. Иной же раз, вспомнив доброе старое время, читали, как бывало в детстве, вслух Гоголя, Тургенева или Диккенса, к полному удовольствию мисс Гаррисон, очень любившей такие "литературные", как мы их называли, вечера. Теперь наше общество как-то разделилось, разбилось на три группы, хотя мы, по-видимому, и находились все вместе, одной тесной компанией.

До поздних петухов просидели мы в эту ночь в нашей маленькой столовой. На дворе заметно стало светать. Заскрипели колеса телеги. Захлопали дверьми в сенях. Поднималась заря. Пробуждалось утро. Первое утро новой радостной жизни постучалось в мою дверь.

Этьен держался больше около меня и тети Муси. Этьен, словно возобновивший его детскую дружбу со мною, на каждом шагу, даже в мелочах выражал мне свое искреннее расположение. Мы много спорили с ним о прочитанных книгах, много беседовали и были неразлучны во время прогулок. К нам чаще всего присоединялась Лили. Ганя же больше находилась в обществе Марии, с которой у нее находились постоянно общие темы для разговоров по вопросам хозяйства. Что же касается Ани, то она деспотически завладела обществом Ранцева и ни на шаг не отпускала его от себя к огромному неудовольствию тети Муси, теперь почти окончательно лишившейся этого общества. Наш милый "медвежатник" совершенно подпал под влияние ловкой светской девушки, продолжавшей кокетничать с ним напропалую. Едва удавалось Александру Павловичу урваться от своей дамы, подойти к нам и вмешаться в нашу беседу, на прогулке или во время игры в теннис или крокет, как Ани под самыми разнообразными предлогами отзывала его обратно.

-- Monsieur Ранцев, спойте мне что-нибудь... Monsieur Ранцев, расскажите мне какой-нибудь случай из вашей охотничьей жизни. Monsieur Ранцев, дайте мне руку, я совсем не умею ходить по вашим трущобным дорогам, -- говорила она, сопровождая свои слова очаровательнейшими улыбками. Дома, у себя или у нас, Ани брала гитару, привозимую теперь Ранцевым из Борка, каждый раз и просила его научить ее пению заунывных русских песен. Но голос у Ани был резкий и неприятный, совсем обратный ее очаровательной внешности, и пение, вследствие этого, не шло на лад. Иногда Ранцев заезжал за нами на своей бешеной белой тройке и катал нас долго по окрестностям. И тут Ани старалась одна завладеть его вниманием, не уступая его никому; она, во что бы то ни стало, хотела научиться править лошадьми к немалому неудовольствию мисс Гаррисон, находившей такое занятие далеко не подходящим для молодой девушки из старинной аристократической фамилии. Таким образом пролетел месяц и скоро должен был кончиться срок отпуска Этьена. Не знаю, как мой товарищ детства, но я при одной мысли о предстоящей разлуке с ним чувствовала какую-то щемящую смутную тоску и тревогу. Октябрь стоял прохладный, но погожий в этом году. Скупое осеннее солнце баловало еще природу и давало возможность совершать нам дальние прекрасные прогулки.

Стоял один из таких погожих ясных деньков за три дня до отъезда Этьена. Мы решили воспользоваться им, чтобы совершить последнюю далекую прогулку в монастырь, куда давно уже собирались ехать всею компанией. Этот монастырь лежал в десяти верстах от города на берегу реки и представлял из себя давнишний памятник русской исторической старины. Когда-то, когда шведы подходили к Новгороду, монахини этого старинного русского монастыря вместе с его святынями скрылись в подземелье обители и выдержали в нем десятидневную осаду. Многие из них умерли от слабости и голода, а те, что вышли живыми из-под земли, казались по виду не лучше мертвых. Паломники и странники, навещавшие обитель, считали своим долгом заглянуть в подземелье, где была сооружена подземная часовня на месте погибших голодной смертью осажденных. За часовней находился знаменитый "лабиринт", как его называли, то есть длиннейший подземный ход, ведущий в соседний лес, разветвлявшийся по пути на целую массу мелких ходов и лазеек, прорытых с целью запутать преследователей, напавших на след, и сделать затруднительней выход из подземелья...

Этот лабиринт интересовал нас много больше и самого монастыря и подземной часовни. Тетя Муся, частенько навещавшая обитель, много рассказывала мне о нем, я же передала нашим друзьям эти рассказы, и они еще больше разожгли всеобщее любопытство.

Решено было ехать в монастырь сразу после раннего деревенского обеда. К двум часам дня вся компания собралась у нас в "Милом". На этот раз Ани оделась соответственно обстоятельствам. Изящный скромный осенний костюм и маленькая фетровая шляпа были на ней в этот день. Старшие поручили нас тете Мусе. Ни Ганя с отцом, ни мисс Гаррисон, ни madame Клео не поехали с нами. В тройку Ранцева села Ани, Лили, Мария и он сам. Я же, Этьен и тетя Муся поместились в нашем шарабане. С тихой приветливой радостью встретили нас обитательницы монастыря. Мать Аделаида, старая мать Евфимия и молодая беличка Феша с ее худым тонким, одухотворенным лицом древней христианской мученицы, особенно обрадовались тете Мусе:

-- Давненько, давненько, не бывали у нас, Марья Сергеевна. Что уж мы, а и сама мать игуменья стосковалась по вас... Не однажды изволила осведомляться: что де Ордынцева барышня не жалует к нам. И вам, господа, несказанно рады... Пожалуйте с миром, гости богоданные, -- пела рыхлая, мать Евфимия, сопровождая чуть ли не каждую свою фразу низкими монашескими поклонами. Такими же низкими поклонами встречали нас и Аделаида с Фешей. Потом все трое повели нас к игуменье. Эта игуменья, величавая, суровая старуха, когда-то в молодости потерявшая на войне горячо любимого отца, и постригшаяся в монахини, оставшись круглой сиротою, встретила нас с особенным радушием.

-- Люблю молодежь люблю видеть вокруг себя светлые веселые юные лица, -- говорила она нам, угощая нас чаем со свежим сотовым медом, кренделями и булочками собственного монастырского изготовления. -- Как-то на сердце радостно и светло становится, когда видишь вокруг себя молодую кипучую жизнь. Да, велика заслуга инокини, коя в обители спасется, но паче угоднее Господу заслуга спасшихся среди суеты ,и шума мирского -- каким-то проникновенным глубоким голосом произнесла она, глядя куда-то вдаль в окно поверх наших голов и перебирая четки...

-- Сейчас нам проповедь о спасении души начнет читать, по-видимому, -- насмешливо улыбнувшись шепнула Ани своей соседке по чайному столу, Лили, но не нашла в ней сочувствия своей неуместной шутке.

Бойкую молоденькую швейцарку, очевидно, гоже захватила окружающая, непривычная ей обстановка, невиданная еще никогда Лили. Маленькая, уютная келейка с ее запахом кипарисового дерева, яблок и лампадного масла, большой киот в углу с теплившимися перед каждым образом лампадами, аналой с раскрытой книгой священного писания, положенной на нем, простая удобная мебель, скромная сервировка стола и сама мать Ольга, с ее величавым, строгим лицом и доброй улыбкой -- все это не могло не произвести должного впечатления на нас всех. И шутка Ани могла показаться только глупой и неуместной. К счастью игуменья не расслышала ее шепота. Она разговаривала в эту минуту с Этьеном и тетей Мусей, просивших ее дать нам возможность осмотреть подземелье, часовню и лабиринт.

-- Часовню посетите с Божией милостью, ничего против этого не имею, там икону древнюю увидите во имя великомучеников, Бориса и Глеба и Иоанна Воина, а насчет лабиринта -- мой совет туда не заглядывать. Не надежны стены подземелья, того и гляди обломятся. Нет моего благословения идти в лабиринт, -- заключила она серьезно.

Потом снова обратилась с расспросами чисто хозяйственного свойства к тете Мусе, к которой питала какую-то исключительную привязанность.

-- Ух! С плеч бремя скатилось! Пренесносная старуха эта ваша мать настоятельница, -- утрированно обмахиваясь платком и выходя на свежий воздух, насмешливо говорила Ани. -- Я только и боялась, чтобы она не стала, как средневековый Савонарола, убеждать нас всех постричься в монахини. Эти четки, лампады, деревянное масло, сознаюсь, ужасно подействовали на меня! -- заключила она свою речь звонким смехом.

-- Но ведь все это принадлежность той же родины, нашей милой родины, которую ты так любишь, -- с тонкой улыбкой по адресу сестры произнес Этьен.

Но Ани предпочла не слышать его замечания.

-- В часовню, mesdames et monsieurs, в подземную часовню идем скорее, -- командовала она, хватая под руку Александра Павловича и увлекая его со смехом вперед.

Мать Аделаида с Фешей, как из-под земли выросли перед нами и, маяча впереди нас черными фигурами, повели нас в обительскую церковь. Здесь, подле ризницы, находилась небольшая потайная дверка, ведущая в подземелье. Несколько десятков каменных ступеней спускались вниз. В подземелье было светло. По пути в часовню через каждый десяток шагов горели толстые церковные свечи, вставленные в тяжелые подсвечники. Но вот, неожиданный узкий подземный коридор, по которому мы шли по двое, расширился, и мы попали в небольшую пещеру. Крупные стены этой пещеры были сплошь покрыты иконами. Несколько паникадил спускались с потолка ниши и огоньки лампад молча озаряли своим неверным, колеблющимся светом старинные изображения святых. Круглый ковер покрывал земляной пол часовни. Небольшой аналой с крестом и Евангелием стоял перед главной иконой, во имя которой была сооружена часовня. Великомученики Борис и Глеб смотрели с нее на молящихся прихожан благими, светлыми, очами. "Здесь батюшка отец Никандр нас исповедует иногда, тех инокинь и беличек, которые желают исповедаться в часовне, -- поясняла Феша. Здесь как-то отраднее и легче в грехе каяться, вдали от людей и шума суетного, -- добавила она с каким-то особенным, как мне казалось, выражением лица, далеким и чуждым всего мирского.

-- И тетенька ваша, Марья Сергеевна, очень часовню эту любит, -- певучим шепотом произнесла мать Аделаида.

Я оглянулась на тетю Мусю. Она стояла на коленях перед главной иконой. Никогда не забуду ее лица. Молилась ли она в эту минуту, просила ли о чем Бога, или жаловалась Ему -- никогда не сумею решить, не знаю, но меня поразило выражение нечеловеческой скорби, лежавшей на ее сразу осунувшемся, как будто исхудавшем и постаревшем в несколько минут лице. Уж позднее, по прошествии нескольких дней я поняла тайный смысл этой молитвы. Кроме тети Муси, меня, монахинь и Этьена, внимательно осматривавшего часовню, здесь больше не было никого.

-- А где же вся остальная компания, -- очнувшись от своего религиозного настроения, обратилась к нам с вопросом тетя Муся.

-- Лабиринт пошли осматривать, Мария Сергеевна, взяли свечи с собою и пошли. Не советовала я им делать этого, стены и потолок не надежны. Спаси, Господи, от лихого несчастья! Мать игуменья наших инокинь и то ходить туда не благословляет; прямо сказать, запрет постановила в подземелье ходить, долго ли, прости Господи, до греха, -- говорила я им все это, -- а молодые господа и слушать не хотят, смеются только, -- певуче проговорила мать Аделаида.

-- Но этого нельзя было допускать!.. Их надо вернуть, вернуть непременно! -- встревожилась не на шутку тетя Муся. -- Ани, Александр Павлович, Лили вернитесь, туда нельзя ходить! Слышите? -- заглядывая в темный проход лабиринта, крикнула она, повышая голос. Откуда-то издалека, судя по звукам, ей отвечали смехом.

-- Я не понимаю Ранцева и Марии, они должны были отговорить от этой глупости остальных, такие благоразумные, как они... -- по-прежнему растерянно и смущенно роняла тетя, переводя взгляд с меня на Этьена и обратно.

-- Не беспокойтесь, Марья Сергеевна, я приведу их обратно, -- вызвался юноша, -- досадно только, что и я не заметил, в какую сторону они пошли? На меня эта подземная часовня произвела такое огромное впечатление со всею ее мистической обстановкой, что я, каюсь, забыл обо всем остальном. Бегу исправлять свою оплошность. Вы разрешите мне взять свечу? -- обратился он к старшей монахине. Мать Аделаида молча протянула ему вынутую из церковного подсвечника тоненькую восковую свечку.

-- Ради Бога не волнуйтесь, я сейчас приведу их к вам, -- еще раз успокоил Этьен мою тетю и бросился вперед.

-- И я с тобою! -- вырвалось у меня непроизвольно.

-- Но Люся...

-- Нет, нет, я хочу идти с тобой. Я не пущу тебя одного! -- тоном, не допускающим возражений, говорила я моему товарищу детства. И, прежде нежели тетя Муся успела удержать нас, мы схватились за руки и метнулись к темному, зиявшему пустотою отверстию подземелья.

Крошечное пламя свечи скупо освещало нам путь. Шага на три вперед еще можно было разглядеть что-либо, но там, дальше, все тонуло в черной непроницаемой мгле. Узкий проход подземелья едва позволял уместиться в нем двум человекам рядом. Мы шли тесно, прижавшись друг к другу, я и Этьен. Низко над нашими головами повис земляной потолок лабиринта. Боковые стенки все суживались и суживались, словно грозились сдавить, сплющить нас своей земляной грудью. Холодный сырой воздух неприятно раздражал горло. Вот совсем узким стал длинный подземный коридор. Теперь Этьен должен был идти впереди меня со свечою, за ним следом я, не отставая от него ни на шаг. По временам мы останавливались и посылали в убегающую темноту громкими, напряженными голосами.

-- Александр Павлович, Лили... Ани... Мария где вы? Откликнитесь! Гип! Гип! Гип!

-- Да где же вы? Отзовитесь, ау, ау!

Но только эхо теперь, дразня нас, повторяло наши слова.

Темнота молчала. Лабиринт казался грозным и полным какого-то жуткого значения.

-- Они ушли совсем далеко, и не слышат нас, -- со вздохом вырвалось у меня, когда накричавшись вдоволь и совершенно бесполезно, мы замолчали наконец.

-- Совсем нет. Они могут быть сейчас в двух шагах от нас, но мы их не видим и не слышим. Эти стены так непроницаемы, или ты не видишь этого, Люся? -- поправил меня мой спутник.

Увы, я видела только одно. Видела бледность и тревогу на лице Этьена, старавшегося, однако, казаться возможно спокойным. И эта тревога невольно передавалась мне.

Вдруг наш коридор сразу расширился и мы вступили в небольшую пещеру, немногим меньше по объему предыдущей пещеры-часовни. Отсюда шло несколько подземных, узеньких коридорчиков, разбегавшихся ручьями в разные стороны. Мы с Этьеном остановились в нерешительности, куда идти? Который из этих узких переходов выбрать, чтобы напасть, наконец, на след остальной компании? -- Пойдем наугад, направо, Люся, предложил мне мой спутник. И мы снова. стремительно зашагали вперед. Действительно -- и монахини N-ской обители и прихожане ее были правы, называя лабиринтом это запутанное своими ходами и выходами подземелье. Из того коридора, в который мы вошли, шло справа новое отверстие, разветвлявшееся на две ветви.

-- Здесь воздух далеко не такой спертый, как там, позади нас, -- произнес Этьен, -- должно быть в этом месте и потолок выше. И чтобы убедиться в своем предположении, он высоко поднял свечу... Но тут произошло то, чего мы менее всего ожидали с моим товарищем детства. Дрогнула ли ненароком рука Этьена, или же он сделал неловкое движение, но свеча выпала из его пальцев и... потухла. Капельки холодного пота выступили у меня на лбу. Крик, вырвавшийся из груди, оказался не криком испуга и отчаяния, а каким-то сдавленным чуть слышным стоном. Ужас нашего положения с Этьеном сразу представился нам обоим. Одни среди абсолютной мглы незнакомых, запутанных ходов и переходов, глубоко под землею, да еще таких ненадежных могущих засыпать нас каждую минуту! Такое положение должно было привести в отчаяние самого нетрусливого человека. Если бы мы вздумали кричать, нас все равно не услышал никто. Идти же назад, среди кромешной тьмы, нечего было и думать. Мы могли без света совсем запутаться в лабиринте. Я хорошо сознавала всю безвыходность нашего положения. Надо было подчиниться обстоятельствам и ждать. Чего собственно говоря ждать, я еще не вполне уясняла себе. Очевидно, того, чтобы тетя Муся, отчаявшись в нашем возвращении, послала монахинь с фонарями разыскивать нас. Но до тех пор могло пройти немало времени. А между тем, оставаясь стоять на месте, мы чувствовали холод и сырость подземелья гораздо острее и мучительнее, нежели при быстрой ходьбе. По крайней мере, я дрожала теперь с головы до ног.

-- Тебе холодно, Люся? Ты вся трясешься? Я сниму пальто и окутаю тебя, -- услышала я озабоченный, встревоженный голос Этьена у моего уха. И прежде нежели успела запротестовать, мягкий заграничный драп коснулся моих рук, плеч, шеи.

-- Как неприятно, как тяжело все это, -- вырвалось у меня и слезы подступили к моему горлу. Неизвестность, темнота и тяжелое предчувствие еще большего несчастья угнетали мою душу

-- Ты боишься? Бедная Люся, скажи!

-- Я ничего в жизни не боюсь рядом с тобою Этьен, -- произнесла я, твердо веря в произнесенные мною слова. Этьен отыскал в темноте мою руку и сжал мои холодные дрожащие пальцы

-- Послушай, Люся, -- тем глубоким проникновенным голосом, который я так любила у него, начал он, -- я, как это ни странно, доволен, что с нами произошла такого рода неприятная случайность, потому что я смогу теперь перед возможностью, может быть ,нового грядущего несчастья, сказать тебе то, что не сказал бы никогда, не решился бы сказать в иное время. Помнишь, Люся, как мы играли в нашу любимую игру в детстве, в капитана и Магду, его невесту? Помнишь, как капитан, желая спасти любимую Магду, жертвовал своею жизнью и смело отдавался в руки индейцев? -- То была смешная и трогательная игра. Но я бы сделал то же самое в действительности, я, граф Семен д'Оберн, пожертвовал бы с радостью моей жизнью, чтобы получить возможность спасти мою Магду, я хотел сказать -- Люсю, мою маленькую подругу детства. Да я с готовностью пожертвовал бы всей моей жизнью для этой цели! Люся, ты слушаешь меня? ты помнишь как я относился к тебе в годы нашего детства? Мы были так дружны и неразлучны тогда... А потом, позднее еще больше окрепла наша дружба. И вот, судьба снова разлучила нас. Магда рассталась со своим капитаном, чтобы встретиться снова с ним через три года. Но и за время долгой разлуки бывший капитан не на один день не забывал своей Магды. Ее образ ни на час не покидал его. И вот, когда я четыре недели тому назад увидел тебя, Люся... Нет, не то, когда я понял, что ты не забывала меня, когда я нашел вещественное доказательство этому...

-- Какое доказательство, Этьен?

-- Вот это... Ведь ты не будешь отрицать, что это твой подарок мне, Люся, протяни руку, вот...

Я исполняю его желание и в тот же миг что-то маленькое, сухое, с тихим шелестом касается моих холодных от волнения пальцев.

Быстрая догадка прорезывает мой мозг: "Сухой цветок! Моя белая роза, оставленная мною в комнате Этьена в день его приезда из-за границы!"

-- Моя роза! -- выражаю я громко подвернувшуюся мне в голову мысль.

-- Да, ты угадала, Люся! Это твоя белая роза, твой цветок, который ты подарила мне... Ты, маленькая Люся, а никто другой, -- подтвердил он с каким-то новым, значительным тоном.

-- Но как же ты мог догадаться, что его подарила тебе именно я? Ведь ни мисс Гаррисон ни Мария не сказали тебе об этом -- смущенно пролепетала я.

-- Мое сердце сказало мне это, маленькая Люся. Когда я увидел твой милый цветок, оно, мое вещее сердце, -- тем же взволнованным голосом произнес Этьен, -- забилось так сильно, сильно и сказало мне всем своим небывалым волнением, что капитан всегда любил, любит и будет любить во всю жизнь маленькую Магду и сочтет за величайшее счастье, если она согласится сделаться его женою. От тебя одной зависит сделать меня счастливым, ты видишь, Люся! Ответь же мне, дорогая моя деточка, согласна ли ты протянуть мне руку? Согласна ли пройти со мною вместе весь наш жизненный путь?

В лабиринте по-прежнему было темно и пустынно и царила та же мертвая тишина, но мне почудилось вдруг, что среди густого мрака зажглись яркие, сияющие звезды, что, где-то звучит дивная музыка, не то арфа, не то свирель... Или это сверкали огни в моей душе, в моем сердце, а радостная дивная музыка мелодично смеялась во мне самой? Не знаю, не помню...

Я позабыла все тяжелое, все неприятное в эти минуты, с самой опасностью, включительно, быть заживо погребенной в этом далеко ненадежном лабиринте. Ах, не все ли равно мне было до всего того, что не касалось моего счастья, моего огромного, всю мою душу захлестнувшего счастья с Этьеном, которого я так сильно любила всегда...

Без малейшего колебания протянула я вперед руку... Мои холодные пальцы заметно дрожали, отыскивая в темноте руку Этьена. И крепко сжимая ее, я сказала ему:

-- Да, да, на всю жизнь, рука об руку вместе, потому что и я точно так же сильно и крепко люблю тебя, Этьен!..

***

По прошествии долгого времени замелькали желанные огоньки в подземелье и со всех сторон потянулись к нам на выручку посланные по просьбе тети Муси, матерью игуменьей монахини, и мы с Этьеном выбрались, наконец, на свет Божий.

У выхода из лабиринта, в подземной часовне, нас ждала тетя Муся с остальной компанией, которой посчастливилось выйти из подземелья значительно раньше нас. Расспросам и тревогам не было конца. Бледная и расстроенная тетя уже успела схоронить нас мысленно вместе с Этьеном. Ей представлялось уже, что мы потеряны безвозвратно, что нас засыпало обвалом или мы оба попали в какой-нибудь подземный колодец. И вот, мы снова вместе с нею. Веселые, радостные, счастливые, едва находившие силу удержать это счастье в себе, пожимали мы руки нашим друзьям.

-- Мой отец завтра приедет к вашим просить для меня твоей руки, Люся. Сегодня же я расскажу ему все, -- успел шепнуть мне Этьен, подсаживая меня в коляску. Мы уехали первые с тетей, оставив остальное общество в монастыре.

В тот вечер долго еще не ложились спать в нашем доме. Отец, Ганя, тетя Муся и я сидели чуть ли не до рассвета за потухшим самоваром. Я им чистосердечно рассказала все, происшедшее со мною нынче.

Ганя сильно обрадовалась моему счастью.

-- Он очень хороший, и достойный юноша, Люся, и сумеет дать тебе светлую, счастливую жизнь, -- сказала она с таким убеждением, что я как безумная кинулась ей на шею и стала покрывать бешеными поцелуями ее рот, лоб, щеки и глаза.

Тетя Муся казалась тоже довольной. Этьен ей всегда был по душе.

-- Только помни мой совет, Люся, будь подальше от Ани, чтобы она не научила тебя ничему дурному. Она -- пустая, взбалмошная, нехорошая девушка, -- произнесла моя тетка с внезапным выражением озлобления, исказившим ее миловидное лицо. Я вспомнила день, проведенный у "медвежатника" и поняла эту ненависть моей тетки к юной графине. Один отец казался озабоченным.

-- Не слишком ли рано, Люся? Тебе всего восемнадцать, Этьену двадцать лет. Вы оба такие юные, такие еще неопытные. Всегда успеете вступить в серьезную жизнь. Мой совет подождать немного. Года два, три... Подрастете, возмужаете, приобретете кой-какой опыт.. Что же касается твоего выбора, то я им доволен. Доволен тем, что моей Люсе понравился не вертопрах какой-нибудь, а серьезный и достойный молодой человек, который вырос у меня на глазах и которого я знаю с самой лучшей стороны.

-- И будет наша Люська графинюшкой, -- неожиданно обретая снова веселость, засмеялась тетя Муся

-- Ну, я думаю, она меньше всего об этом думает, -- улыбнулась Ганя, -- и не титул, ни знатный род, ни богатство жениха привязали нашу Люсю к Этьену. Не так ли, моя деточка? -- своим ласковым голосом обратилась уже непосредственно ко мне Ганя.

-- Я давно люблю его, и только сегодня поняла это, -- просто и искренно ответила я.