Поиск

Легенды и мифы Крыма

Эчкидаг — Козья гора Легенда Крыма

Али, красавец Али, тебя еще помнит наша деревня, и рассказ о тебе, передаваясь из уст в уста, дошел до дней, когда Яйла услышала гудок автомобиля, и выше ее гор, сильнее птицы, взвился бесстрашный человек.

Не знаю, обогнал бы ты их на своем скакуне, но ты мог скорее загнать любимого коня и погубить себя, чем поступиться славой первого джигита.

Быстрее ветра носил горный конь своего хозяина, и завидовала отузская молодежь, глядя, как гарцевал Али, сверкая блестящим набором, и как без промаха бил он любую птицу на лету.

Недаром считался Али первым стрелком на всю долину и никогда не возвращался домой с пустой сумкой.

Трепетали дикие козы, когда на вершинах Эчкидага, из-за неприступных скал, появлялся Али с карабином на плече.

Только ни разу не тронула рука благородного охотника газели, которая кормила дитя. Ибо благородство Али касалось не только человека.

И вот как-то, когда в горах заблеяли молодые козочки, зашел Али в саклю Урмие.

Урмие, молодая вдова, уснащавшая себя пряным ткна лишь для него одного, требовала за это, чтобы он беспрекословно исполнял все ее причуды. Она лукаво посмотрела на Али, как делала всегда, когда хотела попросить что-нибудь исключительное.

— Принеси мне завтра караджа.

— Нельзя. Не время бить коз. Только начали кормить, ведь знаешь, — заметил Али, удивившись странной просьбе.

— А я хочу. Для меня мог бы сделать.

— Не могу.

— Ну так уходи. О чем нам разговаривать.

Пожал плечами Али, не ожидал этого, повернулся к двери.

— Глупая баба.

— К глупой зачем ходишь. Сеит-Мемет не говорит так. Не принесешь ты, принесет другой, а караджа будет. Как знаешь!

Вернулся Али домой, прилег и задумался. В лесу рокотал соловей, в виноградниках звенели цикады, по небу бегали одна к другой в гости яркие звезды. Никто не спал, не мог заснуть и Али. Клял Урмие, знал, что дурной, неладный она человек, а тянуло к ней, тянуло, как пчелу на сладкий цветок.

— Не ты, принесет другой.

Неправда, никто не принесет раньше. Али поднялся.

Начинало светать. Розовая заря ласкала землю первым поцелуем.

Али ушел в горы по знакомой ему прямой тропе.

Близко Эчкидаг. Уже поднялся ловкий охотник на одну из его вершин, у другой теперь много диких коз, караджа. Нужно пройти Хулах-Иернын — Ухо земли. Так наши татары называют провал между двумя вершинами Эчкидага. Глубокий провал с откосной подземной пещерой, конца которой никто не знает. Говорят, доходит пещерная щель до самого сердца земли; будто хочет земля знать, что на ней делается: лучше ли живут люди, чем прежде, или по-прежнему вздорят, жадничают, убивают и себя и других.

Подошел Али к провалу и увидел старого, старого старика с длинной белой бородой, такой длинной, что конец уходил в провал.

— Здравствуй, Али, — окликнул его старик. — Что так рано коз стрелять пришел?

— Так, нужно.

— Все равно не убьешь ни одной.

Подошел ближе Али, исчез в провале старик.

— Ты кто будешь?

Не ответил старик, только сорвавшиеся камни полетели в провал; слушал, слушал Али и не мог услышать, где они остановились. Оглянулся на гору. Стоит стройная коза, на него смотрит, уши наставила.

Прицелился Али и вдруг видит, что у козы кто-то сидит и доит ее; какая-то женщина, будто знакомая. Точно покойная его сестра.

Опустил он быстро карабин, протер глаза. Коза стоит на месте, никого подле нее нет.

Прицелился вновь, и опять у козы женщина. Оглянулась даже на Али. Побледнел Али. Узнал мать такой, какой помнил ее в детстве. Покачала головой мать. Опустил Али карабин.

— Аналэ, матушка родная!

Пронеслась по тропинке под скалой пыль. Стоит опять коза одна, не шевелится.

— Сплю я, что ли, — подумал Али, и прицелился в третий раз.

Коза одна, только в двух шагах от нее ягненок. Причудилось, значит, все, и навел Али карабин, чтобы вернее, без промаха, убить животное прямо в сердце.

Хотел нажать на курок, как увидел, что коза кормит ребенка, дочку Урмие, которую любил и баловал Али как свою дочь.

Задрожал Али, похолодел весь. Чуть не убил маленькую Урмие.

Обезумев от ужаса, упал на землю и долго ли лежал не помнил потом.

С тех пор исчез из деревни Али. Подумали, что упал со скалы и убился. Долго искали — не нашли. Тогда решили, что попал он в Хулах-Иернын, и нечего искать больше.

Так прошло много лет.

Алиева Урмие стала дряхлой старухой, у маленькой Урмие родились дети и внуки; сошли в могилу сверстники джигита, и народившиеся поколения знали о нем только то, что дошло до них из уст отцов и где было столько же правды, сколько и народного вымысла.

И вот раз вернулся в деревню хаджи Асан, столетний старик, долгое время остававшийся в священной Мекке. Много рассказал своим Асан, много чудесного, но чудеснее всего было, что Асан сам, своими-глазами видел и узнал Али.

В Стамбуле, в монастыре дервишей происходило торжественное служение. Были принцы, много франков и весь пашалык. Забило думбало, заиграли флейты и закружились в экстазе священной пляски-молитвы святые монахи. Но бешеннее всех кружился один старик. Как горный вихрь, мелькал он в глазах восторженных зрителей, унося мысль их от земных помыслов, но силой всего своего существа отдававшийся страсти своего духа.

— Али, — воскликнул Асан, и, оглянувшись на него, остановившись на мгновение, дервиш снова бешеным порывом ушел в экстаз молитвы.

 

Шайтан-сарай Легенда Крыма

— Расскажи, Асан, почему люди назвали этот дом — Чертовым.

Асан сдвинул на затылок свою барашковую шапку, было жарко, и усмехнулся.

— Расскажу — не поверишь. Зачем рассказывать!

Мы сидели под плетнем у известного всем в долине домика в ущелье Ялы-Богаз. Ущелье, точно талья красавицы, делит долину на две. На севере — отузская деревня с поселками, старые помещичьи усадьбы, татарские сады. На юге — виноградники, сбегающие по склонам к морю, и среди них — беленькие домики нарождающегося курорта. Зная Асана, я промолчал.

— Если хочешь, расскажу. Только ты не смейся. Когда Шайтан где поселится, скоро оттуда не уйдет. Жил здесь грек-дангалак; клады копал. Нашел — не нашел, умер. Жил армянин богатый; людей не любил; деньги любил; умер. Потом чабаны собирались ночью, виноград воровали, телят резали, вместе кушали; друг друга зарезали. Так наши старики говорили. Потом никто не жил. Один чабан Мамут, когда на горе пас барашек, прятал в дом свою хурду-мурду. Еще хуже стало.

И Асан рассказал случай, имевший, как говорят, место в действительности.

— Видишь развалины на горе, под скалой? Там была прежде греческая келисе. Давно была. Теперь стенка осталась, раньше крыша держалась, свод был.

Один раз случилась гроза. Дождь большой пошел, вода с гор побежала, камни понесла. Мамут загнал барашек за стенку, сам спрятался под свод. Стоит, поет. Веселый был человек. Горя не знал. А дождь — больше и больше. — Анасыны, говорит. Надоело ему. Нечего было делать, в руках таяк, которым за ноги барашек ловят, давай стучать по стене. Везде — так: в одном месте — не так. Еще постучал.

— Может клад найду, — думает. Хочет выломать камень из стены. Вдруг слышит: — Эй, Мамут, не тронь лучше! Плохо будет. — Посмотрел — никого нет. Начал камень выбивать. — Не тронь, — слышит опять, — будешь богатым, червонцем подавишься.

Сплюнул Мамут. — Анасыны, бабасыны. Врешь, Шайтан, богатым всегда хорошо. Навалился как следует и сдвинул камень с места. Видит печь, а в ней кувшин с червонцами. Ахнул Мамут. Столько золота! На всю деревню хватит. Задрожал от радости, спешит спрятать клад, чтобы другие не увидели. Только камень назад не пошел. Высыпал все червонцы в чекмень, завернул в узел, под куст до вечера положил.

Дождь прошел, выгнал стадо пасти, а сам на куст смотрит. Куст горит — не горит, дымится. — Вай, Алла! Солнце еще высоко, в деревню не скоро; стал думать — какой богатый человек теперь будет. Принесет червонцы домой, отдаст жене: — На! Сам падишах больше не даст, а я, чабан, все тебе подарю. Положим — не подарю; только так скажу. Смеется сам. — Куплю себе дом в Ялы-Богазе; дом на дороге, открою кофейню; стадо свое заведу; чабаны свои будут. Ни одна овца не пропадет. Украдет чабан — сейчас поймаю. Первый богач в Отузах буду. Так думал Мамут, ждал, когда солнце за Папастепэ зайдет — гнать стадо домой. И гнал так, что сам удивлялся. Бежал сам, бежали барашки, бежали собаки.

Прибежал к себе домой, развернул на полу чекмень, позвал жену. — Смотри!

С ума сошла женщина от радости; побежала к соседке; та — к другой. Вся деревня собралась, поздравляют Мамута. Один имам прошел мимо, покачал головой; знал разные случаи.

Послал Мамут за бараниной. Десяток ок на червонец дали, бабам каурму велел варить. — Кушайте все, вот какой я человек, не как другие.

Стали хвалить Мамута: — Добрый человек, хороший человек, уважаемый будешь человек. Смотрели червонцы. Чужие, не похожи на турецкие. Сотский советовал позвать караима Шапшала. Шапшал виноград покупал, образованный человек был. Позвали. Обещал помочь. Скоро поедет в Стамбул, там разменяет на наши деньги. Только третью часть себе требует. Поторговались, сошлись на четвертой. Отдал Мамут все червонцы, себе немного на баранину оставил. Не спал ночью, все думал, “что много дал за хлопоты. Обидно было. Мучился человек.

На другой день стада не погнал. Когда богатый, разве будешь чабаном! Пошел дом торговать в Ялы-Богазе. Никто не жил в доме — дешево продали. Без денег, в долг купил. Мулла татарламу сделал по шариату. Мастеров нанял дом поправить. Без денег пошли, знали, что Мамут самый богатый человек на деревне.

Ждет Мамут караима Шапшала. Все не едет. Пришла ураза, нельзя целый день кушать. Недоволен Мамут, к баранине привык. Стал бранить потихоньку старый закон, а Шайтан смеется: — Скоро Мамут моим будет!

По ночам слышит Мамут чужой голос: — Обманул тебя Шапшал. Пропали червонцы. Никогда не увидишь их. — Хмурым встает по утру Мамут. Все радуются: скоро Курбан-байрам; Мамут сердит на всех, не думает о празднике.

Один раз в деревне услышали колокольчик. Приехал начальник. Бежит сотский за Мамутом.

— Иди, тебя зовет.

— Зачем?

— Ты клад, говорит, нашел, куда его девал? Испугался Мамут. — Скажи, не нашел.

— Как скажу? Ведь все знают.

— Ну, скажи, дома нет.

Почесал сотский затылок и пошел к начальнику.

А Мамут взял со стены ружье и ушел через сады в Ялы-Богаз.

Над ущельем нависла черная туча, темно стало; буря началась; вспомнил Мамут тот день, когда клад нашел.

Ветер деревья ломает, в трубе воет; собаки на дворе воют, нехорошо воют, покойника чуют.

Положил Мамут чекмень на пол, лег спать. Заснул, не заснул — не знает. Только видит в углу на корточках сидят гости: белый, черный, грек-дангалак, армянин-хозяин, зарезанные чабаны. Сидят, тихонько разговаривают, боятся разбудить Мамута. Пошевелился Мамут. Погладил длинную бороду белый.

— Мамут, к тебе пришли. Сначала я скажу, потом он скажет. Посмотрим, кого послушаешь…

Долго говорил белый, душу спасти просил, на мечеть мулле дать, бедному соседу дать, сироту в дом принять.

Напишет мулла в Стамбул, поймают Шапшала, вернут в Отузы деньги. Не будет Мамут в тюрьме сидеть: начальника хорошо попросят. Когда начальника хорошо просить, начальник добрый будет.

Смеется черный. — Только Шапшала где теперь найдешь? Давно из Стамбула ушел. Хочешь деньги, можно иметь деньги. Скоро начальник поедет. Насыпь больше дроби в ружье. Близко поедет. Будет много денег.

Поднялся Мамут на ноги; точно провалились все его гости; только пол заскрипел. Слышит звенит колокольчик. Зарядил ружье, за окошко спрятался. Шагом едет начальник, дорога плохая. Вспомнил о Мамутовом кладе, оглянулся на дом. Блеснуло в окне что-то, пошел по горам гулять выстрел. Позади ехали верховые; бросились к дому, схватили Мамута, скрутили кушаком ему руки. Не боролся Мамут; знал, что пропал человек.

Сидит Мамут в тюрьме, ни пьет, ни ест, позеленел; всю ночь с кем-то разговаривает. Страшно караульному: один, а на два голоса разговаривает. Сумасшедший, думает. Вдруг, видит, стал Мамут рвать на себе шаровары, схватил что-то в руку, запрыгал от радости. Не стал караульный дальше смотреть, зашел за дверь; не видел, как вскочил к Мамуту зеленый Шайтан, как руку на плечо положил.

— Прячь скорей свой последний червонец; увидят — отберут. Прячь в рот.

Сунул Мамут в рот червонец. Зазвенел засов тюрьмы. Глотнул Мамут и удавился.

Узнали в деревне, что удавился червонцем Мамут, говорили: — Жадный был человек, глупый был человек, дом в Ялы-Богазе купить захотел. Кто в Ялы-Богазе может жить! Нечего жалеть такого человека!

С того времени никто в этом доме не живет и народ его называет Шайтан-сарай.

Помолчал Асан, а потом прибавил:

— Может быть и теперь Шайтан здесь живет. Кто знает! Когда Шайтан где станет жить, долго оттуда не уйдет!

 

Чертова баня Легенда Крыма

Не верьте, когда говорят: нет Шайтана. Есть Аллах — есть Шайтан. Когда уходит свет, — приходит тень. Слушайте!

Вы знаете Кадык-Койскую будку? За нею грот, куда ходят испить холодной воды из скалы.

В прежние времена тут стояла придорожная баня, и наши старики еще помнят ее камни.

Говорят, строил ее один отузский богач. Хотел искупить свои грехи, омывая тело бедных путников. Но не успел. Умер, не достроив. Достроил ее деревенский кузнец-цыган, о котором говорили нехорошее.

По ночам в бане светился огонек, сизый с багровым отсветом. Может быть в кагане светился человеческий жир. Так говорили.

И добрые люди, застигнутые ночью в пути, спешили обойти злополучное место.

Ходил даже слух, что в бане живет сам Шайтан.

Известно, что Шайтан любит людскую наготу, чтобы потом над нею зло посмеяться. Уж, конечно, только Шайтан мог подсмотреть у почтенного отузского аги Талипа такой недостаток, что, узнав о нем, вся деревня прыснула от смеха.

Кузнец часто навещал свою баню и оставался в ней день, другой. Как раз в это время в деревне случались всякие напасти. Пропадала лошадь, тельная телка оказывалась с распоротым брюхом, корова без вымени, а дикий деревенский бугай возвращался домой понурым быком.

Все Шайтановы штуки! А, может быть, и кузнеца. Недаром он так похож на Шайтана. Черный, одноглазый, с передним клыком кабана. Деревня не знала, откуда он родом и кто был его отцом; только все замечали, что кузнец избегал ходить в мечеть; а мулла не раз говорил, что из жертвенных баранов на Курбан-байрам самым невкусным всегда был баран цыгана; хуже самой старой козлятины.

Кохтебельский мурзак, который не верил тому, о чем говорили в народе, проезжая однажды мимо грота, сдержал лошадь; но лошадь стала так горячиться, так испуганно фыркать, что мурзак решил в другой раз не останавливаться. Оглянувшись, он увидел, — он это твердо помнит, — как на бугорке сами собой запрыгали шайки для мытья.

И много еще случалось такого, о чем лучше не рассказывать на ночь.

Впрочем, иной раз, как ни старайся, от страшного не уйдешь.

У Османа была дочь и звали ее Сальгэ. Пуще своего единственного глаза берег ее старый цыган. Однако любви не перехитришь, и, что случилось у Сальгэ с соседским сыном Меметом, знали лишь он да она. Только и подумать не смел Мемет послать свата. Понимал, в чем дело. И решил бежать с невестой в соседнюю деревню. Как только полный месяц начнет косить, — так и бежать.

И смеялся же косой месяц над косым цыганом, когда скакал Мемет из деревни с трепетавшей от страха Сальгэ.

Османа не было дома. Он проводил ночь в бане. Пил заморский арак, от которого наливаются жилы и синеет лицо.

— Наливай еще!

— Не довольно ли? — останавливал Шайтан. — Слышишь скрип арбы? Это козский имам возвращается из Мекки… И грезится старику, как выйдет завтра ему навстречу вся деревня, как станут все на колени и будут кричать: “Святой хаджи!..” Постой, хаджи, еще не доехал! — И прежде, чем кузнец подумал, Шайтан распахнул дверь. Шарахнулись волы, перевернулась арба, и задремавший было имам с ужасом увидел, как вокруг него зажглись серные огоньки. Хотел прошептать святое слово, да позабыл. Подхватила его нечистая сила и бросила с размаха на пол бани.

Нагой и поруганный, с оплеванной бородой, валялся на полу имам, а гнусные животные обливали его чем-то липким и грязным. И хохотал Шайтан. Дрожали стены бани. — То-то завтра будет смеху! На коленях стоит глупый народ, ждет своего святого, а привезут пьянень-кого имама! — Не стерпел обиды имам, вспомнил святое слово и очнулся на своей арбе, которая за это время уже отъехала далеко от грота.

— Да будет благословенно имя Аллаха, — прошептал имам, и начал опять дремать.

А в бане хохотал Шайтан. Дрожали стены бани.

— Наливай еще, — кричал цыган.

— Постой! Слышишь, скачет кто-то! — И вихрем вынес нечистый приятеля на проезжую тропу.

Шарахнулась со всех четырех ног лошадь Мемета, и свалился он со своей ношей прямо к ногам Шайтана.

— А, так вот кого еще принесло к нам! Души его, — крикнул Шайтан, а сам схватил завернутую в шаль девушку и бросился с ней в баню.

Зарычал цыган и всадил отравленный кинжал по самую рукоять между лопаток обезумевшего Мемета.

А из бани доносился вопль молодого голоса. “Будет потеха, будет хорошо сегодня”, подумал цыган и, шатаясь, пошел к бане.

В невыносимом чаду Шайтан душил распростертую на полу нагую девушку, и та трепетала в последних судорогах.

— Бери теперь, если хочешь!

Обхватил цыган девушку железными руками, прижался к ней… и узнал дочь…

— Згне! — крикнул он не своим голосом слово заклятья.

И исчез Шайтан. Помнил уговор с Османом. Только раз цыган скажет это слово, и только раз сатана подчинится ему.

— Воды, воды, отец!

Бросился Осман к гроту, а грот весь клубился удушливыми серными парами. И не мог пройти к воде Осман. Не знал второго слова заклятья. Упал и испустил дух.

* * *
Поутру проезжие татары нашли на дороге три трупа и похоронили их у стен развалившейся за ночь бани.

— Чертова баня, — назвал с тех пор народ это место.

И я хорошо помню, как в детстве, проезжая мимо грота, наши лошади пугались и храпели.

Не верьте, если вам скажут: нет Шайтана. Есть Аллах — есть Шайтан! Когда уходит свет, — приходит тень.

 

Чершамбе Легенда Крыма

Бедный Сеит-Яя. Я помню его доброе лицо в глубоких морщинах, седеющую бороду, сгорбленный стан и необыкновенную худобу, и как он подзывал, бывало, меня, когда я проходил, мальчиком, мимо его сада, чтобы выбрать мне самый крупный бузурган или спелую сладкую рябину.

— Ничего, кушай.

И начинал напевать свою грустную песенку — Чершамбе-Чершамбе.

Все знали эту Чершамбе и отчего поет ее Сеит-Яя, бедный Сеит-Яя, который давно уже не в своем уме.

Не помнили, когда пришел Сеит-Яя в деревню. Говорили только, что еще тогда замечали за ним странное.

Трудно было найти, кто бы лучше его сделал прищеп, положил катавлак, посадил чубуки.

Он был всегда в работе, редко заходил в кофейню, казался тихим, безобидным. Но кто ближе был к нему, хорошо знал, как умеет Сеит-Яя подметить все смешное, и потому многие не любили его.

Вспоминали, как срамил он почтенного Пурамета, который, когда выходил из дому, всегда трогал угол: — Тронь два раза на всякий случай.

Отворачивался сотский Абляз, когда встречал Сеит-Яя, потому что, когда умерла его тетка, он рассказал в кофейне, как выли накануне на верхней деревне собаки. Все знали, что после этого бывает, но Сеит-Яя сказал громко:

— Умного в сотские выбрали!

У Муртазы пала лошадь. Поздравляли Муртазу. Народ верит, что пожалел Аллах человека, если вместо него взял лошадь. Ворчал Сеит-Яя:

— Мало у Аллаха дела, чтобы заниматься вашими делами. Скоро бублики печь вам будет.

Качал головой мулла:

— Плохо Сеит-Яя кончит, не знает язык, что болтает.

И назвал его дурнем, когда услышал, что посмеялся Сеит-Яя над пятницей.

В пятницу шли пожилые в мечеть и позвали с собой Сеит-Яя. Усмехнулся Сеит-Яя.

— Идите, идите, я в среду приду.

— Плохо его дело, — сказали старики, — видно, Аллах отнял у него разум совсем. Дурень Сеит-Яя.

И стали люди, кто сторониться, кто потешаться над ним, и никто не хотел отдавать свою дочь за него замуж.

А время пришло Сеит-Яя жениться, и многие заметили, что стал тосковать он.

Заметила это и хозяйка, у которой Сеит-Яя служил в работниках, и решила посватать одну вдовушку из казанских.

Не любят наши татары чужих. У тех девушки ходят открытыми, не стыдятся разговаривать с мужчинами, городское платье начинают носить.

Но Сеит-Яя согласился. — Хотя и казанская, а женщина. Большой огурец, малый огурец, — все огурец.

— Сватай, — сказал он хозяйке, и вечером пошел к дому, где жила вдовушка.

Сидела вдовушка на пороге и жевала мастику. Посмотрел на нее из-под рукава Сеит-Яя.

— Хороша, жаль, что не закрывается. Спокойней было бы.

Постоял еще, облокотившись о косяк.

— Когда будет ночь, приходи в хозяйкин сад.

Присвистнул и ушел к себе.

Не спал в эту ночь Сеит-Яя, не спала и вдовушка. Ворочалась на войлоке, вздыхала; ястык жаркой казалась. И когда смолкли голоса на деревне, накинула платок и пошла под орешину.

Под орешиной свадьбу можно устроить, не то что маленькой женщине спрятаться; однако скоро нашел ее Сеит-Яя.

— Буду тебя сватать, пойдешь за меня?

Колебалась ответить. Пожалуй, люди засмеют, пошла замуж за дурня.

Но Сеит-Яя умел хорошо ласкать; к тому же принес целый платок сладкой, с орехом баклавы и не боялся шепнуть на ухо стыдное слово.

И согласилась вдовушка.

— Пойду.

Веселым стал Сеит-Яя, двойную работу хозяйке делал. И думала хозяйка:

— Наверное, поладил.

А по пятницам, когда все татары отдыхали, устраивал свое хозяйство; складывал соба на дворе, чтобы печь хлеб; мастерил сарайчик для коровы.

— Сено где возьмешь? — спрашивала хозяйка.

— Накошу на Юланчике.

Дивилась хозяйка:

— Да ты в уме ли?

Потому что все знали, какое место Юланчик. Недаром люди назвали его Змеиным гнездом. В камышах жила змея, которая, свернувшись, казалась, копной сена, а когда шла полем, делала десять колен и больше. Правда, убили ее янычары. Акмслизский хан выписал их из Стамбула. Но остались от нес детеныши. Потому что, когда принесли в деревню голову убитой, то она кишела змеенышами. И когда перепуганные люди разбежались в стороны, полетели змееныши в свое гнездо и обратились в джиннов. Таракташский джинджи видел их в пьяном хороводе.

И никто не ходил на Юланчик.

Но Сеит-Яя не побоялся.

— Это люди все об Юланчике выдумали. Никаких джиннов нет и шайтана нет, может, ничего нет.

— Тогда коси себе, дурень. И пошел Сеит-Яя на Юланчик.

Оттого, что не ходили люди туда, стояла трава по пояс, а из-под косы выскакивали зайцы, выпархивали птицы.

— Накошу сена, приду охотиться, — подумал Сеит-Яя. И только подумал, как вдруг увидел через балку на бугре черную собаку с хвостом вверх.

Завыла собака. Передразнил ее Сеит-Яя.

— Вой, вой, я тоже умею.

И не увидел ее больше. Но нашла черная чуча, закрыла солнце, погнала по земле серую тень.

Сеит-Яя решил отдохнуть и прилег под дикой грушей.

— На половину зимы накосил; зайцев набью — шубу жене сделаю; дичи набью — хозяйке отнесу; хозяйка свадьбу поможет справить.

И заснул Сеит-Яя, не слышал, как налетел из Бариколя пыльный вихрь, как закрутил скошенную траву, как завыл голодною собакой. Показалось только ему, что вдали играет музыка.

Открыл глаза и застыл от ужаса.

Летела на него козлиная свадьба. Впереди три горбатых козла, с человечьим лицом, дудели на камышовых дудках; за ними старый козел с вывернутыми рогами бил в бумбало коровьей ногой. Целым стадом скакали черные козлы и среди них на верблюде сидела, вертелась, с бубном в руке, его невеста. Хотел броситься к ней Сеит-Яя, но заметила она это и скрылась в горб верблюда. И завизжали, запрыгали по всему камышу голые цыплята, и почернело от них окрестное поле, и понеслась свадьба дальше.

Помутилось в глазах Сеит-Яя. Вспоминал он потом только, что позади всех бежал горбатый урод, кланялся ему и кричал поворачиваясь:

— Чершамбе, чершамбе!..

Прибежал обезумевший Сеит-Яя в деревню и не нашел своей невесты. Ушла куда-то и больше не возвращалась.

* * *
Целых двадцать лет жил после того Сеит-Яя в хозяйкином саду и только по пятницам приходил в деревню спросить, не видели ли его невесты; подходил к мечети и ждал, когда выйдет мулла. В плохой одежонке, скорбный и исхудалый, Сеит-Яя становился перед ним на колени и молил:

— Сделай так, чтобы пятница средой была, тогда найду невесту. Ведь горбатый джинн на свадьбе кричал: чершамбе, чершамбе.

И, возвращаясь к вечеру в свой сад, грустный и сгорбившийся, Сеит-Яя глухим голосом напевал свою печальную песенку:

— Чершамбе, Чершамбе.

 

Хан и его сын Легенда Крыма

“Был в Крыму хан Мосолайма эль Асваб, и был у него сын Толайк Алгалла…”

Прислонясь спиной к ярко-коричневому стволу арбутуса, слепой нищий, татарин, начал этими словами одну из старых легенд полуострова, богатого воспоминаниями, а вокруг рассказчика на камнях — обломках разрушенного временем ханского дворца — сидела группа татар в ярких халатах, в тюбетейках, шитых золотом. Вечер был, солнце тихо опускалось в море, его красные лучи пронизывали темную массу зелени вокруг развалин, яркими пятнами ложились на камни, поросшие мхом, опутанные цепкой зеленью плюща. Ветер шумел в купе старых чинар, листья их так шелестели, точно в воздухе струились невидимые глазом ручьи воды.

Голос слепого нищего был слаб и дрожал, а каменное лицо его не отражало в своих морщинах ничего, кроме покоя; заученные слова лились одно за другим, и пред слушателями вставала картина прошлых, богатых силой чувства дней.

“Хан был стар, — говорил слепой, — но женщин в гареме было много у него. И они любили старика, потому что в нем было еще довольно силы и огня, и ласки его нежили и жгли, а женщины всегда будут любить того, кто умеет сильно ласкать, хотя бы и был он сед, хотя бы и в морщинах было лицо его — в силе красота, а не в нежной коже и румянце щек.

“Хана все любили, а он любил одну казачку-полонянку из днепровских степей и всегда ласкал ее охотнее, чем других женщин гарема, где было триста жен из разных земель, и все они красивы, как весенние цветы, и всем им жилось хорошо. Много вкусных и сладких яств велел готовить для них хан и позволял им всегда, когда они захотят, танцевать, играть…

“А казачку он часто звал к себе в башню, из которой видно было море, там для казачки он имел все, что нужно женщине, чтобы ей весело жилось: сладкую пищу, и разные ткани, и золото, и камни всех цветов, музыку, и редких птиц из далеких стран, и огненные ласки влюбленного. В этой башне он забавлялся с ней целые дни, отдыхая от трудов своей жизни и зная, что сын Алгалла не уронит славы ханства, рыская волком по русским степям и всегда возвращаясь оттуда с богатой добычей, с новыми женщинами, с новой славой, оставляя там, сзади себя, ужас и пепел, трупы и кровь.

“Раз возвратился он, Алгалла, с набега на русских, и было устроено много праздников в честь его, все мурзы острова собрались на них, были игры и пир, стреляли из луков в глаза пленников, пробуя силу руки, и снова пили, славя храбрость Алгаллы, грозы врагов, опоры ханства. А старый хан был рад славе сына. Хорошо было старику знать, что, когда он умрет, — ханство будет в крепких руках.

“Хорошо было ему это, и вот он, желая показать сыну силу любви своей, сказал ему при всех мурзах и беках — тут, на пиру, с чашей в руке, сказал:

“ — Добрый ты сын, Алгалла! Слава аллаху, и да будет прославлено имя пророка его!

“И все прославили имя пророка хором могучих голосов. Тогда хан сказал:

“ — Велик аллах! Еще при жизни моей он воскресил мою юность в храбром сыне моем, и вот вижу я старыми глазами, что, когда черви источат мое сердце, — жив буду я в сыне моем! Велик аллах и Магомет, пророк его! Хороший сын у меня есть, тверда его рука и ясен ум… Что хочешь ты взять из рук отца твоего, Алгалла? Скажи, и я дам тебе все по твоему желанию…

“И не замер еще голос хана-старика, как поднялся Толайк Алгалла и сказал, сверкнув глазами, черными, как море ночью, и горящими, как очи горного орла:

“ — Дай мне русскую полонянку, повелитель-отец.

“Помолчал хан — мало помолчал, столько времени, сколько надо, чтобы подавить дрожь в сердце, — и, помолчав, твердо и громко сказал:

“Бери! Кончим пир, — ты возьмешь ее.

“Вспыхнул удалой Алгалла, великой радостью сверкнули орлиные очи, встал он во весь рост и сказал отцу-хану:

“ — Знаю я, что ты мне даришь, повелитель-отец! Знаю это я… Раб я твой — твой сын. Возьми мою кровь по капле в час — двадцатью смертями я умру за тебя!

“ — Не надо мне ничего! — сказал хан, и поникла на грудь его седая голова, увенчанная славой долгих лет и многих подвигов.

“Скоро они кончили пир, и оба молча рядом друг с другом пошли из дворца в гарем.

“Ночь была темная, ни звезд, ни луны не было видно из-за туч, густым ковром покрывших небо.

“Долго шли во тьме отец и сын, и вот заговорил хан эль Асваб:

“ — Гаснет день ото дня жизнь моя — и все слабее бьется мое старое сердце, все меньше огня в груди. Светом и теплом моей жизни были знойные ласки казачки… Скажи мне, Толайк, скажи, неужели она так нужна тебе? Возьми сто, возьми всех моих жен за одну ее!..

“Молчал Толайк Алгалла, вздыхая.

“ — Сколько дней мне осталось? Мало дней у меня на земле… Последняя радость жизни моей — эта русская девушка. Она знает меня, она любит меня, — кто теперь, когда ее не будет, полюбит меня, старика, — кто? Ни одна из всех, ни одна, Алгалла!..

“Молчал Алгалла…

“ — Как я буду жить, зная, что ты обнимаешь ее, что тебя целует она? Перед женщиной нет ни отца, ни сына, Толайк! Перед женщиной все мы — мужчины, мой сын… Больно будет мне доживать мои дни… Пусть бы все старые раны открылись на теле моем, Толайк, и точили бы кровь мою, пусть бы я лучше не пережил этой ночи, мой сын!

“Молчал его сын… Остановились они у двери гарема и, опустив на груди головы, стояли долго перед ней. Тьма была кругом, и облака бежали в небе, а ветер, потрясая деревья, точно пел, шумел деревьями.

“ — Давно я люблю ее, отец… — тихо сказал Алгалла.

“ — Знаю… И знаю, что она не любит тебя… — сказал хан.

“ — Рвется сердце мое, когда я думаю про нее.

“ — А мое старое сердце чем полно теперь?

“И снова замолчали. Вздохнул Алгалла.

“ — Видно, правду сказал мне мудрец-мулла — мужчине женщина всегда вредна: когда она хороша, она возбуждает у других желание обладать ею, а мужа своего предает мукам ревности; когда она дурна, муж ее, завидуя другим, страдает от зависти; а если она не хороша и не дурна — мужчина делает ее прекрасной и, поняв, что ошибся, вновь страдает через нее, эту женщину…

“ — Мудрость не лекарство от боли сердца, — сказал хан.

“ — Пожалеем друг друга, отец…

“Поднял голову хан и грустно поглядел на сына.

“ — Убьем ее, — сказал Толайк.

“ — Ты любишь себя больше, чем ее и меня, — подумав, тихо молвил хан.

“ — Ведь и ты тоже.

“И опять они помолчали.

“ — Да! И я тоже, — грустно сказал хан. От горя он сделался ребенком.

“ — Что же — убьем?

“ — Не могу я отдать ее тебе, не могу, — сказал хан.

“ — И я не могу больше терпеть — вырви у меня сердце или дай мне ее…

“Хан молчал.

“ — Бросим ее в море с горы.

“ — Бросим ее в море с горы, — повторил хан слова сына, как эхо сынова голоса.

“И тогда они вошли в гарем, где она уже спала на полу, на пышном ковре. Остановились они перед ней, смотрели; долго смотрели на нее. У старого хана слезы текли из глаз на его серебряную бороду и сверкали в ней, как жемчужины, а сын его стоял, сверкая очами, и, скрежетом зубов своих сдерживая страсть, разбудил казачку. Проснулась она — и на лице ее, нежном и розовом, как заря, расцвели ее глаза, как васильки. Не заметила она Алгаллу и протянула алые губы хану.

“ — Поцелуй меня, орел!

“ — Собирайся… пойдешь с нами, — тихо сказал хан.

“Тут она увидела Алгаллу и слезы на очах своего орла и — умная она была — поняла все.

“ — Иду, — сказала она. — Иду. Ни тому, ни другому — так решили? Так и должны решать сильные сердцем. Иду.

“И молча они, все трое, пошли к морю. Узкими тропинками шли, ветер шумел, гулко шумел…

“Нежная она была девушка, скоро устала, но и горда была — не хотела сказать им этого.

“И когда сын хана заметил, что она отстает от них, — сказал он ей:

“ — Боишься?

“Она блеснула глазами на него и показала ему окровавленную ногу…

“ — Дай понесу тебя! — сказал Алгалла, протягивая к ней руки. Но она обняла шею своего старого орла. Поднял хан ее на свои руки, как перо, и понес: она же, сидя на его руках, отклоняла ветви от его лица, боясь, что они попадут ему в глаза. Долго они шли, и вот уже слышен гул моря вдали. Тут Толайк, — он шел сзади их по тропинке, — сказал отцу:

“ — Пусти меня вперед, а то я хочу ударить тебя кинжалом в шею.

“ — Пройди, — аллах возместит тебе твое желание или простит, — его воля, — я же, отец твой, прощаю тебе. Я знаю, что значит любить.

“И вот оно, море, перед ними, там, внизу, густое, черное и без берегов. Глухо поют его волны у самого низа скалы, и темно там, внизу, и холодно, и страшно.

“ — Прощай! — сказал хан, целуя девушку.

“ — Прошли! — сказал Алгалла и поклонился ей.

“Она заглянула туда, где пели волны, и отшатнулась назад, прижав руки к груди.

“ — Бросьте меня, — сказала она им…

“Простер к ней руки Алгалла и застонал, а хан взял се в руки свои. прижал к груди крепко, поцеловал и, подняв ее над своей головой, бросил вниз со скалы.

“Там плескались и пели волны и было так шумно, что оба они не слыхали, когда она долетела до воды. Ни крика не слыхали, ничего. Хан опустился на камни и молча стал смотреть вниз, во тьму и даль, где море смешалось с облаками, откуда шумно плыли глухие всплески волн. и ветер пролетал, развевая седую бороду хана. Толайк стоял над ним, закрыв лицо руками, камень, неподвижный и молчаливый. Время шло, по небу одно за другим плыли облака, гонимые ветром. Темны и тяжелы они были, как думы старого хана, лежавшего над морем на высокой скале.

“ — Пойдем, отец, — сказал Толайк.

“ — Подожди… — шепнул хан, точно слушая что-то. И опять прошло много времени, плескались волны внизу, а ветер налетал на скалу, шумя деревьями.

“ — Пойдем, отец…

“ — Подожди еще…

“Не один раз говорил Толайк Алгалла:

“ — Пойдем, отец.

“Хан все не шел от места, где потерял радость своих последних дней.

“Но — все имеет конец! — встал он, могучий и гордый, встал, нахмурил брови и глухо сказал:

“ — Идем…

“Пошли они, но скоро остановился хан.

“ — А зачем я иду и куда, Толайк? — спросил он сына. — Зачем мне жить теперь, когда вся моя жизнь в ней была? Стар я, не полюбят уже меня больше, а если никто тебя не любит — неразумно жить на свете.

“ — Слава и богатство есть у тебя, отец…

“ — Дай мне один ее поцелуй и возьми все это себе в награду. Все это мертвое — одна любовь женщины жива. Нет такой любви — нет жизни у человека, нищ он, и жалки дни его. Прощай, мой сын, благословение аллаха над твоей главой да пребудет во все дни и ночи жизни твоей. — И повернулся хан лицом к морю.

“ — Отец, — сказал Толайк, — отец!.. — И не мог больше сказать ничего, так как ничего нельзя сказать человеку, которому улыбается смерть, ничего не скажешь ему такого, что возвратило бы в душу его любовь к жизни.

“ — Пусти меня…

“ — Аллах…

“ —-Он знает…

“Быстрыми шагами подошел хан к обрыву и кинулся вниз. Не остановил его сын, не успел. И опять ничего не было слышно — ни крика, ни шума падения хана. Только волны все плескали там, да ветер гудел дикие песни.

“Долго смотрел вниз Толайк Алгалла и потом вслух сказал:

“ — И мне такое же твердое сердце дай, о аллах!

“ И потом он пошел во тьму ночи…

“…Так погиб хан Мосолайма эль Асваб, и стал в Крыму хан Толайк Алгалла…”