Поиск

Дымка

Оглавление

Глава 14 Дымка ― Виль Джемс

Смерть и весна
Человек, скупавший старых кляч и разбитых одров, увел его с собой. У него было маленькое пастбище неподалеку от города, и туда-то он притащил Сумрака. Он пустил его к таким же старым коням, как и он, чтобы держать его там до тех пор, пока кому-нибудь из «цыплятников» не понадобится туша птице на корм. Тогда он выберет изо всех лошадей ту, которой меньше всего осталось жить на свете, убьет ее и отвезет прочь.

Мышастой лошади, казалось, недалеко до могилы. Теперь у нее уже не было имени. Она была теперь только «цыплячьей сытью», и все, чем она была когда-то, должно было быть стерто треском ружейного выстрела.

Но старая лошадь не хотела еще сдаваться. Кое-как она могла еще двигаться на своих разбитых, негнущихся ногах, лечение помогло ей больше, чем можно было ожидать, и свобода, с которой она могла бродить по пастбищу, оказалась лучшим лекарством.

Кроме того, ее старое сердце было еще сильно, немного мяса уцелело еще на ребрах, и, пока хватало травы, она чувствовала себя превосходно.

В течение нескольких недель то и дело приходил человек, вылавливал самую жалкую клячу и уводил ее с пустыря. Раздавался звук выстрела — кляча больше не возвращалась. Новых лошадей пригоняли на пастбище, и снова они исчезали одна за другой.

Старая мышастая лошадь выглядела так, будто намерена была прожить еще целую вечность, во всяком случае, человек, осматривая свой «табун», всегда находил какую-нибудь клячу, которая собиралась подохнуть раньше.

Потом однажды он пришел и снова перебрал всех своих лошадей. На этот раз он остановил свой выбор на лошади, которая прежде называлась Сумраком. Ее поймали и увели точно так же, как уводили других, но звука выстрела не было слышно. Вместо выстрела послышались громкие голоса. Сумрака поставили рядом с клячей, запряженной в легкий возок. Мешок с костями еле держался в оглоблях.

Двое людей долго спорили, насколько Сумрак лучше этой клячи, потом торговля была кончена, и они хлопнули по рукам. Хозяин Сумрака сунул в карман три доллара, потом клячу выпрягли вон из возка, содрали с нее упряжь и пустили на пастбище к другим одрам.

Старое сердце Сумрака дрогнуло от обиды, когда ту же упряжь подняли и бросили ему на спину. Он захрапел, почувствовав, как застегивают на нем сбрую, но запрягавший его человек и внимания не обратил на то, что лошади не по вкусу хомут и шлея.

Он продолжал прилаживать сбрую, а потом дернул лошадь назад и вдвинул ее в оглобли той самой повозки, из которой только что была выпряжена кляча. Сумрак храпел и косил глазами то в одну сторону, то в другую, когда поднялись оглобли повозки. У него не было сил бороться… Все, что он мог, — это храпеть, и дрожать, и мотать головой.

Но когда все было готово и человек, вскочив на повозку, щелкнул кнутом, Сумрак в отчаянье попытался сопротивляться. Он раза два брыкнул гремящую вещь на колесах, к которой был привязан, попробовал вскинуть задом, потом ударился в бегство.

Но гремящая вещь бежала за ним по пятам, и к тому же он почувствовал жгучий удар кнута. Удила рвали ему рот, и старая лошадь поняла, что борьба бесполезна.

Сумрак поскакал жалким галопом, потом столь же убогой рысью и шагом. Снова ужалил кнут, железо дернулось во рту, и Сумрак, продолжая тащить повозку, свернул в переулок. В конце этого переулка стоял сарай, сколоченный из обломков старых досок и покрытый жестью старых банок из-под керосина. Немного дальше и правее его был еще один сарай, поплоше первого, — он должен был служить Сумраку кровом после работы.

Здесь его остановили, выпрягли, подвели к кормушке и привязали. Двери конюшни с шумом захлопнулись, и немного погодя старая лошадь, продолжая цепляться за жизнь, сунула морду в ясли. Она захватила клочок чего-то, что показалось ей сеном, и стала жевать его, но пожевала недолго: длинные бурые стебли имели вкус плесени и нисколько не похожи были на сено. То, что теперь лежало у Сумрака в кормушке, на прокатном дворе служило ему подстилкой. Это была солома, но солома заплесневелая, из которой не вышло бы даже хорошей подстилки.

Сумрак почувствовал голод задолго до наступления утра и часто ночью тыкался мордой в гнилую солому в надежде найти хоть немного стеблей, которые заполнили бы его пустое брюхо, но он не нашел их. Старый мешок с костями до него в той же кормушке искал съедобного сена — и с тем же успехом. Новый хозяин Сумрака считал, что всего дешевле выменивать лошадей у «цыплятника» и давать ему несколько долларов в придачу. Он не намерен был покупать дорогого сена. И на подстилочной соломе всякая лошадь могла протянуть добрых полгода, а там, если лошадь уже не годилась для работы, он всегда мог выменять ее на другую. «Цыплятник» находил место для всякой — для толстой, для тощей — и не дорожился, когда уступали ему клячу, в которой еще оставалось немного сил. Так из года в год он высасывал последние остатки жизни из каждой лошади, которая попадала к нему в лапы.

Земли у него было несколько акров. Половину этой земли составляли голые скалы, посреди которых он держал кур, для них он покупал или крал немного зерна, но они возмещали его сторицей, и всякий раз, когда он отправлялся в город, у него в повозке была корзина яиц. Другую половину земли он обрабатывал, здесь росли у него овощи всевозможных сортов. Тут-то ему и нужна была помощь лошади — то для плуга, то для того, чтобы возить овощи в город, а раз уж он был в городе, то и для всякой, какой ни на есть работы, на которой можно было зашибить пару-другую долларов.

Рано утром началась работа для Сумрака. Человек оскалил зубы в улыбку, когда, надевая на лошадь уздечку, взглянул в кормушку и увидел нетронутую солому.

— Ничего, ничего, проголодаться, пока помрешь, успеешь, — засмеялся он.

В этот день Сумрак познакомился с целой кучей всяких работ и обязанностей. Все они ничуть не похожи были на ту работу, которой когда-то учил его Клинт. Он только и знал, что тащить, тащить и тащить вдоль борозды, потом поворот, и обратно, и снова вперед. Стоило ему замедлить ход, остановиться в нерешительности — кнут опускался на его спину и заставлял его принимать решения быстрее. Мускулы его, развившиеся под седлом, привыкли к одной работе и теперь не легко соглашались привыкнуть к другой. Влезать в хомут и тащить за собой тяжесть — можно ли было сравнить эту работу со скачкой за ошалелым быком, с битвами на аренах родео? Катанье по городу всадников и то было лучше: он чувствовал себя под седлом хоть сколько-нибудь да свободным. А теперь эта упряжь опутала его со всех сторон, он чувствовал себя связанным, ему казалось, что эти ремни обвиваются вокруг его сердца и не дают ему биться.

По мере того как дни собирались в недели, работа в поле и огороде, кнут и гнилая солома начали сказываться на Сумраке. Все ему стало безразлично — и обида и ласка не трогали его равно. Как будто ничего не сознавая, слушался он вожжей, и когда наконец с наступлением ночи его вводили в конюшню, он жевал гнилую солому, не замечая ее вкуса, потому только, что она лежала у него под носом. Ему теперь было безразлично все на свете.

Среди всех работ, перепадавших в городе на долю владельца Сумрака в те дни, когда ему удавалось развязаться с повозкой и с фермой, была одна, которой он ждал всегда с нетерпением, при одной мысли о которой он потирал руки от удовольствия. Это была расклейка афиш, объявляющих об открытии «Ежегодного родео и народных гуляний», которые устраивались в городе каждую осень. И не одна расклейка — в эту пору находилось для него немало других работ такого же рода, работ, где никто не мог проверить, что сделано им, а что отложено до другого раза.

В этот год, как и всегда, он готов был взяться за эту работу. Он запряг старую мышастую лошадь и, прихватив с собой несколько корзин овощей, чтобы не ехать порожняком, покатил в город. Весь день он колесил по городу, выполняя всякие поручения, полученные от устроителей родео, и весь день гонял старую лошадь рысью, даже тогда, когда на повозке был груз.

Позднею ночью поворачивал он усталую лошадь домой. Для него каждый день казался праздником, потому что в городе было пропасть народа, по большей части приезжего, и с каждым можно было перекинуться словечком, а с иными и наболтаться всласть.

Эти приезжие слетались, чтобы побывать на родео, почти все они были из окрестных городов, и что ни шаг, можно было увидеть в толпе широкополую шляпу ковбоя, который приехал, чтобы скакать и арканить, показывать свое искусство в объездке дичков и в работе с быками. А в Каса-Гранд-Отеле шла регистрация скупщиков скота, прибывших из северных штатов.

Они съехались сюда, чтобы покупать скот, валом валивший через границу из Мексики.

Скотопригонные рынки пограничных городов были полны скота, а гостиницы были полны скупщиками. А в Каса-Гранд-Отеле их было всего больше, потому что между делом здесь можно было и поразвлечься. В городе открылось родео и ночные гулянья, а так как эти скупщики в душе оставались такими же ковбоями, какими были когда-то, они не могли отказать себе в удовольствии поглядеть на объездку брыкливых коней — поглядеть, посмеяться и позубоскалить.

— Ей-ей, в городе жизнь кипит! — говорили они.

Как-то утром двое приезжих сидели на крытой веранде отеля и толковали о событиях первого дня родео. Прямо перед их глазами, у обочины тротуара, стоял телеграфный столб, а на нем афиша родео с фотографией дающей «свечку» лошади и с описанием подвигов… «Серого Кугуара, единственной брыкливой лошади, которая по силе и свирепости может справиться с Кугуаром — знаменитым в свое время «людоедом».

Двое приезжих толковали о родео, и, понятно, разговор зашел у них о Сером Кугуаре и о том, «как он умеет брыкаться».

— Ребята говорили мне, — сказал один из них, — что Серый Кугуар в подметки не годится настоящему Кугуару в смысле норова. Похоже, то был просто дьявол!

Они продолжали беседовать на эту тему, когда как раз перед телеграфным столбом, к которому прибита была афиша о Сером Кугуаре, остановилась повозка с зеленью, запряженная мышастой лошадью.

Человек на веранде усмехнулся слегка при виде старой лошади, которая стояла как бы для сравнения с знаменитым серым бойцом, потом, указывая на нее пальцем, заметил:

— Глянь-ка, Клинт, не старый ли это Кугуар? Цвет-то у них одинаковый.

Человек, которого звали Клинтом, улыбнулся было, но улыбка сошла с его лица, когда он, присмотревшись к старой лошади, увидел, в каком она была состоянии, потом, заметив у лошади на спине следы седла, он сказал:

— Нельзя знать, быть может, когда-то и на нее было трудно сесть, но во всяком случае это было очень давно.

— Да, — согласился другой, — это чудо, как она еще может ползать. Интересно, куда девался этот человек из Общества защиты животных, что все вертелся там, на родео. Я охотно помог бы вздернуть на вешалку негодяя, который гоняет такую развалину.

Скоро разговаривающие увидели, как из ворот отеля вышел человек с пустой корзиной и взобрался на повозку, в которой запряжена была мышастая лошадь. Он сразу взялся за кнут и за вожжи и принялся работать, чтобы пустить лошадь рысью.

Клинт готов был вскочить, когда увидел, как кнут опустился на шкуру лошади, но другой удержал его за руку.

— Брось, старина, его живо накроет Защита животных.

Человек, которого звали Клинтом, уселся снова, но у него все кипело внутри, и он был не слишком словоохотлив, когда его собеседник переменил разговор, стараясь уйти от старых лошадей и тому подобных тем. Он не сразу ответил, когда его приятель повел речь о северном крае. Правда ли, дескать, что «Рокин Р.» через год, через два ликвидирует свои дела?

— Почему, скажи-ка? — спросил он Клинта.

Клинт обернулся к нему и, усмехаясь тому, как он ловко перевел разговор на другую тему, ответил:

— Надо думать, Старый Том чувствует, что скоро его хватит кондрашка, а кроме того, его заели новые компании и дела у него сходят на нет.

— А ты что собираешься делать, когда закроется «Рокин Р.»? Ты вот уже сколько раз уезжал оттуда за последние годы и все возвращаешься назад, будто свет клином сошелся на этих местах.

— Я стал оседлым человеком, — сказал Клинт, понемногу заинтересовываясь новой темой. — Ты знаешь тот лагерь, где я объезжал лошадей, когда только начал работать для «Рокин Р.»? Так вот, мы с ребятами покупаем этот лагерь у Старого Тома Джервиса, вернее, мы сговорились с ним, что при ликвидации он будет продан нам — лагерь и тысяча акров прерии вокруг него. Я думаю, этот гурт скота, что я здесь собираю сейчас, — последний, который я покупаю для Старого Тома. Буду хозяйствовать сам…

Пришел последний день родео, и Клинт в ту же ночь должен был отправляться на Север с закупленным для Старого Тома транспортом скота. Под вечер он сидел со своим другом на веранде отеля, излагая ему свои планы на будущее, и снова они увидели, как у телеграфного столба, на том же точно месте, что и несколько дней назад, остановилась повозка, запряженная старой мышастой лошадью.

На этот раз оба заметили ее сразу, и беседа их почему-то прервалась. Они невольно задумались: эта старая тень лошади привела им на память жестокие удары жизни, события, которые давно уплыли в прошлое, и дни, которых было не вернуть. Что-то забытое, заглушенное новыми радостями и печалями, заворочалось в душе у Клинта при виде этой лошади. Он не мог оторвать глаз от морды с белой отметиной и прочного костяка, хотя на всем этом лежала печать многих испытаний и перемен.

Зеленщик уселся на передок повозки и взялся за кнут. Приятель Клинта, снова пытаясь отвлечь внимание друга, спросил его:

— Что сталось с той лошадью, с Дымкой, которая…

Но Клинта уже не было возле него. Только хлопнула дверь веранды, и в окне мелькнула фигура пробегавшего мимо ковбоя. В мгновенье ока он был уже на повозке, бульдожьей хваткой вцепился в оторопевшего зеленщика и сбросил его с передка на землю…

В конторе шерифа телефон зазвонил так, что аппарат заплясал на столе джигу, и когда тот поднес к уху трубку, он услышал оглушительный женский визг: «Кого-то убивают кнутом возле Каса-Гранд-Отеля! Ради бога, скорей, бегите скорей!»

Шериф появился на сцене и сразу понял, в чем дело.

Как человек, знающий свое дело, еще на бегу он постарался выяснить, из-за чего произошла свалка. Он взглянул на старую лошадь, ребра которой протыкали шкуру, и на следы кнута на ее спине. Он знал лошадей не хуже, чем знал людей, и когда он увидел следы того же кнута на лице у человека, который лежал на земле, он усмехнулся и остановился посреди мостовой.

— Слышь, ковбой, — сказал он не спеша, — эдак от него ничего не останется, а нам ведь придется составлять протокол. Мне неохота бегать потом по улицам и расспрашивать, кто это был.

Клинт обернулся при звуке его голоса, смерил взглядом шерифа, потом снова наклонился над своей жертвой и сломал кнутовище об его голову, затем он вытер свои руки и стал выпрягать лошадь из повозки.

Этот вечер ушел на «расследование». Клинт с шерифом отправился к «цыплятнику» и узнал от него о зеленщике и его способах обращения с лошадьми достаточно много, чтобы посадить этого человека в холодок и подержать его там малую толику времени.

— Я рад, что мы выяснили «подвиги» этого парня, — заметил шериф, направляясь вместе с Клинтом на извозчичий двор — следующее звено «расследования».

Клинт с замирающим сердцем слушал рассказ владельца конюшен о мышастой лошади. Сперва он рассказывал о Сумраке, потом стал углубляться дальше и дальше в его историю и дошел до того времени, когда по всему Юго-Западу и другим местам он был известен под именем Кугуара, как самая неукротимая и свирепая лошадь, какую только видала страна.

Клинт слушал это с гордостью. Он слышал о Кугуаре и его необыкновенных качествах далеко за Канадской железной дорогой и теперь повторял про себя: «Дымка никогда ничего не делал наполовину». Но ему хотелось знать, как случилось, что лошадь превратилась в Кугуара.

Хозяин не знал этого — он не думал, чтобы лошадь была когда-либо чем-нибудь другим.

— В первый раз, — сказал он, — ковбои увидали ее в пустыне, в табуне диких коней и с седлом на спине. Никто не заявлял на нее претензий, и так как эта лошадь охотно брыкалась и дралась, ее продали для родео, и — верьте мне, старому ездоку, — она умела брыкаться.

— Так, — сказал шериф, — одно звено выпало, и нам его не найти.

Ночью к составу, груженному мычащим и ревущим скотом, был прицеплен паровоз, и длинная вереница вагонов потянулась на Север. В заднем вагоне, где было просторней всего, отгорожено было место, а в загородке был ворох хорошего сена, бочонок с водой и старая лошадь мышастой масти.

Эта зима не похожа была на другие Дымкины зимы. Первую часть этой зимы он провел как во сне, не отдавая себе ни в чем отчета, не видя ничего вокруг.

Клинт поставил лошадь в теплое стойло, наполнил кормушку лучшим сеном, какое можно было достать, и даже на пол постлал такое же сено, вода была тут же, в стойле, и до нее легко было добраться. Потом ковбой накупил на много долларов всяких лекарств и снадобий, которым впору было оживить даже мертвое тело.

Два месяца не было никаких признаков улучшения, но Клинт продолжал ходить за лошадью, не теряя надежды. Он ввел бы старую лошадь к себе в дом и уложил бы ее в кровать у печки, если бы это могло помочь, он сделал бы все, что от него зависело, ради того только, чтобы искра жизни показалась в глазах у старой лошади. Но все возможное было уже сделано, и, кладя руку на старый, костлявый загривок и трогая старую шкуру, он проклинал весь свет и мечтал дорваться до того, кто довел Дымку до такого состояния.

Наконец, после многих дней забот и тревог, Клинт с улыбкой радости начал замечать, что шкура лошади становится глаже, еще неделя — и тонкий слой мяса вырос между костями и кожей. Потом в глазах у лошади появился блеск, и скоро в ней проснулся интерес к тому, что было вокруг.

Слой мяса за слоем, а там и жирок заполняли ямы и округляли углы Дымкиного костяка, понемногу интерес Дымки к окружающему рос, и он стал даже замечать Клинта, который все приходил, уходил, гладил его и разговаривал с ним.

Клинт весь затрясся однажды, когда в разговоре с лошадью он назвал имя Дымка и лошадь вскинула ухо.

Лошадь поправлялась быстро, и к тому времени, когда утихли зимние бури и где-то вдали показалась весна, не приходилось уже бояться, что Дымке скоро придет конец.

Когда дни стали длиннее и солнце теплей, Клинт начал выводить Дымку из конюшни и выпускать его на прогулку на солнце. Дымка часами простаивал на месте, потом уходил далеко, но к заходу солнца он всегда был уже у дверей своего стойла, и Клинт впускал его внутрь.

Клинт подолгу смотрел на лошадь, когда она была на свободе, и все гадал: помнит ли Дымка родное пастбище и прежнюю жизнь или память об этом стерли удары, полученные от чужих людей и в чужих краях? Немного миль было до того места, где он родился, высокие горы, еще покрытые снегом, — в этих горах он вырос, по ним он гремел копытцами, когда сосунком играл у матери под боком. В кораль, стоявший рядом с конюшней и навесами, его загнали, чтоб впервые наложить тавро, и здесь же он был объезжен. Но больше всего хотелось знать Клинту, помнит ли Дымка его.

Ковбой надеялся, что когда-нибудь Дымка встретит его поутру приветственным ржанием. Клинт чувствовал: если лошадь вспомнит его, она заржет, как бывало. Но утро проходило за утром, Дымка, казалось, полон был жизни и снова стал гладок, как прежде, но знакомого ржания не было слышно.

— Да, отбили ему душу, — грустно сказал Клинт однажды, глядя на Дымку.

Наконец весна вступила в свои права и прикончила зиму. Зеленые склоны появились на месте снежных террас, и тополи вдоль ручьев выбросили липкие почки. В один из ясных весенних дней, проезжая по прерии, Клинт наткнулся на табун лошадей. В табуне было два молодых сосунка — им было по нескольку дней, — и, зная, как любят старые лошади таких малышей, ковбой подумал, что вид их может изгладить из сердца Дымки еще несколько жгучих рубцов и вызовет приятные воспоминания. Он припустил за табуном и погнал лошадей к коралю.

Когда Дымка, который был в этот день на свободе, увидел табун, он вскинул голову. Потом он заметил двух малышей и, собравши всю быстроту, какая была в нем, понесся напрямик к табуну.

Клинт загнал его вместе со всеми другими в кораль и, сидя в седле у ворот, смотрел, как Дымка знакомится с табуном. Увертываясь от копыт и укусов, старая лошадь бегала взад и вперед среди других лошадей, и в глазах у нее появился блеск, которого Клинт давно не видал.

Ковбою казалось, будто Дымка улыбается маленьким сосункам, он удивился, сколько сохранилось в нем жизни и свежести. Дымка вел себя, как двухлеток, и Клинт засмеялся.

— Клянусь его старой шкурой, — сказал ковбой, — похоже на то, что он будет жить и радоваться жизни еще немало лет! — Потом он добавил задумчиво: — И может быть, теперь он меня узнает.

Он посмотрел на Дымку еще немного и, решив наконец, что лучше всего отпустить его на волю, выехал за ворота кораля и открыл дорогу табуну. Старая лошадь остановилась в нерешимости, когда табун понесся прочь, — ей хотелось быть с табуном, но что-то удерживало ее на месте, потом послышалось ржание, и хотя это ржание не было обращено к нему, его достаточно было, чтоб вывести Дымку из колебания. Он галопом поскакал к табуну.

Один из жеребят, полный игры, перехватил его на полдороге и, покусывая старую лошадь за бока, бежал рядом с нею, пока они не догнали табун.

Клинт сидел на коне и смотрел, как скачет и скрывается за гребнем гор табун, при последнем взгляде на мышастый круп, он улыбнулся слегка, но улыбка была грустна, и, глядя вслед ускакавшему Дымке, он сказал:

— Никогда он меня не узнает.

Зеленая трава подрастала на добрый дюйм в сутки, так что Клинту нечего было тревожиться за старого Дымку.

При всем желании ни одна лошадь не сумела бы умереть в эту пору года на таком пастбище, а через пару дней Клинт мог отыскать своего старого друга и посмотреть, как он себя чувствует на свободе. Но, как назло, привалила пропасть работы, которая задержала ковбоя и помешала ему поехать за Дымкой так скоро, как он хотел, а потом как-то ярким ранним утром, когда он вышел, чтобы набрать ведро воды, утреннее солнце бросило тень на дверь. Когда он поднял голову, раздалось ржание.

Клинт выронил ведро из рук от неожиданности и удивления, потому что в двух шагах от двери, блестящая и гладкая, стояла старая мышастая лошадь…

Заботливый уход ковбоя поставил ее на ноги, а родная прерия вернула ее к жизни…

Оглавление

Оглавление

Глава 13 Дымка ― Виль Джемс

Прокатная лошадь
Так как Кугуар непригоден был больше для родео, его продали за двадцать пять долларов на извозчичий двор.

Содержатель двора решил, что на двадцать пять долларов он выжмет из него пользы — лошадь была гладка и сильна на вид, ее можно было пустить под упряжку вместе с другими лошадьми, которых он держал для сдачи напрокат.

Но однажды, прежде чем упряжь обесчестила шкуру Кугуара, в город заехала кучка туристов, и кому-то взбрело на ум поразвлечься верховой ездой. Содержатель двора прикинул, сколько он может им дать голов, и увидел, что у него не хватает трех верховых лошадей. Порыскав немного, он наскреб еще двух, но третьей достать было негде, и тогда-то его взгляд упал на Дымку.

Сперва он было и не подумал о нем, но деньгами швыряться ему не приходилось. Он поймал Дымку, оседлал его и с замирающим духом взгромоздился в седло. Если в лошади оставалось еще сколько-нибудь дури, он должен был выяснить это раз навсегда.

Но Кугуар прокатил его по коралю, не выгнув даже горба. Ноги у седока перестали трястись, и белое его лицо понемногу приобрело свой обычный оттенок.

— Клянусь честью, — воскликнул он, обращаясь к двери конюшни, — это заправская верховая лошадка!

Когда немного погодя показались туристы в ослепительных костюмах для верховой езды, хозяин двора уже ожидал их. Он окинул их взглядом, чтобы решить, кому лучше подходит какая лошадь, и, все еще сомневаясь насчет того, как будет вести себя Кугуар, выбрал из них самого сильного и самого ловкого на вид молодого человека. Вручая ему поводья Кугуара, он осторожно спросил:

— Надеюсь, вы ездите хорошо?

Молодой человек обернулся к нему, удивленный подобным вопросом, и едко ответил:

— Разумеется, хорошо.

«Хотелось бы мне, чтобы он был в этом так же уверен на обратном пути», — подумал старик, глядя вслед ускакавшей компании.

Был уже вечер, когда туристы, болтаясь в седлах, вернулись на двор. У хозяина отлегло от сердца, когда он увидел, что парень по-прежнему сидит на Кугуаре. Он было пожалел уже, что отпустил его на этой лошади, но теперь об этом нечего было тужить — все сошло как нельзя лучше, молодежь была очень довольна прогулкой и даже заказала лошадей на следующий день.

— А лошадь недурна, — сказал молодой человек, передавая хозяину поводья Кугуара, и в голосе его прозвучало: «Вот видите, как я езжу».

Старик видал немало таких молодцов и знал, чего стоит их уменье, но ему приятно было услышать, как хорошо вел себя Кугуар.

— А как эту лошадь зовут? — спросил молодой человек.

С минуту старик помедлил с ответом: если бы он сказал настоящее имя лошади, молодчик раздулся бы и лопнул от гордости, а потом он мог побояться взять лошадь вторично. Подумав об этом, хозяин двора дал лошади новое имя.

— Эту лошадь зовут Сумрак, — ответил он.

Сумрак — это имя звучало неплохо и к цвету лошади подходило вполне, но не суждено ему было греметь, как гремело имя Дымки в лагерях и коралях Севера, не суждено ему было катиться из штата в штат, трепетом наполняя сердца, подобно имени Кугуара.

Но лошадь уже была не та. Из редкой ковбойской лошади она стала чемпионом неукротимости для того лишь, чтобы скатиться к прокатному двору, где всякий Том, Дик или Гарри мог болтаться на ней сколько ему вздумается. Сумрак — столько-то центов в час.

Быть может, сердце Дымки начало стареть. Во всяком случае, познакомившись немного с прокатным двором, он принял свою долю без храпа и фырканья. Ему все было безразлично, и скоро главным интересом в его жизни стала охапка сена и немного зерна, которые он получал, окончив дневную работу. Как-то конюх пришел к нему в стойло и почистил его скребницей, для него это было ново: никогда еще скребница не прикасалась к его шкуре. Ему это было приятно, а через несколько времени он стал ожидать чистки уже наперед, хорошо — вываляться в пыли, а это было немногим хуже. Чистка, корм и покой — вот все, что нужно было теперь Дымке.

Он должен был трудиться, чтобы заработать и корм, и уход. Работать он был не прочь, но эта бесцельная гонка, которая доставалась ему почти каждый день, была ему не слишком по вкусу. Он был объезжен для того, чтобы делать полезное дело — дело, в котором была нужда. Работа на родео тоже имела смысл, а эти «кавалеристы», как их называли, и сами не знали, чего они хотят. Они разъезжали взад и вперед, держа поводья в обеих руках, будто пахали землю. По твердой мостовой они гоняли его вскачь, а по мягкой земле, где копыту было легко, пускали его шагом. Не удивительно, что к концу дня он не знал, как добраться до стойла.

Никогда еще лошадь не ценила ночного отдыха так, как теперь. Она прищуривала глаза от удовольствия и медленно пережевывала зерно и сено, будто боялась, что вот оно кончится и снова начнется гонка. Потом ненадолго ее глаза закрывались совсем.

Почти каждое утро, чуть свет, приходил седой дородный мужчина. Маленькое, блином, седло с болтающимися железными стременами ложилось на спину лошади. Пыхтя и отдуваясь, ездок кое-как взбирался на Дымку и выезжал на прогулку.

Человек был грузен и плохо седлал его, но, несмотря на это, познакомившись с ним немного, Сумрак почувствовал к нему что-то вроде привязанности. Он, казалось, знал, куда ему ехать, а когда приезжал на место, хотя б это было открытое поле, всегда сходил наземь и разговаривал с ним, и Сумрак слушал — ему приятен был звук его голоса.

Утром поездки всегда совершались за город, куда-нибудь вверх по каньону, и Сумраку привольней дышалось в этих местах, человек не гонял его зря, а если и пускал рысью или галопом, то делал это с толком, так что это приятно было и человеку и лошади. Редко случалось возвращаться Сумраку с утренней прогулки в поту.

Но тут только и начиналась для него дневная работа, едва останавливался он у конюшни, на нем меняли седло, и другой седок, которому не терпелось «прокатиться», взбирался на него и трогал поводьями. К полудню Сумрак привозил его назад и едва успевал прожевать овес, как новый «кавалерист» появлялся в дверях конюшни и просил дать ему именно Сумрака.

— Знаете, я обожаю кататься на этой лошадке!

Все предпочитали Сумрака другим лошадям, и хозяин давал его когда только мог, подбавляя ему корма, чтобы он не свалился. Случалось, лошадь была под седлом до поздней ночи, она возвращалась шатаясь и обливаясь потом. Но все равно на другой день ее ожидала работа.

Люди всякого роста, возраста, телосложения, умелые и неумелые равно приходили и ездили на Сумраке. Изредка всадник обращался с ним правильно, будто понимая, что у лошади есть чувства и разуменье, но по большей части никто не считался с ее чувствами, никому и в голову не приходило, что, может быть, лошадь прошла слишком много или сильно устала. Хуже всего доставалось Сумраку от мальчиков — они быстро гнали лошадь к старости и к концу.

Все они, едва успевали сесть в седло, пускали Сумрака вскачь и держали его на галопе от первой минуты до последней. Они гоняли его вверх и вниз по улицам и переулкам, давали поездить на нем другим мальчикам, и всякий из них выходил из себя, чтобы показать, как быстро он может заставить скакать уставшую лошадь.

Иногда, чтобы заставить Сумрака идти быстрее, всадники пускали в ход шпоры и хлыст, тогда умершее сердце Кугуара начинало подавать признаки жизни, но Дымка не мог повернуть вспять по пройденному пути — слишком он был утомлен. И когда пыталось проснуться в нем сердце Кугуара, огонь вспыхивал и потухал, и новый удар хлыста приводил его к послушанию, и он опять начинал выбиваться из сил, как и подобало Сумраку — лошади напрокат.

Мальчики, девочки и взрослые продолжали скакать на старом коне, не подозревая, что медленно и верно гонят его к преждевременной смерти. Они похожи были на стаю волков. Никто из них и на сотню ярдов не подступился бы к нему, когда он был силен, никому бы и в мысль не пришло сесть на него, когда он был Кугуаром, жаждущим битвы и убийства. Теперь же все они рвали его на части. Вся разница в том, что стая волков убивает свою жертву быстро, не дает ее жизни тянуться днями, неделями, месяцами, не замучивает ее до медленной, постепенной смерти. И потом, волк убивает, чтоб есть и чтоб жить. Но люди не знали, что убивают Сумрака. Он всегда бежал охотно, не требуя шпор, и часто, а то и всегда, его готовность сделать все, что было в его силах, вводила седоков в заблуждение: они были уверены, что он чувствует себя превосходно и радуется быстрому бегу.

Они не знали различия между уставшей, обессилевшей лошадью и лошадью свежей, годной к езде.

А были и такие, которые и вовсе не думали о Сумраке. Лошадь для них была лошадью — и только, они ничего не смыслили в лошадях. Им казалось, что лошадь — это что-то вроде автомобиля и в любую минуту может идти с любой быстротой, для этого ей только нужно давать удары хлыстом.

Пришла зима, и серые холодные ветры потянули из-за гор. Людям не стало охоты бродить под открытым небом, им куда приятней было иметь над головой крышу и слушать, как ворчит меж четырех стен огонь.

Туристы все поразъехались. Город вымер. Кто проклинал непогоду, кто занят был возкой дров и угля, и ни у кого не было доброго слова для старой зимы, ни у кого, кроме старой прокатной клячи.

Старая лошадь не могла сказать ничего, но она чувствовала то, чего не могла сказать. Она чувствовала, что приход зимы и исчезновение туристов спасли тот огрызок жизни, что в ней оставался. На спине у нее были подпарины от седла, отощала она так, что похожа была на мешок с костями, шкура выцвела от вечного пота, местами шерсть вылезла вовсе. Утомленные ноги подгибались под ней и едва выдерживали тяжесть ее тела, еще несколько недель — и старая лошадь была бы готова: давно уже она работала за счет нервов, и эти нервы быстро выматывались из нее.

Но зима пришла вовремя и спасла ее. Две недели холодные ветры выли, свистели сквозь щели конюшни и сотрясали ее стены, и в эти две недели старая лошадь оправилась настолько, что могла прислушиваться к вою ветра и радоваться тому, что ни один ездок не приходит тревожить ее покой.

Этот ветер был сладкой музыкой для ее ушей, она наслаждалась дремотой и просыпалась только для того, чтобы увидеть свежий навильник сена в яслях. Она медленно ела, прислушиваясь к ветру, и под звук его снова погружалась в сон. Может быть, ей виделась далекая прерия и рядом с ней появлялся Пекос и другие лошади «Рокин Р.», а с крутого склона смотрел на нее Клинт — единственный друг, которого знала она в жизни.

Зимние месяцы шли, и Сумрак снова становился похож на лошадь, потом настала весна, и людей потянуло на волю. Однажды снова пришел в конюшню тот седой человек, который ездил на Сумраке по утрам, он принят был как старый клиент. А двумя днями позже пришла молодая девушка, которая «ужасно любила лошадей», и спросила, не может ли она кататься на Сумраке каждый день после обеда, но только в хорошую погоду. Хозяин двора попробовал дать ей лошадь и, заметив, что она заботливо с ней обращается, решил, что она будет вторым постоянным клиентом у Сумрака. Он решил, что этих двух ездоков в день достаточно будет для старой лошади, и не давал больше Сумрака никому. Но у Сумрака быстро деревенели плечи и передние ноги, прежнего просторного хода не было и в помине, и когда передние ноги его касались земли, казалось, он опускает их на иголки — так старался он уберечь от толчка свои наболевшие плечи.

Порой ему хотелось, как бывало, грудью разрезать ветер, но это желание было в сердце, а ноги ему не подчинялись. Старые ноги слишком жестко, слишком часто ударяли в землю, вышибая из седел ездоков на родео. И первый год работы в конюшне, скачки по твердым, мощеным улицам города не прошли без следа: сухожилия и связки были растянуты, копыта — в трещинах.

Но ни седой человек, ни девушка, которые ездили на нем каждый день, не замечали скованности в его движениях. Сумрак по-прежнему шел, и, казалось им, шел охотно — по их мнению, не хуже любого четырехлетка. Оба заботились о нем как могли, и никому из них в голову не приходило, что ездили они на старой лошади, давно заработавшей себе право на покой и на отдых.

Каждый день после обеда приходила девушка с карманами, набитыми сахаром, и, отказываясь от посторонней помощи, седлала Сумрака и направляла его туда, где открывался широкий, вольный простор. Она трепала его по загривку, расчесывала пальцами его гриву и разговаривала с ним, пока он не спеша выбирал дорогу между скал и кустов. Она часто давала ему отдыхать на крутых подъемах, иногда сходила с седла, чтоб ему было легче. Тогда она опускала руку в карман своего белого платья и доставала для него несколько кусков сахара.

В первый раз Сумрак отнесся к сахару подозрительно. Он понюхал белый кусок и захрапел, но наездница держала сахар у него под носом, пока он не куснул его. Это было неплохо, и он куснул его снова, и еще, и еще, а потом пришло время, когда он стал ожидать кормежки. Случалось ему даже останавливаться и оглядываться назад, на свою всадницу, всем своим видом давая понять, что ему хочется еще, а когда она стояла рядом с ним, он старался залезть к ней мордой в карман и добраться до сахара.

Если б всадница знала, что есть для лошади более сытная пища, чем сахар, она наполнила бы свои карманы зерном или чем-нибудь в этом роде. Но она не знала этого и делала так, как ей казалось лучше.

Пришли теплые весенние дни — дни, когда люди и животные тянутся туда, где солнце и ярче и жарче. Отшумела последняя буря, и с нею окончился отдых Сумрака. Лошади хотелось на волю, когда в ослепительный день девушка пришла и оседлала его. Ей тоже хотелось на волю, ее чувства согласны были с чувством Сумрака.

Сумрак вышел из стойла, и казалось, к ногам его вернулась прежняя гибкость: копыта летели, не чувствуя под собой земли. Старая лошадь вела себя так, будто все в ней просило бега, и у девушки не хватало духу сдерживать ее бодрый порыв. К тому же хозяин конюшни сказал ей однажды, что небольшая пробежка не может повредить Сумраку, потому, спокойно пригнувшись в седле, она предоставила лошади полную волю.

Сумрак отхватывал милю за милей, и виды по сторонам сменялись, как в калейдоскопе. По мере того как он разогревался на бегу, скованность в его членах проходила, он чувствовал себя вновь молодым и брал крутые подъемы, как сильный четырехлеток. Пот потек с него струйками, а потом превратился в белую пену.

Вся его шкура взмокла, и пар повалил от горячего тела, но ему все хотелось скакать, его, как и всадницу, охватило волнение бега, и оба они не понимали, что хорошее дело зашло уже слишком далеко. Волосы девушки летели по ветру, она потеряла свою шляпу, но ей было не до того. Нестись вперед, разрезая ветер, — вот все, что она знала, щеки пылали, лицо улыбалось — она вся была полна радости, жизни и стремления вперед.

Тропинка шла вдоль реки, вверх по каньону, она становилась круче и круче, и старая лошадь дышала все тяжелей и тяжелей, пока, наконец, ее широко раскрытые ноздри не могли уже больше ловить столько воздуха, сколько было ей нужно. Она должна была замедлить свой бег или пасть на пути, но Сумрак не замедлил галопа и ничем не показал, что хочет остановиться. Он был из тех лошадей, которые никогда не сдадутся и будут нестись вперед, пока не остановится сердце.

Девушка не думала ни о чем и продолжала скакать, всем своим существом наслаждаясь чудесным бегом. Она могла бы скакать на старом коне, пока он не умер бы, но тропинка вдруг оборвалась, и дальше нельзя было идти. Дорога размыта была вешними водами, и глубокий овраг шириною в десять футов перерезал надвое склон каньона.

Она остановилась и, очнувшись от забытья, стала искать брода, но брода не было, и единственное, что оставалось, — это повернуть назад по той же тропинке. Она положила руку Сумраку на шею, будто хотела сказать ему: «Вот досада, нет пути», но слова замерли у нее на губах. Она онемела, заметив пот и пену, которыми покрыта была лошадь, а потом, как тяжело она дышит.

Волнение скачки сразу сменилось тревогой и испугом. Она отшатнулась от лошади и посмотрела на нее широко раскрытыми глазами: никогда она не видала, чтобы лошадь так тряслась и дрожала. Казалось, она едва стояла на ногах, покачиваясь взад и вперед, будто каждый миг готова была свалиться. Дымка был запален, и то, как он шатался, наполнило ее ужасом. Она должна была действовать, и действовать быстро.

Первое, что пришло ей в голову, — это постараться остудить его, прежде чем он, как она думала, обомрет от жара. Она бросилась к седлу и возилась с ремнями, пока не распустила подпругу, потом сняла седло и кинула наземь вместе с потником. Пар поднялся со спины лошади, и при виде этого девушка взволновалась пуще прежнего. Тут она заметила внизу, чуть-чуть в стороне, горный поток.

Осторожно провела она лошадь к нему и потом, стараясь придумать, как бы поскорее остудить Сумрака, решила, что лучше всего будет ввести его в воду там, где вода поглубже. Она прыгала с камня на камень, пока не нашла места, где вода была выше колена. Здесь она поставила Сумрака, а сама, сложивши ковшиком руки, принялась плескать холодную снеговую воду ему на грудь, на плечи и на спину.

Она работала с полчаса, пока лошадь наконец не перестала дрожать и, казалось, остыла достаточно и дышит нормально. Немного погодя лошадь напилась и потом напилась еще раз, и, глядя на нее, девушка решила, что худшее позади и лошадь спасена. Она, улыбнувшись, похлопала Сумрака по шее и порадовалась тому, что к нему вернулся его обычный вид.

Солнце спешило к высоким западным отрогам, когда ей показалось, что Сумрак оправился окончательно и можно отправляться назад. Он успел обсохнуть, и ему не было жарко, она все время держала его в тени, а так как горная тень не слишком тепла в это время года, старая лошадь чуть не дрожала от холода к тому времени, когда девушка повела ее к седлу и положила его ей на спину.

По сравнению со скачкой вверх по каньону обратный путь был похож на похоронное шествие: всю дорогу лошадь шла медленным шагом, и все время всадница выбирала тропинки, где было полегче идти. Ее тревожило то, что Сумрак стал на себя не похож: его шаг был неверен, он то и дело спотыкался на ровном месте и качался, как будто от слабости.

Давно уже было темно, когда они добрели до конюшни, конюх стоял у ворот и ждал их. Он встретил ее с улыбкой и спросил:

— Напоили вы Сумрака перед прогулкой?

— Нет, — ответила она, — но я напоила его в горах, прежде чем возвращаться назад.

— Я спросил потому, что новый конюшенный мальчик, которого я нанял, забыл напоить его утром или думал, что я напою.

Седому человеку не пришлось ездить на следующий день на Сумраке, потому что лошадь едва могла выйти из стойла, ее ноги были как деревянные палки и совершенно не гнулись. Голова ее опущена была к самой земле, и она не дотронулась до брошенного в ясли сена.

В полдень в конюшню пришла девушка и готова была заплакать при виде Сумрака, но как раз подошел хозяин, и она постаралась сдержать свои слезы.

— Похоже на то, что лошадь обезножела, — сказал он, останавливаясь около Сумрака.

Он не спрашивал девушку, что она сделала с лошадью: и без того ему все было ясно. Когда сдаешь лошадей напрокат, таких случаев не избежать, к тому же девушка была так расстроена, что у него не хватило духу упрекать ее, и он как мог постарался ее утешить.

— Я буду лечить его всеми средствами, и, быть может, мне удастся его немножко поправить.

У девушки в глазах блеснула надежда.

— Можно мне приходить вам помогать?

С этого дня все время, которое обычно она тратила на верховую езду, она проводила в конюшне с Сумраком. Повязки и лекарства всякого рода были куплены и пущены в ход, и содержатель двора, глядя, как она выбивается из сил, только покачивал головой. Он знал, что в этом не было прока, и если бы лошадь и выкарабкалась из болезни, ей не ходить уже больше под седлом.

Лошадь обезножела. Двадцать четыре часа без воды, быстрая скачка, пот и купанье в ледяном потоке, потом ледяной водопой — все это скрутило ее так, что больше она не годилась ни для чего, разве для того, чтобы шагом тащить повозку.

Месяц прошел, а лечение все продолжалось, девушка не теряла надежды, а потом настал день, когда, придя в конюшню, она не нашла там Сумрака. Она бросилась за хозяином и, обегав весь двор, отыскала его на сеновале.

— Я решил, — сказал он, — что лучше его выпустить на волю. Тут, поблизости, к северу, есть хорошие пастбища, и я отвел его туда, чтобы он поправился на подножном корму.

Но в этих краях не было хороших пастбищ, сколько ни скачи. Содержатель двора солгал, щадя чувства девушки. Выпустить лошадь на волю — значило уморить ее голодной смертью, а держать и кормить бесполезное животное не имело смысла, и ему оставалось одно: он продал Сумрака человеку, который скупал старых лошадей и убивал их на корм для цыплят.

Оглавление

Оглавление

Глава 11 Дымка ― Виль Джемс

Чужая рука
Долгий месяц прошел с тех нор, как Клинт ездил за Дымкой и вернулся с теленком вместо него. С того времени ковбой только и думал, как бы снова поехать за ним, но глубокий снег и бураны задали ему много работы, он по горло был занят вылавливанием застрявших в снегу животных и не мог найти ни времени, ни предлога, чтобы отправиться на пастбище Дымки. Но как-то утром его охватило беспокойство. Он старался стряхнуть его с себя, но с каждым днем тревога росла, пока наконец Клинт не оседлал лучшую лошадь, какая у него только была, и не поехал за Дымкой.

Последняя жестокая буря улеглась уже несколько дней назад, и пастбище было испещрено лошадиными следами. Клинт не пропускал ни одного следа, он отыскал много табунов, но Дымки не было. Даже самый табун, в котором был Дымка, когда его видали в последний раз, точно провалился сквозь землю. У Клинта мелькнула мысль, не украл ли кто табун, но он отбросил ее, потому что был уверен, что никакой вор не станет красть лошадей с таким известным тавром, как «Рокин Р.». Так или иначе то, что исчез весь табун, было некоторым утешением для Клинта, потому что если бы табун был налицо и не было бы одного только Дымки, это означало бы, что он где-нибудь околел. Другие лошади, которых Клинт видел в этот день, казались не слишком плохи, и это было порукой тому, что и Дымка сохранил еще силы.

«Похоже на то, что он со своим табуном убежал в последнюю бурю к родным местам», — подумал Клинт, поворачивая свою лошадь к ранчо. Но это соображение нисколько не успокоило его тревоги.

Две недели спустя ковбой снова был на зимних пастбищах, объехал еще больший круг, но Дымка со своим табуном точно в воду канул. Вернувшись на ранчо, он рассказал об этом Старому Тому, но тот и не думал тревожиться. Когда Клинт высказал предположение, что лошадей угнали, старик замахал на него руками.

— Будь спокоен: по весеннему объезду найдется и Дымка, найдутся и все другие, — сказал он.

Наконец пришла весна, сугробы потекли ручьями, и через две недели, после того как зимовавший под навесами старый скот был выпущен в прерию, всадники выехали на пастбища собирать табун. Клинт поскакал в одиночку в те места, где воспитывал Дымку. Он добрался до лагеря, где начал его объезжать, а оттуда поехал дальше, каждый день меняя лошадей, не пропуская ни одного табуна в надежде наткнуться на мышастую лошадь. Неделю он пробыл в пути, объездил все места, где Дымка бывал жеребенком, потом, вконец обескураженный, повернул назад к ранчо, теша себя надеждой, что другие всадники нашли его лошадь.

Когда он подъехал к ранчо, табун был уже в больших коралях в полном сборе, за исключением семнадцати голов, которые пропали без вести. В числе этих семнадцати был и Дымка. Ковбои еще раз обшарили прерию, и тут вдруг Старый Том решил, что Клинт был прав: лошади украдены, в этом не могло быть сомнений. Огромный автомобиль, в котором старик отправился в город, прыгал с бугра на бугор, почти не касаясь земли, он пролетал мимо кроликов, оставляя их позади, точно они были на привязи. На главную улицу он ворвался со скоростью в семьдесят миль.

Чиновник был уведомлен о краже и немедленно известил о том же всех других чиновников штата и всех соседних штатов. Старый Том не отходил от него ни на шаг, пока это не было сделано. Награда в тысячу долларов была обещана за поимку вора и такая же награда за поимку лошадей — всех, и мышастой лошади в особенности.

Весенний объезд прошел, за ним лето и осенний объезд. Про Дымку и других лошадей табуна не было слышно ни звука. Клинт в надежде наткнуться на свою единственную лошадь, на Дымку, всегда во время работы шарил глазами по прерии. Ему не хотелось верить, что лошадь украдена. «Просто ускакала куда-нибудь к черту», — утешал он себя.

Не было оврага, лощины, русла ручья, мимо которых он проезжал бы без волнения, никогда еще земли компании «Рокин Р.» не подвергались такому тщательному осмотру. Каждый всадник, до последнего табунщика, во все глаза искал мышастую лошадь, и хотя повозки обоза выезжали ради скота, у всех на уме был в первую очередь Дымка, а скот на втором месте.

К концу осеннего объезда Клинт начал терять надежду встретиться с Дымкой в этих краях. А раз только пропала надежда, его потянуло вдаль. Быть может, ему попросту прискучило старое ранчо и захотелось перемены, но за этим желанием так глубоко, что он сам не подозревал этого, таилась надежда где-нибудь, когда-нибудь да наткнуться на Дымку.

Ни на минуту не выходила у него из ума эта лошадь. И в «дневке», и на «отборочном поле», на какой бы он лошади ни был и как бы ни была она хороша, он сравнивал ее с Дымкой и горько покачивал головой.

Последняя повозка вкатилась в родное ранчо, и на следующий день табун был отведен на зимние пастбища. В эту осень Клинт не поехал смотреть, как рассыплются лошади по прерии. Он сидел в большом бревенчатом доме и упрятывал свое седло и мешок. Карта железных дорог расстелена была на полу, и ковбой внимательно ее изучал.

Джефф отворил дверь и с одного взгляда понял, чем занят Клинт. Он увидел расстеленную у его ног карту и улыбнулся.

— Так я и знал, — сказал он. — Кто же тебя удержит, коли нет у нас Дымки!..

Зима началась и докатилась до высоких гор южной страны. Тяжелые темные облака застлали небо, холодным дождем промочили пастбища насквозь, до каменного грунта, и прижались ближе к земле. Дождь превратился в мокрый, непрерывно падающий снег, и казалось, продрогла сама страна.

Другие дни тянулись серою полосою, пока наконец облака не стали редеть и светлеть, подыматься кверху и уноситься прочь, однажды вечером солнцу удалось проглянуть сквозь тучи и улыбнуться издрогшей земле. Так и село оно, улыбаясь, за синие гребни, и, едва оно скрылось, на небо взошел полумесяц и посулил назавтра снова улыбку солнца.

Оно и вправду пришло, яркое и горячее, каким и надлежит быть солнцу в Аризоне. Воздух был светел и тих, как весенние воды в гранитном пруду. Казалось, весь мир дремлет, жадно впитывая в себя жизнь и тепло, излучаемые солнцем. Кугуар нежился, растянувшись на горячей скале, днем раньше он лязгал зубами от стужи в темной пещере. Олени, взъерошенные и мокрые, вышли из своих убежищ, но едва добрались до солнечных склонов, шерсть их просохла и легла волосок к волоску.

У подножия хребтов, на краю равнины, высунула голову из заточенья земляная белка и мигнула, взглянувши на солнце. Она долго щурилась на него, словно не веря глазам, а потом вылезла из норки, чтоб удостовериться, правда ли, что весна. Она потянулась и вывалялась в теплой пыли. Другие белки высыпали на лужайку и, запрыгав от куста к кусту, принялись собирать семена для своих кладовых.

Белка увлеклась сосновой шишкой, когда услышала, как кто-то, прорываясь сквозь чащу, несется в эту сторону. Едва успела она юркнуть к норе, как мимо нее, бешено ударяя в землю копытами, пронеслась лошадь с длинной веревкой на шее. Белка нырнула на самое дно норы, потом осторожно выглянула снова и увидела еще одну лошадь, которая стремительно неслась вдогонку за первой. На спине у нее сидел человек. Белка снова исчезла в норе, но просидела там недолго, высунула голову и понемногу выбралась вся из норы.

Она стояла на камне около норки и смотрела, как вдали по равнине несутся две черные точки, пока не потеряла их из вида. Больше смотреть было не на что, и она снова начала собирать семена.

Дымка рад был бы юркнуть в беличью норку. Час за часом ночь напролет гнал его человек, копыта вязли в грязи, и куда бы он ни скакал — по холмам, по равнине, — всюду его настигал человек.

Дважды человек отставал, и Дымка загорался надеждой, но враг настигал его снова, на свежей лошади, и гнал его дальше и дальше. Вокруг его шеи обвилась веревка. Дымка бился, пока не порвал ее, и теперь он волок ее за собой.

Он устал, донельзя устал и с каждым скачком теперь чувствовал, что земля заодно с человеком и старается задержать его бег. Его ноги по бабки тонули в мягкой, размытой дождем почве, и все больше и больше усилий было нужно, чтобы отрывать ноги от земли и выбрасывать их вперед.

Еще раз исчез человек и снова показался на свежем коне.

Солнце было уже высоко в небе, когда, прорываясь сквозь густую кедровую рощу, усталая лошадь заметила, что кедры свалены в частый забор. В другое время Дымка прянул бы вбок и умчался бы от загородки, но сейчас в глазах у него плыл туман и мозг не работал. Он скакал теперь, забыв осторожность, и если бы всадник остановился и бросил погоню, он продолжал бы нестись вперед, пока не свалился бы.

Он скакал вдоль кедрового забора, почти не замечая его. Потом по другую сторону от него появился еще один такой же забор, заборы постепенно сближались, пока не привели к воротам кораля, спрятанного в чаще деревьев.

Очутившись в корале, Дымка остановился и понял, что некуда дальше бежать. Он стоял, широко расставив ноги, трудно дыша, и пот капал с него на землю.

Мексиканец задвинул ворота и обернулся к нему:

— Ну, ты, норовистая тварь, теперь ты в моих руках!

Но глаза у Дымки были полузакрыты, морда почти касалась земли, он с трудом стоял на ногах и не слышал слов человека.

Много прошло месяцев, и многое случилось с того времени, когда Дымку угнали с пастбища компании «Рокин Р.». Долгие ночи пути остались позади, в эти ночи было пройдено много миль и мало съедено корма. Этих длинных, утомительных миль набралось больше тысячи. Холмы и равнины странного вида сменяли друг друга, потом началась пустыня, и это было большим облегчением.

Глубокие снега понемногу исчезли, заметенная снегом прерия уступила место голым шалфейным равнинам. Табуны лошадей попадались по дороге, однажды — маленькое стадо скота. Волнистая прерия превратилась в холмы, холмы превратились в горы, по ту сторону гор снова были холмы и шалфей, и дальше был все шалфей и шалфей, дальше к югу к шалфею прибавилась юкка, испанский кинжал, кошачий коготь и кактус.

Наконец табун переплыл широкую реку в глубоком каньоне и, казалось, прибыл на место — во всяком случае, путь был окончен. На другой день по прибытии вор загнал лошадей в кораль и каленым железом «исправил» тавро «Р» компании «Рокин Р.» на что-то похожее на колесо повозки, прежнего тавра не узнать было нипочем. Затем он загнал лошадей на высокий бугор, чтобы зажили свежие клейма. Это была высокая плоская хижина, окруженная кольцом скал, и доступ туда был только в одном месте, а это место было затянуто веревкой и на веревку повешено одеяло. Корма были здесь хороши, снега и дождевой воды в небольшом водоеме хватит на много дней.

Дымке теперь жилось бы неплохо, и далекий переход по глубокому снегу, длинные перегоны, усталость и голод могли быть забыты, но во время этого перехода что-то выросло у лошади между ушей и начало жечь огнем. Это была ненависть, жгучая ненависть к врагу, который гнал сотни миль его и табун.

Дымка родился со страхом и ненавистью к человеку. Эта ненависть утихала только тогда, когда рядом был Клинт, но никогда в нем не было тысячной доли той ненависти, которую разбудил в нем новый хозяин.

При виде его Дымка весь наливался яростью, огонь убийства загорался в его глазах, и только крупица страха, оставшаяся в нем, удерживала его от того, чтобы наброситься на темнолицего человека, который скакал позади табуна.

Враг однажды бросил на него петлю и промахнулся. Дымка сразу смекнул, что веревка пролетела мимо потому, что он вовремя опустил голову, и на следующий день, когда тот снова бросил на него петлю, Дымка смотрел во все глаза и снова вовремя нырнул, и снова петля просвистела мимо. Всадник выругался, опять захлестнул веревку петлей и вторично попытался накинуть петлю на шею Дымке, но ругань не помогла ему, и петля упала в футе от головы лошади.

При третьем броске он обманул Дымку. Он взмахнул веревкой, будто бросая петлю, но петля осталась у него в руках. Дымка нырял и нырял, ожидая веревку, но петля не летела, и он перестал нырять. Тогда взвилась веревка и с быстротой молнии обхватила Дымкину шею. Дымка бросился, как схваченный клещами капкана гризли, когда натянулась веревка, и вору пришлось трижды обвить ее вокруг столба кораля, чтоб удержать его на месте.

— Погоди ж ты!.. — рявкнул мексиканец.

Ругаясь почем зря, он сломал ветку ивы, свисавшую над коралем, и направился к Дымке, чтобы научить его послушанию. Он набросился на него, стараясь поломать сук о голову рвущейся лошади. Бешенство ударило ему в голову… Он убил бы теперь лошадь и не остановился бы, пока не излил свою ярость.

Он колотил и колотил, пока не затрещала ветка, и решил доломать ее до конца, но и тут судьба была против него. Веревка, удерживавшая Дымку на месте, отвязалась, и лошадь вырвалась из его рук.

Негодяй взбеленился пуще прежнего, когда увидел, как его жертва уходит прочь, и швырнул в нее палкой, рискуя задеть других лошадей табуна. Потом, сообразив, что не время теперь ему обламывать нрав лошадям, он оседлал другого коня.

— Ты у меня еще получишь! — крикнул он Дымке, вскочил в седло и выгнал лошадей из кораля.

Двести миль пути было пройдено, и за это время ненависть Дымки к человеку превратилась в болезнь. Смерть врага — единственное, чем он мог бы погасить этот жар. Каждый удар, нанесенный этим человеком по его голове, оставил рубец — рубец, который зажил сверху, но опустился глубже, в самое сердце, и там разросся и жег огнем.

И вот однажды, у края голой равнины, в зарослях вереска, мексиканец увидел высокий прочный кораль. Немного в сторону от него стоял бревенчатый домишко, из табуна подымался дым, а в дверях виден был человек — первый человек, которого встретил вор с тех пор, как угнал лошадей. Но он был спокоен: пять сотен миль оставлено было за плечами, на длинной шерсти лошадей были выстрижены временные фальшивые клейма, впредь до тавренья каленым железом. К тому же хотелось передохнуть и дать табуну набраться сил.

Ковбой с первого взгляда не слишком был расположен к мексиканцу, но он рад был услышать человеческий голос и ничего не имел против того, чтобы провести день-другой в компании. Он согласился даже помочь ему справиться с мышастой лошадью.

На другое утро Дымка увидел, как оба они вошли в кораль. При виде мексиканца он откинул уши назад, и каждая жилка в нем задрожала от ненависти. Он готов был к битве и, чтобы там ни было дальше, рад был случаю встретиться со своим врагом.

Но ему не пришлось померяться силами с врагом: слишком много веревок сразу обвилось вокруг него, и он был брошен на бок и связан, прежде чем успел пустить в дело копыта и зубы.

Мексиканец, увидев, что лошадь теперь не уйдет от него, принялся вымещать на ней накопившуюся в его груди злобу, и когда Дымка, несмотря на стягивавшие его веревки, изловчился и хватил его за рубаху зубами так, что содрал ее почти вовсе прочь, он совершенно ополоумел.

Ковбой, не понимая, чего хочет от лошади мексиканец, стоял в стороне и смотрел. Лошадь всем своим поведением показывала, что он не ошибся, когда с первого взгляда почувствовал неприязнь к человеку с темным лицом. Сперва ковбой готов был вмешаться, вырвать из рук у негодяя палку и воткнуть ее ему в глотку. Но потом, видя, как лошадь рвется в бой, решил действовать иначе.

— Слышь, ты, — сказал он, — какой прок бить связанную лошадь? Похлестал бы ты ее, сидя в седле.

— А то, думаешь, струшу? — ответил тот, блеснув налитыми кровью глазами.

Ковбой усмехнулся про себя, помогая мексиканцу наложить на Дымку седло. При этом он слишком близко пододвинулся к голове лошади, и мгновенно зубы ее щелкнули в дюйме от его руки.

«Несчастный зверь недаром бесится: этот парень довел его до того, что он всех людей считает врагами», — подумал ковбой.

Подпруги были затянуты, и, пока мексиканец усаживался как можно крепче в седле, ковбой снял веревки у лошади с ног, едва упало на землю последнее кольцо, он вприпрыжку бросился к высоким воротам кораля, откуда мог следить за всем с полным своим удовольствием.

Он не успел еще добежать до столба кораля и обернулся, потому что за плечами услышал что-то похожее по звуку на обвал. Дымка вскочил на ноги и решил, что теперь пришла его очередь потешиться над врагом.

Мексиканец немало поездил на своем веку на трудных лошадях и был хорошим наездником, но скоро он увидел, что на таком коне, как Дымка, ему не приходилось ездить: все искусство его не могло поспорить с искусством Дымки, и не прошло и двух минут, как он почувствовал, что седло — не слишком спокойное место.

Луки седла вертелись под ним, ударяя со всех сторон, он не знал уже даже, с какой стороны перед. Скоро он потерял стремена, одно и другое, а потом, когда съехал набок и повис, вцепившись в седло, одно из стремян взметнулось и хватило его между глаз. Это было последней каплей, — вор свалился на землю, точно бочка свинца.

Ковбой, сидя на воротах кораля, смеялся все время, пока шло представление, и особенно ему понравилось, что ездок зарылся носом в пыль, — никогда еще с таким удовольствием не смотрел он, как лошадь отделывает своего седока.

Мексиканец лежал не шевелясь, и ковбой решил было слезть со столба и вытащить его из кораля, прежде чем лошадь заметит его и сотрет в порошок. Как-никак он не мог допустить, чтобы у него на глазах человек был разорван в куски, даже если человек этот и заслуживал смерти. Но Дымка сейчас не обращал на него внимания, — он занят был тем, что старался сбросить с себя седло и все, что пахло врагом. Несколько резких крутых прыжков — и седло заскользило. Оно подымалось по плечам его выше и выше, добралось до самой высокой точки и поехало вниз. Когда седло соскользнуло на землю, сорвавши уздечку, и Дымка, освободившись, вскинул голову кверху, мексиканца не было уже в загородке: он очнулся и без помощи ковбоя выполз вон из кораля.

Ковбой посоветовал ему, не медля ни минуты, седлать другого коня и убираться подобру-поздорову, он помог собрать лошадей и выставил его за ворота лагеря.

Мексиканец не свел еще своих счетов с Дымкой и решил «скрутить его в бараний рог», когда придет время. Но месяцы шли, давно стояла уже осень, а ему все не удавалось прибрать мышастую лошадь к рукам. Все другие лошади были уже проданы, Дымку же вор держал в корале, регулярно «учил» его палкой и кормил впроголодь: он решил сломить ему шею либо сломить его норов и научить послушанию, чтобы можно было взять за него любую цену.

Однажды ночью сорвался бешеный мартовский ветер, расшатал ворота кораля и распахнул их настежь.

Дымка не замедлил уйти на свободу, и, когда через несколько дней мексиканец в погоне за лошадью увидел его, Дымка унесся прочь с табуном диких коней.

Все это лето вор старался отрезать Дымку от табуна и загнать его в кораль, но к нему труднее было подступиться, чем к любому дичку. Дымка знал, что ждет его, попадись он снова в руки врагу.

Но враг не намерен был уступить — он не мог допустить, чтобы кто-нибудь одержал над ним верх, будь то даже норовистая лошадь. И в это лето, когда Дымка был на свободе, он проследил, какой круг делает Дымка и дикий табун, стараясь уйти от погони.

Вот почему, когда осенью он снова отправился в погоню за Дымкой, он точно знал наперед, в каких местах ему нужно расставить запасных лошадей. В конце пути был устроен кораль-западня. В один из вечеров мексиканец наткнулся на Дымку и понесся за ним и другими конями дикого табуна.

Это была долгая гонка, дички отставали один за другим, но Дымка и самые выносливые из табуна скакали прямо по линии, на которой расставлены были пикеты вора. Мексиканец прыгал из седла в седло, и самые сильные мустанги свернули вбок, но Дымка несся вперед и вперед, пока на подгибающихся, усталых ногах не очутился среди крыльев ловушки, а там и в корале.

Несколько дней Дымка был точно во сне. Он смутно чувствовал, как его тащили и дергали вправо и влево до самого логова вора, как на другой день его оседлали и дергали снова взад и вперед, как потом враг сел на него верхом и плетью и шпорами заставил бежать его рысью. То ли он не понимал, что враг на нем, то ли не подавал вида, что понимает. Клок сена, брошенный ему, остался незамеченным. Дымка почти не пил — разве что ему случалось забраться в дальний конец кораля, где протекал ручеек.

По всему было видно, что еще несколько дней — и лошадь сдастся, уступит навсегда. Буйству пришел конец, ее сердце сжалось в комок, не слыхать даже было его биения. Мексиканец разъезжал на Дымке, радуясь, что «скрутил его в бараний рог».

— Я сделаю из тебя хорошую лошадь, ты, барахло, — говорил он, хлеща своей плеткой по голове Дымки и вонзая ему шпоры в бока.

Дымка, казалось, не чувствовал ни плетки, ни шпор. Он не вздрагивал, не моргал даже глазом, когда плетка и шпоры врезались в его тело, оставляя на нем рубцы. Видно, в нем не оставалось ни надежды, ни жизни, он покорно сносил мученья, пока однажды враг не вставил в него шпоры чересчур глубоко и в слишком чувствительном месте.

Этот порез растревожил съежившееся сердце Дымки, и слабый блеск промелькнул в его глазах. На другой день Дымка даже чуть-чуть захрапел, когда враг вошел в кораль, и ударил задом, когда он сел в седло. Мексиканец удивился бойкости Дымки и заметил, берясь за плетку:

— За это, голубчик, бьют.

С этого дня к Дымке вернулся норов. Не тот, что был в нем прежде. Тот был выбит из него, а новый зародился из пыток и издевательств. В его сердце не было теперь других желаний, кроме одного — рвать и уничтожать все, что он ненавидел. А ненавидел отныне он все на свете и больше всего своего нового всадника. Но он не склонен был до поры показывать своих чувств. Он набрался ума и знал, как и когда защищаться: он ждал удобного случая.

Видно, все-таки чем-то он выдал, что у него на уме, во всяком случае, вор почуял, что лучше ему держаться подальше от Дымкиных зубов и копыт. Часто, глядя на него сквозь колья кораля, он думал: не лучше ли приставить дуло к его голове, чем возиться с ним без конца? Но надежда окончательно справиться с лошадью и продать ее за хорошую цену удерживала его руку.

— Далекая прогулка пойдет тебе впрок, — сказал он как-то утром, таща свое седло к устроенному в корале стойлу. — А нынче у меня для тебя есть прогулка, от которой и черти вспотеют.

Длинной жердью он загнал Дымку в стойло, где тот не мог шевельнуться. Здесь вор оседлал его, взобрался в седло, отворил двери загона и выехал на равнину.

Десять миль незнакомой местности было оставлено позади. Инстинктивно лавировал Дымка между барсуковых нор и, не глядя на них, перескакивал через промоины: глаза и уши его не отрывались от всадника, ни на минуту не переставал он следить, не удастся ли ему схватить седока зубами и вырвать его из седла. Шпоры мексиканца бороздили ему бока, плетка резала воздух и кожу, и Дымка шел галопом. Татуировка, которой его изукрашивал вор, распаляла коня, он был уже у последней черты, — у черты, за которой начинается отчаяние. У крутого спуска к ручью Дымка задержался на миг. Его уши и глаза устремились вперед, чтобы выбрать место, где терраса была бы менее отвесна, и в этот миг вор, всегда норовивший уязвить лошадь, сразу воткнул в нее шпоры и вытянул плетью. Дымку это застигло врасплох, и огонь, который тлел в его сердце, вырвался лавой наружу.

Дымка прянул вниз по склону террасы, и всякий раз, когда он касался земли, голова его была между передними ногами, а задние он выбрасывал в воздух. Каким-то чудом мексиканец усидел на нем первые пять-шесть прыжков, потом описал в воздухе круг и грохнулся на четвереньки к подножию террасы.

Тень, мелькнувшая по земле, заставила его схватиться за ружье в тот же миг, как он встал на колени. Эта тень была тенью лошади, и она была слишком близка. Ружье было без чехла, и он вскинул его к плечу, но опоздал на ничтожную долю мгновения. Шестизарядка зарылась в землю, когда Дымка, как большой кугуар, обрушился на мексиканца…

Оглавление

Оглавление

Глава 12 Дымка ― Виль Джемс

Враг за врагом
Вокруг маленького городка Громаха на телеграфных столбах были развешены большие афиши. Такие же афиши можно было увидеть и в окнах городских лавок, объявлялось в них о приближающемся родео — чемпионате ковбоев. Среди списков призов на афишах напечатаны были фотографии неукротимых лошадей и быков. А по самой середине афиши и втрое крупней всех других был снимок коня, сбрасывающего седока таким манером, каким редкому всаднику случалось быть выбитым из седла. Внизу крупными буквами было написано:

КУГУАР ВЫЗЫВАЕТ НА БОЙ ЧЕМПИОНОВ МИРА
Кугуар (горный лев) было имя лошади, которой по брыкливости не нашлось бы равной, померяться с ней силами было искушением для любого хорошего ездока. В состязании мог участвовать всякий, из каких бы далеких краев он ни приехал, а награда, обещанная тому, кто сумеет на ней усидеть, была так велика, что охота побывать на родео возникала у многих.

Многие уже пытали свои силы в других родео, где участвовал Кугуар, и убедились, что это не просто брыкливая лошадь. Все, кто пробовал усесться на него, говорили в один голос, что он зол и хитер и в глазах у него убийство, если бы не «подымалыцики», отгонявшие его прочь, не один ковбой был бы растерзан в куски.

Эта лошадь, казалось, ненавидела весь род человеческий и помышляла только о том, как бы стереть его с лица земли. Но самое страшное, что замечали в ней всадники, — это то, что были люди, которых она ненавидела больше других, сильнее всего проявляла она ярость при виде людей, похожих на ее врага.

Необычайная история повсюду сопровождала эту лошадь и передавалась от всадника к всаднику на различных родео и других торжествах. Эта история гласила, что лошадь была найдена в степи, в табуне необъезженных дичков, с пустым седлом на спине. Запекшаяся кровь была у нее на шерсти у морды и на коленях. Лошадь заарканили, связали, и всадники стали искать на ней раны и порезы, но не нашли ни царапинки. О поимке ее даны были публикации в местных газетах штата, причем описание ее было таково: «Мышастой масти, с белой отметиной на морде, в чулках и с тавром, похожим на колесо повозки». Публикация печаталась изо дня в день в течение двух недель, и никто не заявил притязаний на лошадь. Несколько дней ее продержали на пастбище, а потом один из всадников загнал ее в кораль.

Ковбою приглянулась лошадь с первого дня, едва он ее только увидел. Сперва он решил, что это обыкновенная лошадь, кем-то немного испорченная. Но скоро он убедился, что лошадь придется повалить наземь, иначе не положить на нее седла. В глазах у нее горел огонек, который не нравился ковбою, потому что на своем веку он навидался лошадей всякого сорта и прекрасно знал, что означает этот огонь. Он держался на расстоянии и работал веревками с места, пока лошадь не опустилась на колени, а потом врастяжку и на бок. Седло было туго затянуто, и, проверив, хорошо ли сидит уздечка, он сел верхом на лежащую лошадь, изловчился и сдернул веревки с ног.

То, что случилось в следующие несколько минут, не может быть передано словами, и сам ковбой понимал, что рассказывать об этом все равно что пытаться нарисовать Большой каньон Аризоны черною краской на черном холсте.

Так или иначе, ковбою удалось добраться до ограды кораля и перемахнуть через нее, прежде чем лошадь как следует разошлась, и здесь, в безопасности, он осмотрелся и понял, в чем дело.

Он вспомнил пустое седло, которое было найдено на спине у лошади две недели тому назад, потом засохшую кровь, которой были измазаны ее морда и ноги.

— Горный лев в тысячу двести фунтов весом — вот что такое эта лошадь, — сказал ковбой, осматривая «людоеда» сквозь колья кораля.

Вот откуда взялось имя «Кугуар», и никогда кличка не подходила лошади больше, чем это имя мышастому жеребцу.

Потом прошел слух о празднествах, устраиваемых четвертого июля, в День независимости, в одном из больших южных городов, там ожидалась езда на дичках и все, что полагается в таких случаях.

Приз в сто долларов был обещан тому, кто доставит самую брыкливую лошадь, и вот как случилось, что в день торжества Кугуар впервые был выведен на арену.

«Подымальщикам» и «гоняльщикам» было отдано распоряжение быть под рукой и смотреть, чтобы не вышло худа. Ивсе оценили справедливость этого предостережения задолго до того, как кончился день.

Кугуар был «испробован», и сотня долларов была вручена ковбою, приведшему лошадь. Он выиграл приз. Ни для кого не могло быть сомнений в том, что злей и трудней этой лошади нет, и не только там, но и всюду, где ездят на крутых лошадях.

Лишних пятьдесят долларов было предложено ковбою за право оставить лошадь для родео. Ковбой отказался, и, когда пришел последний день испытаний, вторые полсотни добавлены были к первым и приняты. Купчая была выправлена, и с этого дня Кугуар пошел ходить от конюшни к фургону и от арены к арене.

Его слава катилась из штата в штат — слава бойца, «людоеда», неукротимого дикаря, и по прериям, и по городам собирались толпы народа, чтобы посмотреть, как будут с ним управляться наездники, потому что одно это стоило во сто раз больше, чем входной билет на площадки родео.

Скоро по всему Юго-Западу из штата в штат народ только и говорил что о Кугуаре не иначе, как если б он был кинозвездой, актером или принцем Уэльским. Туристы из Европы и из всех частей Соединенных Штатов приезжали и уезжали и увозили с собой рассказы о неукротимости этой лошади. Устроители родео насторожились и принялись отбивать Кугуара друг у друга. Иметь Кугуара — значило иметь полные сборы, и пришло время, когда конкурент, поставлявший норовистых лошадей для родео, предложил за него чистоганом пятьсот долларов и ушел несолоно хлебавши. Вряд ли его уступили бы и за тысячу.

Каждое лето мышастую лошадь погружали в поезд вместе с другими неукротимыми лошадьми и выгружали на какой-нибудь из арен родео, каждые несколько недель три или четыре дня кряду на ней «ездили». Во время родео по два или по три раза на день взбирался на нее незнакомый ездок, распахивались двери «клетки», а из них вылетал визжащий, рвущийся ком стальных колец, обрушивался на арену, как бочка лавы, и земля взлетала из-под копыт до самой трибуны.

Судьи, «подымальщики» и все, кто стоял вокруг, превращались в глаза, чтоб увидеть каждое движение Кугуара. В это время никто не дышал, но не дышать приходилось недолго, потому что уж очень скоро вылетал из седла ражий ковбой, который в эти несколько мгновений успевал получить немало злых толчков и сразу приходил к убеждению, что даже такому прекрасному ездоку, как он, не стыдно вылететь вверх тормашками вон из седла — такова была эта лошадь.

Редко всаднику приходилось возвращаться издалека, и чаще всего только несколько шагов было между встающим с земли седоком и стойлом, из которого он только что вылетал вихрем.

Как норовистая, неукротимая лошадь, Кугуар не знал соперников: ни в этом, ни в соседних штатах не было лошади, которая могла бы поспорить с ним в умении прыгать и бить задними ногами, и, часто знатоки удивлялись, потому что всякий, кто понимал в лошадях, мог видеть, что у Кугуара нет прирожденной злобы, как у большинства брыкливых лошадей родео, у этой лошади было немало ума, это видно было по тому, как она сбрасывала с себя человека. Обычная брыкливая лошадь сплошь и рядом, брыкаясь, усаживает обратно в седло потерявшего равновесие всадника. Кугуар же, почувствовав, что человек подался на дюйм, никогда не возвращал ему этого дюйма. С этой минуты седло начинало уходить из-под седока.

Недюжинный ум был виден и в том, как ненавидел Кугуар человека.

— По тому, как он злится, — говорил ходивший за ним ковбой, — видно, что кто-то обошелся с ним, как болван. Но есть у него что-то на уме и помимо злости, он будто о чем-то скучает. Порой найдет на него стих — и меня подпускает, и радуется мне, будто принимает меня за кого-то другого. А пройдет этот стих — и не суйся к нему, так и брызжет пеной.

Первые два года Кугуар был самой свирепой из всех лошадей, какие только бывали на родео. Это было жестокое время не только для лошади, но и для всех, кто ходил за ней и пытался сесть на нее верхом. В сердце лошади было столько яда, что казалось, одной ненавистью она и жила, это была ее пища, и брусья, и колья, которые отделяли ее от людей, показывали, как она жаждет убийства: глубокие следы зубов и копыт говорили об этом достаточно ясно.

Не эта лошадь стояла перед ковбоем лет восемь тому назад. Тогда она не искала битвы и только хотела избавиться от человека, только старалась порвать веревку. И хотя недоверие и ненависть к человеку были у нее в крови, у нее не рождалось желания уничтожить, искалечить ковбоя.

Она немало бесилась в коралях «Рокин Р.», и Клинту не приходилось слишком зевать в седле. Но это была детская забава по сравнению с тем, как бесновался Кугуар. Между Дымкой и Кугуаром была такая же разница, как между человеком, играющим сам с собой в мирную игру, и игроком, который со злейшим врагом ставит всю свою жизнь на карту.

Кугуар убил бы себя самого, чтобы дорваться до человека, он не заботился о собственной шкуре и жил для одной только ненависти. Но как ни сильна была эта ненависть, он не старался причинить вреда никому, кроме тех, кто ходил за ним или пытался на нем ездить.

Возможно, это объяснялось тем, что кругом всегда было слишком много народа: трибуны были полны народа, народ толпился вокруг проходов и коралей родео. Может быть, эти толпы смущали его, и потому он смирно стоял, пока кто-нибудь не подходил к нему ближе.

Маленький веснушчатый человечек, который разделался только что с «большим финалом», подошел однажды к стойлу кораля, чтобы сесть на Кугуара. Он приехал из другого штата и в течение первых трех дней родео показал себя мастером в деле объездки дичков и в работе с быками.

— Ей-ей, — сказал он, когда Кугуара загнали в стойло для седловки, — я недаром отмахал столько миль, чтобы сесть на эту лошадку!

Он пощупал свои кривые шпоры, чтобы проверить, прочно ли они сидят на ногах.

— Я вам покажу, — продолжал он, улыбаясь, — как играют джигу шпорами на лошадиных ушах.

Маленький вакеро (ковбой) был в ударе: он не был в городе год или больше, и случай поездить на злых лошадях при толпах народа был для него праздником, единственными свидетелями его искусства были кактусы и испанский кинжал, а скачка на крутых дичках по пересеченным равнинам и высоким холмам куда меньше давала возможности всаднику показать себя, чем ровная арена, где играет оркестр и галдит народ.

— Эта лошадка в моем вкусе, — сказал он, осмотрев Кугуара.

То, как вела себя лошадь во время седловки, нимало не смутило его, улыбка на его лице расплывалась все шире по мере того, как приближалось время карабкаться на загородку. Как истый наездник прерий, он рад был всему, что могло показать его искусство и ловкость, и, явись Кугуар прямой дорогой из ада, вырасти у него рога, и вилкою хвост, и двойные копыта — он оскалил бы зубы еще шире и годовым своим заработком побился бы об заклад, что заставит его поджать хвост и пуститься наутек туда, откуда пришел.

— Всадник в седле! — крикнул «гоняльщик», но судьи уже впились глазами в арену, потому что Кугуар был на выходе.

Ковбой испустил воинственный клич и улыбнулся, когда распахнулись ворота стойла и Кугуар был «раскупорен». Ту же улыбку довез он до судей и, подъехав к ним, лихо черканул своими кривыми шпорами от самых ушей повисшего в воздухе коня до задней луки седла.

— Э-эп! — гаркнул он, когда воющий Кугуар прянул вверх от земли.

Облако пыли скрыло от глаз судей то, что случилось дальше, но если б и не было пыли, они б не успели уследить за этим, потому что случилось это слишком быстро. Мгновением позже пружиной согнувшаяся лошадь мышастого цвета неслась по арене к забору и к стойлам. Ковбой по-прежнему воинственно гикал, но он подался вбок и болтался в седле, точно кнут на кнутовище. Кугуар добивал ездока.

«Подымальщики» выехали на арену, чтоб овладеть головой коня, прежде чем он успеет сбросить с себя человека, но было уже поздно, и в ту же секунду зрители на трибуне побледнели и ахнули все, как один, потому что резкий толчок выбил ковбоя из седла и, прежде чем всадник успел упасть, Кугуар вскочил на дыбы, обернулся и, прижав уши, сверкая зубами и полыхая копытами, рванулся к повисшему на поводьях врагу.

Мгновенье человек болтался в воздухе, потом упал, и лошадь-кугуар кугуаром ринулась, чтобы прикончить жертву.

Провидение или что-нибудь в этом роде вмешалось тут в дело, потому что, когда всадник упал и коснулся земли, он был по другую сторону забора и не был окончательно превращен в порошок.

Но даже тут Кугуар не отстал. Слышно было, как под ударами копыт в щепу разлетается тес, когда две веревки упали рассвирепевшему зверю на шею.

Несколько всадников подскакали к ковбою и увидели, что он сидит и трясет головой, будто старается восстать из мертвых. Он поднял глаза на обступивших его людей, и недоуменная улыбка расплылась по его лицу. Потом он взглянул на свое платье и заметил, что на нем почти не осталось рубахи. Лицо его сморщилось, когда он повернулся, — колотье прошло по ребрам и по спине, он посмотрел на свои самодельные, сыромятной кожи, помятые и изорванные жестокими копытами штаны. При виде этих следов он снова улыбнулся и вымолвил через силу:

— Счастье мое, что на мне были эти штаны, иначе я был бы сейчас в костюме Адама.

С этого дня ковбой с веснушчатым лицом бывал или старался бывать на всяком родео, которое осчастливливал своим участием Кугуар. Он наскочил на лошадь, на которой не сумел усидеть, и не мог взять в толк, как могло такое случиться. Никогда еще он не видал лошади, которая была бы для него слишком трудна. А для Кугуара недостаточно было одного лишь уменья и нервов, здесь нужно было что-то другое, и он понять не мог что.

Каждую зиму, весну и осень он проводил в прерии, делая свое дело, а когда приходило лето, он пускался вдогонку за Кугуаром, полный новых надежд на то, что он сможет вернуться на ранчо и заявить своему хозяину, что он «обработал Кугуара на ять ровным счетом в одну минуту».

Два лета он бродил за Кугуаром с родео на родео, состязаясь с другими искусными ездоками, и трижды за это время ему удалось добраться до Кугуара и попытать счастья. Но всякий раз эти попытки кончались тем, что он падал наземь и пускался бежать.

— Эта лошадь знает, что делает, — как-то сказал он одному из всадников, — и потому-то я никак от нее не отстану.

Прошло еще три долгих лета работы на родео, а Кугуар по-прежнему вызывал на бой лучших ездоков мира. Снова пришла весна и новые родео, и в афишах опять стояло: «Будет участвовать Кугуар».

Дальше в афишах рассказывалось о том, как за пять лет ни один ездок не сумел усидеть на лошади до выстрела из ружья, и ковбои, читая афишу, замечали: «Совершенно верно, чистая правда».

Дымка продолжал швырять людей направо и налево всю эту весну и все лето. Он держал свой рекорд и дальше, до поздней осени, а потом, к началу родео, ковбой, приехавший на зиму из Вайоминга на юг, услыхал о его подвигах. Двумя днями позже этот объездчик явился в главный штаб родео и, заметив, что слышал чудеса о Кугуаре, записался в число охотников.

«Пробы» и «полуфиналы» показались ему детской игрой. К Кугуару допускались лишь те, кто справлялся с «большим финалом», и так как ковбой пришел на родео только для того, чтобы померяться силами с Кугуаром, все прочие лошади были для него только ступенькой.

Он легко добился права сесть на лошадь, а вместе с тем и права на получение тысячи долларов в случае, если усидит в седле. На следующий день после полудня он был у стойла для седловки. Подходило ему время по-настоящему испробовать свое уменье, и в ожидании этого он осматривал, крепки ли ремни и подпруги, удержат ли они седло на спине Кугуара во время решительной схватки.

Судья выкрикнул его имя, и тотчас же мышастая лошадь была загнана в «клетку», она глянула на него сквозь брусья загона и захрапела, ездок присвистнул при виде пышущей злобой морды и, слегка усмехаясь, заметил:

— Сдается мне, эта лошадь нисколько не похожа на тех, на каких я когда-либо ездил. Ну да ладно, пожелаю себе удачи.

— Удача тут нужна большая, — ответил ему один из ковбоев.

Седло было положено, подпруга затянута, потом всадник перелез через брусья «клетки» и сел на спину, с которой скатывались лучшие наездники страны. Он подобрал немного поводья, ноги подал чуть-чуть вперед и откинулся назад, чтобы встретить первый толчок. Затем снял с себя шляпу и, вытянув ее в руке для баланса, крикнул:

— Пошел!

Правильней было бы, если бы он крикнул: «Полетел!» Во всяком случае, судьи увидели человека и лошадь только тогда, когда они были уже на арене. На всех лицах было написано удивление, когда, после того как улеглось первое облако пыли, оказалось, что всадник все еще в седле и, главное, не собирается падать.

Судьи сидели на своих лошадях и, остолбенев, смотрели на представление. Редко приходится видеть такого всадника на таком коне, и все они были так захвачены происходившим, что не заметили, как всадник отработал положенное время, и забыли выстрелить из ружья в знак окончания скачки, потом кто-то крикнул и вывел их из оцепенения. Выстрел был дан, и не успел еще стихнуть его звук, как всадник скатился с лошади, — с него за глаза довольно было полученной порции. При первом прыжке он почувствовал, будто позвоночник проткнул ему глотку, и это чувство повторялось при каждом быстром толчке, пока он едва не потерял сознание. Но он был хороший ездок и продолжал держаться, старался прогнать дурноту и в то же время боролся с лошадью, ему казалось, что прошло не меньше часа, когда он услыхал слабое эхо выстрела и смутно понял, что взял первый приз. Он первым справился с этой лошадью, и этого с него было довольно. Его не печалило в эту минуту, что до финиша он не дошел.

Один из всадников, который знал Кугуара как нельзя лучше, смотрел, как лошадь «пошла на выход» с таким же трепетом, как и всегда. Он десятки раз уже видел, как «выходил» Кугуар, и когда это последнее представление пришло к концу, он наклонился к стоявшему рядом с ним парню и сказал:

— А знаешь, мне кажется, что Кугуар начинает сдавать. Что-то не тот он последние разы, и в особенности сегодня. Взберись на него этот ковбой прошлым летом — голову даю на отрез, — он не выдержал бы так долго.

— Да, мне тоже сдается, что нет в нем той прыти, — согласился с ним всадник. — Но этого нужно было ожидать, потому что Кугуар таскается по аренам вот уже шесть лет, я и то не пойму, как он не разбил еще себе ног за столько лет.

Эти замечания были справедливы: они нисколько не касались ковбоя, которому только что удалось досидеть до конца, у говоривших и в мыслях не было, что они смогли бы сделать то же. Больше того: и другие ковбои обратили внимание на перемену. Кугуар начал сдавать, и, глядя на него, с трудом можно было себе представить, что за лошадь Кугуар был прежде.

С каждым разом заметней становилось, что Кугуар сдает. Маленький вакеро из соседнего штата в эту осень вернулся домой довольным: он был вторым человеком, который «ездил» на Кугуаре, а к закрытию последнего в этом году родео еще двое усидели на знаменитом коне. И мало того, что усидели, — дошли до финиша. Народ на трибунах был изумлен и пришел к заключению, что лошадь не так уж трудна. Награда в тысячу долларов, обещанная всякому, кто справится с Кугуаром, упала до пятисот, потом до трехсот, и репутация неукротимого зверя начала быстро сходить на нет.

Даже ненависть его к человеку, казалось, стала слабеть. Однажды он сбросил всадника, и тот упал к самым его ногам, толпа затаила дыхание, ожидая, что ковбой будет разнесен в куски. Кугуар растерзал бы его в мгновение ока, случись это год назад. А теперь он как будто и не приметил человека. Он проскакал над ним, осторожно опуская копыта, чтобы не задеть ковбоя. По трибуне прошел ропот, ворчали, что Кугуар ничуть не норовистая лошадь, а ручной жеребец, которого научили брыкаться. А насчет репутации «людоеда» похоже было на то, что это липовый козырь, пущенный в оборот для приманки.

Что бы там ни говорили на трибунах, у Дымки были свои причины, чтобы мало-помалу перестать быть Кугуаром. Не то чтобы расшатались и ослабели его ноги — нет, просто давал себя знать самый ход вещей, когда год за годом он встречался с незнакомыми всадниками, и хотя никто из них не искал близкой дружбы с ним, никто из них не давал и пищи для ненависти.

Ни разу с того дня, как Дымка впервые тряхнул головой перед высокой трибуной, ни палка, ни прут не коснулись его. Первые несколько лет сердце, вложенное в него мексиканцем, управляло его действиями. Яд ненависти мешал ему замечать доброе обращение, и только на пятый год его острые уши стали ловить знаки восторга и восхищения, которыми он был окружен. Имя Кугуара еще жило, но лошадь, носившая это имя, быстро утрачивала на него права.

Пришла следующая весна, здесь и там стали открываться родео, и хорошие ездоки, как и прежде, пустились за Кугуаром в надежде, что рано или поздно они смогут стащить седло со спины коня и сказать: «Я на нем ездил».

Но не пришла еще и середина лета, а у многих ковбоев надежда эта развеялась дымом, потому что Кугуар больше не был Кугуаром. Эти быстрые, кривые и жесткие прыжки, которые вытрясали разум и чувство баланса из лучших наездников, исчезли, и Дымка стал заурядной брыкливой лошадью — только и всего. Всадник за всадником взбирались к нему на спину, и скакали на нем, и правили им по своей воле.

Кугуар продолжал брыкаться всякий раз, как его седлали, но чаще и чаще его доводили до финиша, пока наконец ни один ездок уже больше не вылетал из седла.

Скоро безопасно стало ухаживать за мышастым конем, не нужно уже было высоких коралей для защиты от его копыт и зубов, и, подобно другим коням, его можно было теперь вести из вагона-конюшни к площадкам родео без веревок, держащих его позади на приличном расстоянии от конюха.

Потом однажды кто-то привел на родео большую серую лошадь с широкой костью и заявил, что «вот он — настоящий неукротимый». И действительно, лошадь была дика. От горбатого носа до глубоких, с поволокою глаз, от впалых щек до массивной шеи — все говорило, что эта лошадь с природным норовом, но что делало ее неоценимой для родео — это ее уменье брыкаться. Тотчас ей дано было имя «Серый Кугуар» — как бы для того, чтобы заменить настоящего Кугуара. Но серый дикий не выдерживал сравнения с Кугуаром времен расцвета.

Начать с того, что серая лошадь была злонравна по природе, у нее не было ни ярости, ни ума Кугуара. В ней только и был что неукротимый норов, и не ей было спорить с мышастым «людоедом», хоть и была она дикарь дикарем. С самого начала удалось ей сбросить несколько седоков, и тогда-то слава старого Кугуара начала меркнуть. Появление серого дикаря было как бы поворотным пунктом в карьере Дымки, а потом — и очень скоро — пришел последний его день на родео.

Как обычно, объявлено было, что выступит Кугуар, и те, кто знал понаслышке, но никогда не видел этой лошади в деле, загорелись волнением, когда знаменитый конь показался в загоне для седловки. Многие на трибунах видали когда-то, как треплет он седоков, и у многих остановилось дыхание, когда отворились ворота загона: от этой лошади ждали всего и надеялись, что она превзойдет ожидания. Ворота открылись, из них вырвалась мышастая лошадь с ковбоем в седле, и неукротимый Кугуар пошел по арене ровным галопом.

Везде и всегда с небольшим уважением относятся к «бывшим». Если бы Кугуар боролся и бушевал, как когда-то, ему кричали бы «браво» и толпа была бы в восторге, но лошадь отбушевала. Не осталось в ней прежней злобы, потому что сердце Дымки выросло и заглушило сердце, принадлежащее Кугуару. Он стал теперь «бывшим», и ничего ему не хотелось, кроме как снова стать ковбойской лошадью — Дымкой. Зрители были разочарованы: им казалось, они даром заплатили деньги. Слышны были крики: «Уберите его, ему впору молоко возить!», «Продайте его под дамское седло!»

Ковбой доскакал на Кугуаре до другого конца поля, там он остановил его, слез и, слыша, как воет народ на трибуне, похлопал лошадь по шее:

— Не тужи, старина, ты свое дело сделал, будь на то моя воля, я спустил бы тебя на этот табун, что там воет и верещит, и ты показал бы им, где раки зимуют. Но где твоя злость?!

В этот день закрывалось родео. Вечером были розданы награды, а наутро лошадей погрузили в вагоны-конюшни для отправки в город, где должно было состояться родео. В этих теплушках было местечко, где всегда во время пути стоял Кугуар. Но на этот раз это место было занято серой лошадью, которая захрапела, когда тронулся поезд. Кугуар был оставлен в загоне и, стоя в одиночестве, смотрел, как поезд исчезает из глаз.

Оглавление

Оглавление

Глава 10 Дымка ― Виль Джемс

Без вести пропавший
Времена года сменяли друг друга, в урочное время из широких ворот ранчо выкатывались повозки, обозы тащились по тем же дорогам, на тех же местах натягивались веревочные изгороди, старые ездоки исчезали, новые занимали их место, старые лошади сменялись молодыми, и работа текла год за годом без перемен.

Джефф, управляющий ранчо, обозный кашевар, Клинт и еще два-три ездока — вот все, что осталось от прежней команды, другие рассыпались по новым местам, пришли и бросили вещевые мешки на повозки других обозов.

Пять лет утекло с того дня, когда Клинт на Дымке верхом примкнул к обозу, пять лет уже Дымка ходил под седлом, и никто, кроме Клинта, не касался за это время Дымкиной шкуры, после случая со Старым Томом никто не посягал на мышастую лошадь. Слюнки текли у многих ковбоев, и опоздай Клинт к началу весенних работ, не обошлось бы дело без спора, но он неизменно первым заявлялся в ранчо, и ни у кого не было повода оспаривать его права на Дымку.

В долгие месяцы работы Дымка научился понимать Клинта лучше, чем ковбой понимал сам себя. Дымка знал, когда Клинт бывал немного простужен и чувствовал себя худо, в эти дни он меньше брыкался, почуяв на спине седока. Стоило Клинту коснуться рукой его шеи, и Дымка знал, означает ли это «возьми его», «легче» или «ай молодец». Все оттенки голоса были ему понятны. Если Клинт был им недоволен, у Дымки глаза открывались шире, он нагибал свою шею и тихонько храпел. А если в голосе Клинта была похвала, Дымка весь точно грелся на солнце в холодный осенний день. Дымка точно чувствовал миг, когда Клинт намечал бычка, которого нужно отрезать от стада. Инстинкт говорил ему, какой именно бык нужен Клинту, он бросался за ним при малейшем указании поводьев.

В работе с веревкой Дымка только что не умел закидывать петлю. Одно ухо опустит, и ждет, и следит, как петля сорвется с руки Клинта и полетит, чтобы упасть на рога быка, не успеет ковбой подтянуть слабину, а Дымка уже повернет и поскачет прочь, чтобы «повалить» быка.

Из всех штук, которые показывали его искусство в обращении со скотом, охотней всего рассказывал сам Клинт и другие ковбои об одном его деле. Собственно, это дело было ничем не лучше других, но была в нем одна подробность, которая стоила десятка чудес.

В стаде был большой бык с кривым рогом, рог изогнулся и угрожал врасти ему в глаза. Клинт и Джефф в одно время заметили этого быка, и пока кто-то из ковбоев пошел к повозке за пилой, чтобы спилить этот рог, Клинт и Джефф взялись за веревки и пустились к нему наперерез.

Бык, дикий, большой и увертливый, был хитер, и как только он увидел, что двое всадников пробираются к нему через стадо, он вырвался прочь и, задрав хвост, понесся по прерии. Тут в дело вступил Дымка. В один миг он нагнал быка и оказался от него на расстоянии веревки. Кривой рог мешал Клинту — пришлось бросать петлю быку на шею, и он это сделал чисто и быстро. Все шло как по писаному. Дымка скакал за быком, Клинт перекинул веревку через круп быка, еще мгновение — и бык полетел бы вверх ногами, так что только вяжи.

Но тут случилось неожиданное: когда натянулась веревка, бык не упал. Вместо этого послышался треск, будто что-то порвалось. Клинт вылетел из седла на три фута в небо, вычертил в воздухе сальто и свалился на землю, седло на спине у Дымки стало ребром, держась на одной боковой подпруге. Ремень подпруги был прорезан язычком пряжки, точно лист бумаги.

Все, кто был поблизости, замерли, ожидая, что Дымка сбросит с себя седло, потому что любая лошадь, стяни ей подпруга таким манером бока, запрыгала бы и забила задом. А Дымка был брыклив не в пример прочим.

Ребята скалили уже зубы в ожидании развлечения, но скоро улыбки исчезли и лица вытянулись от изумления. Вместо того чтобы стряхнуть с себя седло, Дымка изворачивался, как только мог, чтобы удержать его на спине. Он был ковбойской лошадью, сейчас он работал, — не время теперь было для баловства, почувствовав, что седло стало на дыбы, он прыгнул, пятясь назад, повернулся в воздухе, и, когда его передние ноги снова коснулись земли, седло лежало на своем месте, а Дымка не спускал глаз с быка.

Когда рассказ об этом пошел по всей округе, много было ездоков, которые отказывались этому верить, смеялись и повторяли, что это чистая случайность. Но если бы они знали Дымку и видели, как он старался поправить на себе седло, они запели бы другие песни.

Бык удержался на ногах и всем своим весом в тысячу фунтов дикого мяса налегал на веревку. Тогда Дымка выкинул новую штуку, которая заставила всех разинуть рты. Бык снова бешено ринулся в открытое поле, и Дымка, вместо того чтобы стоять и ждать, пока бык добежит до конца веревки, неожиданно бросился бежать за быком. Когда оба они развили изрядную скорость, Дымка вдруг сразу припал к земле так, что поджилки его коснулись земли, и, когда бык добежал до конца веревки, веревка оказалась привязанной к неподвижному, всеми четырьмя ногами вросшему в землю пню. Голову быка рвануло вниз, бык кувырнулся и грохнулся кверху ногами.

— Ну, — сказал потом Джефф, — эта лошадь только скручивать веревку не умеет.

Дымка держал веревку натянутой, Клинт связал быка, и кривой рог был отпилен. Тогда Клинт поднял руку, отдал команду, и Дымка ослабил веревку, чтоб ее можно было стащить с головы быка.

Компания «Рокин Р.» купила партию долгорогих мексиканских быков и отправила их сюда, на Север, они отъелись и одичали донельзя. Тут Дымке представился случай показать, что он не только умен, но и быстр. Обычно ковбойской лошади не догнать такого быка на коротком расстоянии, а Дымка настигал его с такой быстротой, что Клинт едва успевал раскрутить свою петлю.

Многие ковбои говорили, что стоит платить деньги за то, чтоб смотреть, как работает Дымка, и когда, отужинав, ковбои ложились врастяжку отдохнуть, поболтать и попеть, что бы Клинт ни сказал о Дымке, никому и в голову не приходило спорить с ним или идти на пари. Все они знали и любили эту лошадь, и скоро о Дымке заговорили в лагерях других компаний. Молва о нем прошла по всему Северу, и нисколько не удивился один из ковбоев, когда однажды осенью, забравшись на Юг, у самой мексиканской границы услышал, как другой ковбой поверял друзьям рассказы о Дымке из «Рокин Р.».

Владелец соседней компании как-то передал через своего ковбоя, что даст за эту лошадь сотню долларов, в ту пору Дымка ходил под седлом второй только год. Старый Том рассмеялся в ответ, а Клинт рассердился не на шутку. На другой год тот же чудак предложил за Дымку двести долларов, и Старый Том рассмеялся снова, а Клинт на этот раз не знал, злиться ему или радоваться. Но все шло своим чередом, и еще два года спустя большая компания из соседнего штата прислала письмо, в котором предлагала за мышастую лошадь круглую сумму — в четыреста долларов.

Хорошей верховой лошади в то время цена была пятьдесят долларов, для хорошей ковбойской лошади установленной цены не было, потому что такую лошадь купить можно было разве что при распродаже всего хозяйства. Высшая цена, какая когда-либо была в этих краях предложена за ковбойскую лошадь, была двести долларов, и когда пронесся слух, что за Дымку предлагают четыреста долларов, многие подумали: есть у людей шальные деньги. Но те, кому такая цена казалась безумием, просто не видели, как Дымка работает.

Этой осенью, когда обоз вернулся с объезда, Старый Том позвал к себе Клинта и показал ему это письмо.

Клинт уже слышал о предложении и уставился на письмо, не читая его, он смотрел на него и думал, как поступит в этом деле Старый Том. Так он стоял, ничего не видя перед собой, как бы приготовившись к удару, когда старик заговорил:

— Ну, Клинт, вот что я скажу на это… — Тут Старый Том помедлил, может быть, чтобы еще подразнить ковбоя. — Если бы у меня скот подыхал с голоду и мне нужны были б деньги, чтоб как-нибудь поставить его на ноги, возможно, я пожертвовал бы Дымкой за четыре сотни, но сейчас нет таких денег, за которые я продал бы эту лошадь.

Ковбой улыбнулся и с трудом перевел дыхание.

— Но я надеюсь, — добавил Старый Том, — что придет день, когда тебе надоест сидеть на месте и захочется бросить компанию, и тогда Дымка будет моим. Я давно отправил бы тебя на все четыре стороны, но для этого мне пришлось бы отправить Джеффа, так что с лошадью мне придется погодить, пока я не развяжусь с кем-нибудь из вас.

Клинт знал, что старик говорил это в шутку. На радостях он пожал руку Старому Тому и вышел от него, не чуя под ногами земли.

К началу зимы Дымку вместе с табуном выпустили в прерию. Клинт, по своему обыкновению, помог отвести табун под защиту холмов, и на этот раз, отпустив лошадей, он долго стоял и с грустью смотрел на зимние пастбища: никогда еще не видал он здесь такой чахлой, скудной травы.

Все лето стояла сушь, и в прериях было хоть шаром покати, но здесь, в лощине между холмами, пастбище всегда бывало обильно, и лошадям зимовать было здесь лучше, чем в теплых стойлах с зерном в кормушках. Клинт подумал: не взять ли ему Дымку с собой назад, для зимней работы? Но тогда он должен был бы выпустить его в прерию с приходом весны, а он и думать не хотел о том, чтобы поехать на весенний объезд без Дымки.

— Нет, — решил он, — я отпущу тебя на зиму. Но я приеду сюда посмотреть, как ты поживаешь, не слишком ли много спускаешь жиру. Уж больно ты дорог, чтоб рисковать, — сказал Клинт, почесывая Дымку за ухом, — и для меня ты во сто раз дороже, чем для компании, хоть Старый Том и тот не отдаст тебя ни за какие деньги.

Клинт не успел еще добраться до ранчо, как со спины налетела на него зима, и он стал растирать перчатками уши.

— Ну и пурга! — присвистнул он, выколачивая дробь зубами. — Однако для начала недурно.

И правда, первая метель не похожа была на обычную вьюгу, — тяжелый буран прокатился по прерии из края в край, трамбуя землю тяжелым снегом и замораживая все, что могло замерзнуть. Он бушевал двое суток, а когда прояснилось, термометр сразу упал. Клинт поехал собирать старый скот поближе к ранчо, где бы за ним можно было смотреть, и когда через несколько дней снова сорвалась снежная буря, она застигла его в открытом поле со стадом скота, которое он гнал под навесы, к стогам на черный день припасенного сена.

Клинт проводил в седле все время, с утра до вечера, а иногда и добрую часть ночи. Прошел месяц, и слой снега в прерии вырос на два фута. А небо по-прежнему грозилось буранами, и у ковбоев дел было невпроворот. Всякий раз, как ковбои пригоняли новое стадо скота, требовавшее кормежки, у работников в ранчо глаза вылезали на лоб, потому что они сбились с ног с тем скотом, что был уже на ранчо, еще немного — и Старому Тому пришлось бы нанять еще давальщиков сена и прикупать кормов.

Клинт беспокоился о судьбе Дымки и все хотел навестить его, но слишком глубок был снег для далекой поездки, и к тому же всегда где-нибудь по пути встречалось ему стадо скота, а в стаде — больные и слабые, которым нужен был кров и уход.

Все же, несмотря на все помехи, однажды Клинт добрался до зимнего пастбища. Серое небо чернело, и надвигалась ночь, когда ковбой перевалил через хребет и увидал табун лошадей, в табуне была сухая косматая лошадь мышастого цвета, и Клинт не поверил своим глазам, когда, подъехавши ближе, узнал в этой лошади Дымку.

Ковбой намерен был тотчас же поймать лошадь и увести ее на ранчо. Он раздумывал, может ли Дымка теперь выдержать такой большой перегон, но, когда лошадь подняла голову из ямы, в которой добывала себе корм, и заметила приближающегося к ней всадника, Клинт был поражен тем, сколько в ней силы и бодрости. Дымка не узнал ковбоя и, едва увидев его, сорвался с места и понесся прочь.

Клинт смотрел, как он скачет по глубокому снегу, и улыбался, потому что лошадь была не так уж плоха, как показалось ему с первого взгляда.

— Все равно я заберу тебя с собой, чертенок ты этакий, потому что бог знает, на кого ты станешь похож через несколько недель, если продержится такая погода.

Он двинулся по тропке, проложенной Дымкой и другими лошадьми, было уже темным-темно, но в глубоком снегу трудно было сбиться со следа.

«Удастся ли мне удержать его на месте, пока он узнает меня под этим нарядом?» — думал Клинт, потому что в своей зимней одежде, да еще ночью, он в точности был похож на медведя. Кроме того, в эту пору года лошади пугливей и трудней к себе подпускают. Клинт боялся, что ему не удастся поймать Дымку, и подумывал о том, не загнать ли ему весь табун на ранчо.

Он ехал по следу, стараясь догнать лошадей, когда с левой стороны из снега донеслось до него слабое мычание. Клинт придержал коня, мычание повторилось, и он повернул на звук. Свернувшись в комочек, дрожа, почти засыпанный снегом, лежал в сугробе теленок.

«Ему не больше двух дней», — подумал ковбой и удивился, как это маленькое существо осталось в живых.

— Где твоя мамка? — спросил ковбой, сходя с лошади и направляясь к теленку.

Но едва он успел произнести эти слова, рядом с теленком выросла черная тень и с мычанием бросилась на ковбоя, стараясь поднять его на рога, прежде чем он успеет вскочить на лошадь. Улепетывая от нее, Клинт заметил в снегу другие следы скота и, пойдя по ним, наткнулся на вторую корову с теленком.

Этот теленок был постарше и, по крайней мере, мог стоять на ногах. «Стало быть, эти две лупоглазые дуры ускользнули от осеннего объезда, — подумал Клинт. — И как будто нарочно у обоих по зимнему телку. Так-то, Дымка, — глянул он вслед табуну, — на этот раз мне придется оставить тебя на воле». Только на другой день, к полудню, Клинт въехал в ворота ранчо, везя впереди себя на седле маленького теленка. У навесов, под которыми стоял и кормился скот, он нашел Джеффа и сказал ему:

— Мне пришлось оставить мамашу этого парня в десятке миль. Там есть еще одна корова с теленком, и, пожалуй, хорошо бы кого-нибудь послать за ними сейчас же, а то, сдается мне, будет нынче буран. А я… я сейчас сожру заднюю ногу быка — и на боковую.

Буран, который пророчил Клинт, не заставил себя долго ждать и, казалось, решил начисто вымести с земли все, что на ней было живого. Снег валил и валил, пока, как заметил один из ковбоев, «вокруг ранчо осталось забора на дюйм, а скоро и совсем не будет».

Этот буран означал бы смерть для всего скота, находившегося в прерии, и для большей части лошадей, но к концу его сорвался сильный ветер, взвихрил снег и завалил им вровень с землей овраги. Когда ветер перестал беситься, по пастбищам и по склонам холмов оказались прорехи, где снег был вылизан чуть не до самой травы, — они-то и спасли в эту зиму жизнь лошадям и скоту.

Клинт был полон тревоги за Дымку, раз за разом он отправлялся за ним, но всегда находился беспомощный теленок, корова или бык, которые заставляли его свернуть в сторону, а потом возвратиться назад. «Завтра», — говорил Клинт, но завтрашние дни приходили и уходили, а ковбою не доводилось добраться до пастбища Дымки.

Клинт беспокоился об участи своей мышастой лошадки больше, чем нужно. Он воображал всякие ужасы, и часто, когда Клинт, уставший, лежал на своей койке, ему представлялся Дымка, подыхающий с голоду в снежном сугробе, а к нему — все ближе и ближе — подкрадываются волки.

Конечно, Дымка спустил весь свой жир и порядочно ослабел, но слабым его нельзя было назвать, слабым настолько, чтобы он не мог добывать себе корм. Он еще похудел после большого бурана, но все еще был достаточно силен, чтобы проложить себе путь через снеговые заносы, выросшие по склонам хребтов, и выбраться на противоположные склоны, где легче было докопаться до корма.

Прошло немало времени с тех пор, когда Дымка, поднявши голову из ямы в снегу, заметил Клинта. И вот снова ему пришлось увидеть всадника, но теперь это был не Клинт. Дымка заметил его первым, и тотчас же табун бросился прочь. Всадник скрылся из виду. Табун принялся взрывать копытами снег в поисках корма, ночь была уже близко, подымался ветер, и скоро начали падать легкие хлопья снега. Ночью, когда ветер усилился, а снег стал гуще и тяжелей, всадник показался снова и на этот раз прямо посреди табуна, так что Дымка и другие лошади не успели выследить его. Лошади рассыпались в разные стороны, но затем, собравшись вместе, поскакали по ветру.

Всадник не отставал, и лошади, преодолевая по глубокому снегу милю за милей, поняли, что от этого всадника уйти нелегко. По сугробам бег был тяжел, в руслах ручьев снег лежал на два и на три фута, и лошади начали выбиваться из сил. С галопа табун перешел на рысь, а потом, так как всадник не торопил их, лошади пошли шагом.

Ночь шла, а табун прорывался сквозь снег все вперед и вперед. Упругий ветер гнал их, длинная шерсть обледенела, но, как ни устали они и как ни трудно было идти по сугробам, им не стоялось на месте в этот бешеный шторм. Они рвались вперед, не заботясь больше о всаднике. Потом рассвело, и всадник, заметив густые заросли ив, позволил табуну остановиться под их прикрытием. Он оглянулся было назад на пройденный путь, но снег слепил глаза, и он усмехнулся.

— Этакая метелица заметет хоть какие следы, — пробормотал он, подыскивая себе убежище в ивовой чаще.

Скоро он отыскал место, где почти не чувствовалось ветра, слез с уставшей лошади и принялся утаптывать снег, чтобы можно было сделать два-три шага, не проваливаясь при этом по пояс. Лошадь он привязал рядом, и через несколько минут сухие ивовые ветви затрещали в костре. В жестяном ведерке из-под сала он сварил рису и вяленого мяса — «джерки», из того же ведерка поел. В том же ведерке было растоплено несколько пригоршней снега и сварен кофе. Потом человек скрутил папироску, несколько раз затянулся и заснул, свернувшись у огня.

Все в нем, от брезентовых сапог и до темного лица под изношенной шляпой, говорило, что это мексиканец. Дрянное, истертое седло, изодранное в клочья седельное одеяло, которые он не снял с лошади, и лошадь, которую он привязал, вместо того чтобы дать ей отдохнуть, говорили, что этот человек никогда не был порядочным, честным ковбоем.

Он спал, понимая, что в такую погоду никто не поскачет по его следам, потому что метель заметала и слизывала следы в тот же миг, как он оставлял их. Украденные лошади тоже не заботили его, так как он знал, что в такую бурю они не рискнут возвращаться назад и не покинут прикрытия.

Семнадцать голов верховых лошадей «Рокин Р.», и в том числе Дымка, стояли в полумиле, вниз по руслу ручья, от места, где спал вор. Они рады были укрыться от вьюги в густом ивняке. Дымка бок о бок с Пекосом бродил по глубокому снегу то впереди, то позади других лошадей, они вынюхивали и выкапывали каждую травинку, каждый стебель, который можно было жевать. Но до них здесь перебывало много скота, и к вечеру они выглядели такими же изможденными, какими были с утра.

Днем снег приутих немного, но к ночи ветер окреп, и опять закружилась метель, еще одну ночь можно было идти, не оставляя следов.

Вор открыл глаза, осмотрелся по сторонам и усмехнулся. Потом снова развел костер, сварил еду и поел, вскочил в седло и поехал вниз по руслу искать лошадей. Как он и думал, они успели уйти по ручью всего лишь на несколько миль. К тому времени, когда темнота окутала прерию, он добрался до табуна и погнал его вперед.

Час-другой пути — и Дымка, шедший во главе табуна, очутился между крыльев кораля. Кораль этот сделан был из ивняка и умело спрятан от глаз. Мексиканец построил его для своих личных нужд, и видно было, что пользуется он им не в первый раз. Вместо ворот здесь были длинные колья, и, загнав лошадей внутрь, он запер кольями кораль и снял со своего седла веревку.

Много лошадей и коров пришли в этот кораль с одним тавром, а ушли с другим. И много раз мексиканец заезжал сюда, чтобы сменить под собой лошадь. Так и сейчас — ему нужно было сменить коня. Он менял лошадей не для того, чтобы дать отдохнуть уставшим, а потому что боялся погони.

Петля была сделана, и, вглядываясь в темноту, он стал выбирать, какую бы из лошадей заарканить. На фоне белого снега ясно вычерчивались фигуры лошадей, и вор искал среди них одну, которую заприметил давно и за которой все время следил.

Ему нужна была мышастая лошадь с белой отметиной на морде.

Скоро позади всех других лошадей он увидел голову Дымки, он сразу узнал ее по пятну на лбу, и веревка его взлетела.

Дымка с храпом нырнул, веревка только коснулась его ушей и упала на голову другой лошади. В темноте вору не видать было веревки, и он не знал, что ошибся, пока не вытащил лошадь из табуна. Он выругался, когда увидел, что поймал не ту лошадь, которая ему была нужна, но так как и эта была высока и крепка на вид, он махнул рукой и не стал тратить время на то, чтобы снова арканить Дымку.

— Возьму тебя в следующий раз, — сказал он, взглянувши на Дымку, и оседлал пойманную им лошадь.

Потом, отперев кораль, он вскочил в седло, выпустил табун и погнал его в сторону от русла ручья по длинной террасе. Сильные ветры сдули с нее почти весь снег, и, кроме низких мест, где намело рыхлые сугробы, дорога по ней была легка. Большую часть ночи мексиканец гнал лошадей рысью, а порой, где снега было немного, переводил их на галоп.

Наконец, видя, что лошади слишком утомлены и слабы, чтобы продолжать путь, он стал подыскивать место, где можно было бы их спрятать и где они могли бы попастись в течение наступающего дня. По ту сторону хребта, вдоль которого они шли, он знал такое место и, распустивши веревку, захлопал ею по обессилевшим лошадям и заставил их бежать, пока не достигли этого места. Здесь снова была сделана остановка.

Буран утих, и скоро остался от него один только ветер, воющий ветер, который заметал следы и очищал от снега террасы. Но теперь мексиканец не нуждался в помощи ветра, он выбирался уже с табуном на открытый простор, где в эту пору года не встретить было всадников и где он имел на примете немало верных убежищ.

По всему пути перед ним теперь были корали, часть из которых построил он сам, часть — его товарищи по профессии. Иногда он менял тавро на животных тотчас после кражи. Но сейчас на лошадях была длинная шерсть, под которой не видать было клейм, и он мог подождать с этим, пока не угонит их дальше. Он доволен был удачной работой и, глядя, как тает в ведерке снег, улыбался и прикидывал, сколько выручит за лошадей. Он понимал толк в лошадях, и хоть сейчас они были кожа да кости, он знал, во что они превратятся после месяца зеленой травы. Кроме того, здесь был Дымка — мышастая лошадь, он слыхал, как за нее предлагали четыре сотни долларов, и надеялся, что хоть за полцены да продаст ее кому-нибудь из скотоводов.

В нескольких сотнях миль к югу было логово мексиканца. Оно лежало в низких местах, где недолго держался снег. Там он сможет откормить лошадей, «исправить» тавро, а потом продать поодиночке за хорошую цену или отправить партией по железной дороге какому-нибудь барышнику. Тревожиться ему было не о чем: буря стерла его следы с лица земли, добрых семьдесят миль было между ним и тем местом, откуда он угнал лошадей, и не меньше ста миль до главного ранчо компании «Рокин Р.».

Оглавление