Поиск

Прерия

Оглавление

Прерия - Фенимор Купер - Примечания

1

В 1803 году Франция за 15 миллионов долларов продала США Луизиану, которую получила от Испании по мирному договору 1801 года.

2

Так именуется Миссисипи на некоторых индейских языках. Читатель составит себе более правильное понятие о значительности этой реки, если вспомнит, что Миссури с Миссисипи являются, собственно, одной рекой. Общая их длина составляет без малого четыре тысячи миль. (Примеч. автора.)

3

Новыми назывались штаты, принятые в Американский Союз после революции, за исключением Вермонта: тот имел права независимости и до войны, хотя признание они получили лишь позднее. (Примеч. автора.)

4

Речь идет о полковнике Буне, кентуккийском патриархе. Этот почтенный и бесстрашный пионер цивилизации на девяносто втором году своей жизни перебрался в новые владения, в трехстах милях на запад от Миссисипи, потому что его стала стеснять чрезмерная густота населения – десять человек на одну квадратную милю! (Примеч. автора.)

5

Это слово означает в Америке человека, который ловит дичь капканом. У пограничных жителей этот промысел в большом ходу. Бобра, животное слишком умное, чтобы его легко было убить, чаще добывают этим способом, чем каким-либо иным. (Примеч. автора.)

6

В новых землях принято, чтобы люди с большой округи – иногда со всего края – сходились вместе на охоту для истребления хищников. Они выстраиваются по кругу протяжением в несколько миль и постепенно стягивают кольцо, все перед собой убивая. На такую облаву и намекается здесь: травимый зверь мечется в кольце от стрелка к стрелку. (Примеч. автора.)

7

Рогатки (франц.).

8

Здесь «измаильтяне» означает: воинственные кочевники.

9

Штат Кентукки постоянно враждовал со штатом Теннесси. Отсюда поговорка: «Хулить теннессийское оружие».

10

Тетоны одно из племен дакотов; наименования «сиу» «дакоты» «тетоны» Купер употребляет как синонимы.

11

То есть за кочевника-сиу.

12

Длинны ми Ножами (или Большими Ножами) индейцы называли американцев по их шпагам. Молоко Длинных Ноже и – водка.

13

То есть в исполнительных листах (с этих слов обычно начинались постановления суда и прочие официальные документы).

14

То ость присяжных заседателей.

15

Энтони Уэйн – пенсильванец, отличившийся в войне за независимость, а затем и в действиях против западных индейцев. Произведенный в генералы, он за свои рискованные операции получил от подчиненных прозвание «Полоумный Энтони».

16

Как равный, наряду (лат.).

17

Американская естественная история (лат.).

18

Род (лат.)

19

Страшилище вечернее американское (лат.).

20

В действительности неустрашимый (лат.).

21

Осел домашний (лат.).

22

Лошадь (лат.).

23

Bos feгus – дикий бык (лат.), принятое в научной классификации обозначение бизона. Bos sylvestris – лесной бык (лат.).

24

Буйвол (лат.).

25

Медведь ужасный (лат.) – видовое обозначение американского серого медведя, или гризли.

26

Американское правительство назначало вождей среди западных индейских племен и выдавало им серебряные медали с изображением разных президентов. Наиболее ценилась медаль с портретом Вашингтона. (Примеч. автора.)

27

Кузнечиками Буш называет саранчу, намекая на библейских акрид, которыми будто бы питались отшельники.

28

Сердце (лат.).

29

Крупный зверь, чудовище (лат.).

30

Едва ли нужно объяснять читателю, что животное, так часто упоминаемое в этой книге и в просторечии именуемое буйволом, есть на самом деле бизон. Отсюда постоянные недоразумения между обитателями прерий и людьми науки. (Примеч. автора.)

31

Бортничество довольно распространено в Америке по окраинам. Когда охотник за пчелами видит пчел на цветах, он старается поймать их хотя бы две. Потом, избрав подходящее место, он выпускает одну из пойманных пчел, и та непременно летит к своему улью. Затем ловец опять переходит на другое место, подальше или поближе, как подскажут обстоятельства, и выпускает еще и вторую. Проследив направление полета той и другой пчелы, он по углу определяет точку пересечения двух линий, где и должен находиться улей.

32

Латинское название койота, американского лугового волка.

33

Хищный зверь (лат.).

34

Поклясться богами (лат.).

35

В добавление к признакам, устанавливающим в науке различие между двумя этими видами, следует отметить (с должной ссылкой на доктора Батпиуса) как едва ли не важнейшую особенность, что, в то время как мясо бизона вкусно и питательно, буйволятина малосъедобна. (Примеч. автора.)

36

Соединенные Штаты – United States, или в сокращении US, что и расшифровывалось в шутку как «Uncle Sam» – то есть «дядя Сэм».

37

Корова (лат.).

38

Желательное, наиболее интересное (лат.).

39

Томас Джефферсон (1743 – 1821) – американский государственный деятель и философ. С 1801 по 1803 год был президентом США.

40

Друг (лат.).

41

Жвачные, ветвисторогие и хищники (лат.).

42

Блуждающий (или обманчивый) огонь (лат.).

43

По библейской легенде, бог повелел Аврааму принести ему в жертву своего сына.

44

Уайт (white) – по-английски «белый».

45

Олстон Вашингтон (1779 – 1843) и Гриноу Горацио (1805 – 1832) – американские художники.

46

Быки американские страшные (лат.).

47

Рода лошади (лат.).

48

По преданию, гроб Магомета висел в воздухе между двумя огромными магнитами.

49

Порядком в научной классификации животных и растении называется группа близкородственных семейств

50

Саламандры – сказочные духи, живущие в огне.

51

Герой одноименного романа Л. Стерна.

52

Le balafre означает по-французски «покрытый шрамами».

 Оглавление

Оглавление

Прерия - Фенимор Купер Глава 34

Вода в реках стояла высоко, и лодка птицей неслась по течению. Плавание прошло благополучно и быстро. Благодаря стремительному течению оно отняло втрое меньше времени, чем потребовалось бы на тот же путь, если совершить его по суше. Следуя по рекам, которые, как жилы в теле, все сообщаются с более крупными жизненными артериями, лодка вскоре вошла в русло главной реки Западных штатов и успешно причалила у самых дверей отчего дома Инес.

Нетрудно представить себе радость дона Аугустина и смущение достойного отца Игнасио. Первый плакал и возносил благодарения небесам; второй возносил благодарения, но не плакал. Добросердечные провинциалы были так счастливы, что не возникло никаких щекотливых вопросов в связи с нежданным этим возвращением: в обществе установилось согласное мнение, что невеста Мидлтона была похищена каким-то негодяем и возвращена своим друзьям земными средствами. Нашлись, конечно, и скептики, не очень этому поверившие, но своим сомнениям они предавались втихомолку с той гордой и одинокой отрадой, какую находит скупец, созерцая свои все возрастающие и бесполезные сокровища.

Чтобы доставить достойному священнику занятие по душе, Мидлтон поручил ему соединить браком Поля и Эллен. Бортник согласился на это, так как видел, что все его друзья придают большое значение церковному обряду; но вскоре затем он повез новобрачную в Кентукки под тем предлогом, что надо соблюсти обычай и навестить многочисленных Ховеров. Там он не преминул должным порядком освятить брак у одного своего знакомого судьи, ибо не слишком верил в прочность брачных цепей, скованных чернорясниками папской державы. Эллен, рассудив, что, пожалуй, и впрямь нужны особые меры, чтобы удержать столь необузданного человека в супружеских узах, не стала возражать против этих двойных оков, и все стороны были удовлетворены.

Положение, приобретенное Мидлтоном в городе благодаря женитьбе на дочери такого крупного землевладельца, как дон Аугустин, равно как и личные его заслуги, привлекли к нему внимание начальства. Ему стали часто доверять ответственные посты, что, в свою очередь, возвышало его в мнении общества и делало влиятельным лицом. Бортник был первым, кому он стал оказывать покровительство. Двадцать три года назад в тех областях еще сохранялись патриархальные нравы, и было нетрудно подыскать для Поля занятие, отвечавшее его способностям. Мидлтон и Инес нашли в Эллен ревностную союзницу, сумевшую умно и тактично поддержать их старания, и с течением времени влияние друзей и жены во многом изменило к лучшему характер бортника. Поль Ховер сделался вскоре арендатором земельного участка, потом преуспевающим сельским хозяином, а через некоторое время получил должность в муниципалитете. Этому неизменному жизненному успеху сопутствовало, как нередко можно наблюдать в нашей республике, и духовное облагораживание: человек стремится к образованию, исполняется чувством собственного достоинства. Он поднимался шаг за шагом, и его жена с глубокой материнской радостью видела, что ее детям уже не грозит опасность вернуться к тому состоянию, из которого выбились их мать и отец.

В настоящее время мистер Ховер является членом одного из низших законодательных органов штата, где прожил долгие годы; и он даже славится своими речами, способными развеселить почтенный и скучный синклит; к тому же они основаны всегда на практическом знании и ценны тем, что помогают разрешению вопросов применительно к местным условиям, а это как раз то, чего частенько не хватает многим хитроумным, тонко разработанным теоретическим рассуждениям, какие можно ежедневно услышать в подобных собраниях из уст иного ретивого законодателя. Однако эти счастливые достижения явились плодом многих усилий и долголетнего труда. Мидлтон соответственно разнице в их образовании был избран в более высокое законодательное собрание. Он и явился тем источником, из которого мы почерпнули большую часть сведений, легших в основу нашей повести. К этим сообщениям о Поле Ховере и о собственной своей неизменно счастливой жизни он добавил небольшой рассказ про свою последующую поездку в прерии. Поскольку этот рассказ дает завершение всему, что ранее прошло перед читателем, мы почли уместным заключить им наш труд.

Через год после описанных событий, поздней осенью, Мидлтон, тогда состоявший еще на военной службе, оказался на Миссури, у излучины неподалеку от селений пауни. Непосредственные служебные обязанности оставили ему свободное время; и вот, поддавшись на уговоры Поля Ховера, который был в его отряде, он решил с ним вместе съездить верхом в прерию – навестить предводителя племени и узнать о судьбе своего друга траппера. Так как Мидлтон по своему посту и чину мог на этот раз взять с собой охрану, поездка прошла, правда, с известными лишениями и тяготами, как всякое путешествие по дикому краю, но без тех опасностей и треволнений, какими было отмечено его первое знакомство с прерией. Подъехав ближе к цели, он отправил в деревню Волков гонца, индейца из дружественного племени, чтобы заранее оповестить друзей о своем прибытии с отрядом, и продолжал путь не торопясь – так как обычай требовал, чтобы весть успела его опередить. К удивлению путешественников, на нее не последовало ответа. Проходил час за часом, миля за милей оставались позади, а все не было никаких признаков, позволяющих ждать почетного или хоть просто дружеского приема. Наконец отряд, во главе которого скакали Мидлтон и Поль, спустился с высокого плато в плодородную долину, где лежала деревня Волков-пауни. Солнце заходило, и полотнище золотого света простерлось над тихой равниной, придавая ей краски и оттенки невообразимой красоты. Еще сохранилась летняя зелень, и табуны лошадей и мулов мирно паслись на широком естественном пастбище под неусыпным надзором мальчиков пауни. Поль высмотрел среди животных характерную фигуру Азинуса. Гладкий, раскормленный, преисполненный довольства, осел стоял, опустив уши, смежив веки, и, как видно, погрузился в раздумье о необычайной приятности своей новой бестягостной жизни.

Следуя своим путем, отряд проехал невдалеке от одного из этих бдительных юных сторожей, которым племя доверило охрану своего основного богатства. Услышав конский топот, мальчик поглядел на всадников, однако не выказал ни любопытства, ни тревоги и тут же опять направил взгляд туда, куда смотрел перед тем, – в ту сторону, где, как знали путешественники, находилась деревня.

– За всем этим что-то кроется, – пробормотал Мидлтон, несколько обиженный. В необычном поведении индейцев он усмотрел нечто оскорбительное не только для своего ранга, но и лично для себя. – Мальчишка слышал о нашем приезде, иначе он непременно помчался бы известить племя. А между тем он едва удостоил нас взглядом. Осмотрите-ка ружья, ребята. Возможно, будет полезно, чтобы дикари чувствовали нашу силу.

– На этот счет, капитан, вы, я думаю, ошибаетесь, – возразил Поль. – Если можно встретить верность в прериях, то вы найдете ее в нашем старом приятеле, Твердом Сердце. Да и нельзя судить об индейце, применяя к нему ту же мерку, что и к белому. Смотрите! Нами вовсе не пренебрегли: вон едут все-таки люди встречать нас, хотя их совсем не много, и они не в параде.

Поль был дважды прав. Вдалеке из-за рощицы выехали несколько всадников и направились по равнине навстречу гостям. Продвигались они медленно, с достоинством. Когда они подъехали ближе, стало видно, что это вождь Волков в сопровождении двенадцати молодых воинов-пауни. При них не было оружия, как не было на них убора из перьев и других украшений, которые индеец, принимая гостя, надевает в знак уважения к нему, а не только как свидетельство собственной своей значительности.

Отряды обменялись приветствиями, дружескими, но довольно сдержанными с обеих сторон. Мидлтон, заботясь как о собственном достоинстве, так и о престиже своего правительства, заподозрил нежелательное влияние канадских агентов; и, желая поддержать авторитет той власти, которую представлял, он мнил себя обязанным высказывать высокомерие, далекое от его истинных чувств. Труднее было разобраться, какие побуждения владели индейцами. Спокойные и величавые, но не холодные, они являли пример любезности, соединенной со сдержанностью, которую тщетно пытался бы перенять иной дипломат самого утонченного королевского двора.

Так держались оба отряда, продолжая свой путь к селению. Пока ехали, Мидлтон успел обдумать все пришедшие ему на ум возможные причины этого странного приема. Хотя при нем был штатный переводчик, пауни выразили свое приветствие таким образом, что обошлось без его услуг. Двадцать раз капитан поднимал глаза на своего былого друга, стараясь прочесть выражение его сурового лица. Однако все попытки, все догадки оставались равно бесплодны. Взор Твердого Сердца был недвижен, спокоен и немного озабочен; но, непроницаемый, он не отражал и тени каких-либо душевных движений. Вождь не заговорил сам и, видно, не был расположен вызвать на разговор гостей. Мидлтону ничего не оставалось, как поучиться выдержке у своих спутников и ждать, когда объяснение придет своим чередом.

Наконец они приехали в деревню, и он увидел, что ее обитатели собрались на открытом месте, выстроившись, как всегда, сообразно с возрастом и положением каждого. В целом они составили круг, в центре которого сидело человек десять – двенадцать главных вождей. Твердое Сердце, приблизившись, взмахнул рукой и, когда круг раздвинулся, проехал в середину вместе со всеми своими спутниками. Здесь они спешились, и, как только увели коней, чужеземцы увидели вокруг тысячу смуглых лиц, важных, спокойных, но озабоченных.

Мидлтон обвел их глазами в нарастающей тревоге. Ни кличем, ни пением, ни возгласами не приветствовал его народ, с которым год назад он расставался с сожалением. Его беспокойство, чтобы не сказать – опасение, разделяли и все его спутники. Тревогу в их взглядах постепенно сменила суровая решимость; каждый молча поправил свое ружье и проверил, в порядке ли прочее снаряжение.

Однако хозяева не выказали в ответ тех же признаков враждебности. Твердое Сердце кивком пригласил Мидлтона и Поля следовать за ним и подвел их к группе людей, занимавший центр круга. Здесь они нашли разрешение загадки, породившей в них столь естественные опасения.

В грубом подобии кресла, устроенном так, чтобы тело могло легко сохранить прямое, но покойное положение, сидел траппер. С первого же взгляда его друзья поняли, что старик призван наконец уплатить последнюю дань природе. Глаза остекленели и казались незрячими, потому что в них не отражалась мысль. Лицо несколько осунулось против прежнего, и резче заострились его черты; но этим, если судить по внешним признакам, и ограничивалась как будто вся перемена. Наступающую кончину нельзя было приписать какой-либо определенной болезни: это было постепенное и тихое угасание физических сил. Правда, жизнь еще не покинула тело, но временами она как будто уже совсем готова была отлететь, а потом, казалось, опять возвращалась в недвижное тело, не желая отступиться от прав на это свое вместилище, не подточенное ни пороком, ни болезнью.

Старик был посажен таким образом, чтобы свет заходящего солнца падал прямо на него, на его величавое лицо. Голова его была обнажена, и длинные пряди поредевших седых волос развевались на вечернем ветру. На коленях у него лежало ружье, а прочие охотничьи принадлежности размещены были рядом, у него под руками. В ногах у него лежала собака, припавшая к земле головой, как будто во сне. Поза ее была свободна и естественна, и только со второго взгляда Мидлтон разобрал, что видит не Гектора, а его чучело, которому индейцы искусно и любовно сумели придать совсем живой вид. Его собственная собака играла поодаль с маленьким сыном Тачичены и Матори. Сама мать стояла тут же, держа на руках второго своего младенца, который мог похвалиться происхождением от славного корня, ибо его отцом был не кто другой, как Твердое Сердце. Дед его, Ле Балафре, сидел близ умирающего, и весь его вид говорил, что и ему уже недолго ждать конца. Все остальные в середине круга были тоже глубокие старики, как видно подошедшие поближе, чтобы наблюдать, как справедливый и бесстрашный воин отправляется в свой самый далекий поход.

За свою жизнь, деятельную, отмеченную постоянным самоограничением, старик нашел награду в мирной и тихой смерти. Силы, можно сказать, не изменяли ему до самого конца. А их упадок, когда наступил, был и быстрым и безболезненным. Всю весну траппер еще выходил с племенем на охоту, но к началу лета ноги вдруг отказались служить. Его тело быстро слабело, а с ним и умственные способности. Пауни думали уже, что скоро лишатся мудрого советника, которого научились любить и уважать. Но лампада жизни, чуть мерцая, все не хотела угаснуть. В утро того дня, когда прибыл Мидлтон, к умирающему, казалось, вернулась вся его прежняя сила. Он, как бывало, не скупился на полезные наставления и временами, узнавая, останавливал глаза на ком-либо из друзей. Но это было как бы последнее прощание, с которым обратился к миру живых тот, чей дух уже считали отлетевшим, хотя в теле еще теплилась жизнь.

Подведя своих гостей к умирающему, Твердое Сердце помолчал с минуту – не только для приличия, но и в искренней печали, – затем слегка наклонился и спросил:

– Слышит мой отец слова своего сына?

– Говори, – ответил траппер глухо, но в окружающей тишине его слова прозвучали с отчетливостью, от которой становилось страшно. – Я покидаю селенье Волков и скоро буду так далеко, что твой голос не дойдет до меня.

– Пусть мудрый вождь не тревожится, отправляясь в путь, – продолжал Твердое Сердце, в искреннем горе забывая, что другие ждут, когда и им можно будет обратиться к его названому отцу. – Сто Волков будут очищать его тропу от терновника.

– Пауни, я умираю, как жил, христианином! – снова заговорил траппер с такою силой в голосе, что слушавшие встрепенулись, точно при звуке трубы, когда ее призывы, сперва лишь еле доносившиеся из глухой дали, вдруг свободно разнесутся в воздухе. – Как пришел я в жизнь, так я хочу и уйти из жизни. Человеку моего племени не нужно ни коня, ни оружия, чтобы предстать пред Великим Духом. Он знает, какого цвета моя кожа и сообразно с тем, как был я одарен, будет он судить меня за мои дела.

– Мой отец расскажет моим молодым воинам, сколько сразил он мингов и какие совершал он дела доблести и справедливости, чтобы они научились ему подражать.

– Хвастливый язык не слушают в небе белого человека! – торжественно возразил старик. – Великий Дух видел все, что я делал. Глаза его всегда открыты. Что было сделано хорошо, он запомнил; неправые мои дела он не забудет наказать, хотя наказывает он милосердно. Нет, сын мой, бледнолицый не может петь перед богом хвалы самому себе и надеяться, что бог их примет.

Несколько разочарованный, молодой предводитель племени скромно отступил, пропуская к умирающему воинов, вновь прибывших. Мидлтон взял исхудалую руку траппера и срывающимся голосом назвал себя. Старик слушал, как слушает человек, чьи мысли заняты совсем другим предметом; но, когда дошло до его сознания, кто с ним говорит, в его померкших глазах отразилась радость узнавания.

– Я надеюсь, ты не забыл тех, кому ты оказал большую помощь! – сказал в заключение Мидлтон. – Мне было бы горько думать, что я не удержался в твоей памяти.

– Я мало что забыл из того, что видел, – возразил траппер. – Я у завершения длинной череды тяжелых дней, но нет среди них ни одного, от которого я хотел бы отвести глаза. Я помню и тебя, и всех твоих спутников. И твоего деда, того, что был раньше тебя… Я рад, что ты вернулся в прерию, потому что мне нужен человек, говорящий на моем родном языке, а торговцам в этих краях нельзя доверять. Можешь ты исполнить одну просьбу умирающего старика?

– Скажи только, что, – ответил Мидлтон, – все будет сделано.

– Это далекий путь.., чтобы посылать такие пустяки, – продолжал старик; он говорил отрывисто, с остановками – не хватало сил и дыхания. – Путь далекий и тяжелый, но доброту и дружбу забывать нельзя. Есть селение в горах Отсего…

– Я знаю это место, – перебил Мидлтон, видя, что тому все труднее говорить. – Скажи, что нужно сделать.

– Возьми это ружье.., сумку для пуль.., рог и пошли человеку, чье имя проставлено на замке ружья.., один торговец вырезал мне буквы ножом.., потому что я давно собирался послать другу.., в знак моей любви.

– Будет послано. Чего ты хотел бы еще?

– Мне больше нечего завещать. Свои капканы я отдаю моему сыну – индейцу, потому что он добр и верно держит слово. Пусть он станет предо мной.

Мидлтон объяснил вождю, что сказал траппер, и отошел, уступив ему место.

– Пауни, – продолжал старик, меняя язык, как он это делал обычно, в зависимости от того, к кому обращал он свои слова, а иногда и в соответствии с выражаемой мыслью, – есть обычай у моего народа, чтобы отец давал благословение сыну, перед тем как закроет навеки глаза. Свое благословение я даю тебе. Прими его. Потому что молитвы христианина никогда не сделают тропу справедливого воина к блаженным прериям ни длинней, ни тернистей! Не знаю, встретимся ли мы когда-нибудь вновь. Есть много различных преданий о месте, где обитают Добрые Духи. Не пристало мне, хотя я стар и опытен, выставлять свое мнение против мнения целого народа. Ты веришь в блаженные прерии, я разделяю веру моих отцов. Если верно и то и другое, мы расстаемся навеки; но если окажется, что под разными словами скрыт один и тот же смысл, то мы еще будем стоять рядом, пауни, пред лицом вашего Ваконды, который будет не кем иным, как моим богом. Можно многое сказать в пользу обеих вер, потому что каждая, видно, хороша для своего народа, и это несомненно так и было предназначено. Боюсь, я был не во всем таков, каким должно быть белому человеку, – недаром мне жаль навсегда расстаться с ружьем и с радостями охоты. Вся вина за это лежит на мне самом – потому что не он здесь в ответе. Да, Гектор, – продолжал он, стараясь нащупать уши собаки, – наконец пришло нам время разлучиться, песик, а охота будет долгая. Ты был честной и смелой собакой – и верной! Ты не можешь, пауни, заколоть собаку на моей могиле, потому что христианский пес где пал, там и лежать ему вовек, но из любви к ее хозяину ты будешь добрым к ней, когда я умру.

– Слова моего отца вошли в мои уши, – ответил Твердое Сердце и почтительным жестом выразил свое согласие.

– Слышишь, песик, что обещал вождь? – спросил траппер, стараясь привлечь внимание того, что ему представлялось его собакой.

Не встретив ответного взгляда, не услышав дружеского тявканья, старик попробовал засунуть пальцы между холодных губ. И тогда правда молнией пронзила его мысль, хотя обман еще не раскрылся ему во всей полноте. Откинувшись в своем кресле, он поник головой, как под тяжелым и веакданным ударом. Пока он был в забытьи, два молодых индейца поспешили унести чучело с той тонкостью чувства, которое толкнуло их на благородный обман.

– Собака мертва! – прошептал траппер после долгого молчания. – Собакам, как и человеку, отмерен срок. Гектор честно прожил свою жизнь!.. Капитан, – добавил он, силясь поманить рукой Мидлтона, – я рад, что ты приехал, потому что эти индейцы – они добры и благожелательны, как свойственно их природе, но не те они люди, чтобы как следует похоронить белого человека. И еще я думал об этой собаке у моих ног. Нехорошо, конечно, укреплять людей в мысли, будто христианин может ждать, что встретится на том свете со своей собакой. Но все же не будет большой беды, если зарыть останки такого верного друга подле праха его хозяина.

– Будет, как ты пожелал.

– Я рад, что ты согласен со мной. Так, чтобы зря не трудиться, положи ты мою собаку у меня в ногах. Или, уж все одно, положи бок о бок со мной. Охотнику не зазорно лежать рядом со своей собакой!

– Обещаю исполнить твою волю.

Старик долго молчал – видимо, задумавшись. Временами он грустно поднимал глаза, как будто хотел снова обратиться к Мидлтону, но, казалось, какое-то чувство, может быть застенчивость, каждый раз не давало ему заговорить. Видя его колебания, капитан ласково спросил, не надо ли сделать для него что-нибудь еще.

– Нет у меня ни одного родного человека на всем широком свете! – ответил траппер. – Умру я, и кончится на том мой род. Мы не были никогда вождями, но всегда умели честно прожить свою жизнь, с пользой для людей – в этом, надеюсь, нам никто не откажет. Мой отец похоронен у моря, а кости сына побелеют на прериях…

– Скажи, где он был погребен, и тело твое будет покоиться рядом с ним, – перебил его Мидлтон.

– Не нужно, капитан. Дай мне мирно спать там, где я жил, – там, куда не доносится шум поселений! Все же я не вижу надобности, чтобы могила честного человека пряталась, точно индеец в засаде. Я уплатил одному каменотесу в поселениях, чтобы он на могиле моего отца поставил в головах камень с высеченной надписью. Обошлось это мне в двенадцать бобровых шкурок и сделано было на славу – искусно и затейливо! Вот он и говорит каждому, кто бы ни пришел, что лежит под ним тело христианина, звавшегося так-то и так-то; и рассказывает, что делал в жизни этот человек, и сколько прожил лет, и какой он был честный. Когда мы разделались с французами в старой войне, я съездил туда нарочно, чтобы посмотреть, правильно ли все исполнено, и я рад, что могу сказать: каменотес сдержал свое слово.

– Так ты хотел бы и на свою могилу такой же камень?

– На мою? Нет, нет; у меня нет другого сына, кроме Твердого Сердца, а много ли знает индеец о том, как и что принято у белых людей? К тому же.., я и без того перед ним в долгу, я так мало сделал, пока жил в его племени. Ружье, конечно, покрыло бы цену такой штуки.., но я знаю, малый с удовольствием повесит его в своей зале, потому что много оленей и много птиц было подстрелено на его глазах из этого ружья… Нет, ружье должно быть послано тому, чье имя вырезано на замке!

– Но есть человек, который любит тебя и с радостью осуществит твое желание, чтобы хоть этим доказать свою привязанность. И он не только сам обязан тебе избавлением от многих опасностей, но еще и принял в наследство неоплатный долг благодарности. Будет и на твоей могиле стоять камень с надписью.

Старик протянул свою иссохшую руку и с чувством сжал в ней руку капитана.

– Я так и думал, что ты будешь рад это сделать, но просить мне не хотелось, – сказал он, – ведь ты мне не родственник. Не ставь на нем никаких хвастливых слов – просто имя, умер тогда-то, столько-то лет; да что-нибудь из Библии. И больше ничего… Тогда мое имя не вовсе пропадет на земле; больше мне ничего не надобно.

Мидлтон обещал, и опять последовала тишина, прерываемая только редкими, отрывистыми словами умирающего, Он как будто закончил свои расчеты с миром и только ждал окончательного призыва, чтобы навек уйти. Мидлтон и Твердое Сердце стали с двух сторон подле него и с печальным вниманием следила, как меняется его лицо. Часа два эти изменения была почти неощутимы. Источенные временем черты умирающего хранили выражение тихого и благородного покоя. Время от времени он заговаривал. И все это долгое время, торжественно напряженное, пауни, как один человек, не двигались с места с чрезвычайной сдержанностью и терпением. Когда старик говорил, все наклоняли головы, чтобы лучше слышать; а когда он смолкая, они, казалось, думали о его словах, оценивая их мудрость. Пламя догорало. Старик молчал, и были минуты, когда окружающие не знали, жив он или уже отошел.

Около часу траппер оставался почти недвижим. Только временами его глаза открывались и закрывались. Когда открывались, их взгляд казался устремленным к облакам, что заволакивали западный горизонт, переливая яркими тонами и придавая отчетливость и прелесть красочному великолепию американского заката, И этот час, и спокойная красота этого времени года, и то, что совершалось, – все это соединилось, чтобы наполнить зрителей торжественным благоговением. Вдруг среди мыслей о своем необычайном положении Мидлтон почувствовал, что рука, которую он держал, с невероятной силой стиснула его ладонь, и старик, поддерживаемый своими друзьями, встал на ноги. Он обвел присутствующих взглядом, точно всех приглашая слушать (еще не отживший остаток слабости человеческой!), и, по-военному вскинув голову, голосом, внятным каждому, он выговорил одно лишь слово:

– Здесь!

И полная неожиданность этого движения, и вид величия и смирения, так примечательно сочетавшихся в старческом этом лице, и необычайная звонкая сила голоса на мгновение смутили всех вокруг. Когда Мидлтон и Твердое Сердце, из которых каждый невольно протянул руку, чтобы старик оперся на нее, снова поглядели на него, они увидели, что тот уже не нуждается в их заботе.

Они печально опустили тело в кресло, а Ле Балафре встал и объявил племени, что старик скончался. Голос дряхлого индейца прозвучал, как эхо из того невидимого мира, куда только что отлетел кроткий дух траппера.

– Доблестный, справедливый и Мудрый воин уже ступил на тропу, которая приведет его в блаженные поля его народа! – сказал престарелый вождь. – Когда Ваконда призвал его, он был готов и тотчас отозвался. Ступайте, дети мои, помните справедливого вождя бледнолицых и очищайте ваш собственный след от терновника!

Могилу вырыли под сенью благородного дуба. Она и посейчас тщательно охраняется Волками-пауни, и ее часто показывают путешественникам и заезжим торговцам, как место, где покоится справедливый белый человек. На ней поставили надгробный камень с простою надписью, как того пожелал сам траппер. Мидлтон позволил себе единственную вольность – добавил слова: «Да не дерзнет ничья рука своевольно потревожить его прах».

 Оглавление

Оглавление

Прерия - Фенимор Купер Глава 32

Я вас молю,

Закон хоть раз своей склоните властью;

– Для высшей правды малый грех свершите…

Ишмаэл долго и терпеливо ждал, пока Твердое Сердце со своею разнородной свитой не исчезнет из виду. Только когда дозорный сообщил, что последний индеец из отряда пауни (оставленного им в отдалении, чтобы не смущать бледнолицых, а теперь соединившегося со своим вождем) скрылся за гребнем самого далекого холма, скваттер отдал приказ сниматься со стоянки. Лошади уже давно были заложены, и вскоре вся кладь заняла свои обычные места в фургонах.

Когда сборы были кончены, небольшую крытую повозку, так долго служившую тюрьмой для Инес, подкатили к шатру, где лежало бесчувственное тело похитителя: очевидно, теперь она предназначалась для, нового узника. Только сейчас, когда Эбирама вывели наружу, бледного, перепуганного, шатающегося под тяжестью раскрывшейся вины, младшие члены семьи узнали, что он еще жив. Поддавшись суеверному страху, они подумали, что злодея за его преступление постигло грозное возмездие свыше, и теперь он представлялся им скорее потусторонним существом, чем смертным человеком, которому, как им самим, еще предстояло претерпеть последнюю земную муку, перед тем как расстаться с жизнью. Сам преступник находился, видимо, в том состоянии, когда всеподавляющий ужас странным образом сочетается с полной физической апатией. Дело в том, что, пока его тело было сковано оцепенением, мысль продолжала работать, и ожидание страшной участи терзало его безысходным отчаянием. Очутившись на свежем воздухе, преступник огляделся, пытаясь прочитать на лицах окружающих свою близкую судьбу. Но лица были у всех спокойны, ничьи глаза не отражали гнева, который грозил бы немедленной грубой расправой, и жалкий человек понемногу ожил. А к тому времени, когда его посадили в крытую повозку, его изворотливая мысль уже выискивала способ, как он отведет от себя правый гнев родственников или, если не удастся, как уйдет от кары, которая, он знал, будет ужасна.

Покуда шли приготовления, Ишмаэл почти не разговаривал. Жест или взгляд достаточно ясно объясняли сыновьям его волю, да и остальные тоже предпочитали обходиться без слов. Скваттер наконец подал знак выступать, взял под мышку ружье, вскинул топор на плечо и, как всегда, повел караван. Эстер забралась в фургон со своими дочками, сыновья заняли привычные места – кто при стаде, кто при лошадях, и двинулись в путь обычным своим медлительным, но неустанным шагом.

Впервые за долгие дни скваттер повернулся спиной к закату. Он направился в сторону заселенных мест, и самая поступь его ясно говорила детям, научившимся по взгляду понимать решения отца, что их путешествие по прерии близится к концу. Все же пока, за многие часы, в Ишмаэле ничто не проглянуло, что могло бы указать на внезапный или зловещий переворот в его намерениях и чувствах. Он все это время шел один, на милю-полторы впереди своих упряжек, почти ничем не выдавая непривычного волнения. Правда, раз-другой было видно, как исполин останавливался на вершине какого-нибудь дальнего холма – стоял, опершись на ружье и понурив голову; но эти минуты напряженного раздумья бывали не часты и длились не подолгу. Вечерело, и повозки уже давно отбрасывали тени на восток, неуклонно подвигаясь вперед и вперед. Переходили вброд ручьи и реки, пересекали равнины, поднимались и спускались по склонам холмов, но ничто не приносило перемены. Давно освоившись с трудностями путешествий такого рода, скваттер инстинктивно обходил самые неодолимые препятствия, всякий раз вовремя уклонившись вправо или влево, когда характер почвы, или купа деревьев, или признаки близкой реки указывали, что напрямик не пройдешь.

Наконец настал час, когда надо было дать отдых и людям и животным. Ишмаэл с обычной своей предусмотрительностью выбрал подходящее место. Равномерно всхолмленную степь, описанную на первых страницах повести, давно сменила более резко пересеченная местность. Правда, кругом тянулась, в общем, все та же пустынная и бескрайняя ширь – те же плодородные лощины, в том же странном чередовании с голыми подъемами, придающем этому краю вид как бы древней страны, откуда, непонятно почему, ушло все население, не оставив и следа жилищ. Но эти характерные черты волнистой прерии теперь нарушались возникновениями здесь и там обрывами, нагромождением скал, широкой полосою леса.

У подошвы высокой, в сорок – пятьдесят футов, скалы бил источник, и скваттер избрал это место, найдя здесь все, что требовалось для скота. Вода увлажнила небольшой лужок внизу, который в ответ на щедрый дар вырастил скудную поросль травы. Одинокая ветла пустила корни в иле; и, захватив в полное свое владение всю почву вокруг, ветла поднялась высоко над скалой и осенила ее острую вершину шатром своих ветвей. Но так это было прежде – теперь красота ее ушла вместе с таинственным жизненным началом. Точно в насмешку над скудной зеленью вокруг, она высилась теперь величавым и суровым памятником прежнего плодородия. Самые крупные ветви, косматые и причудливые, еще простирались далеко вширь, но седой замшелый ствол стоял оголенный, расщепленный грозой. Не сохранилось ни единого листика. Всем своим видом дерево говорило о бренности существования, о свершении срока.

Ишмаэл, подав знак сыновьям подъехать сюда, бросился на землю и, казалось, задумался о тяжелой ответственности, легшей на него. Почуяв издалека корм и воду, лошади сразу ускорили бег, и вскоре поднялась обычная суматоха привала – с окриками, перебранкой.

У детей Ишмаэла и Эстер не осталось такого глубокого и стойкого впечатления от утренней сцены, чтобы они могли забыть из-за него свои естественные потребности. Но покуда сыновья искали в припасах чего-нибудь посущественней, а младшие ссорились из-за незатейливых сластей, мать и отец проголодавшегося семейства были озабочены другим.

Когда скваттер увидел, что все, вплоть до ожившего Эбирама, занялись едой, он взглядом поманил за собой удрученную жену и пошел к дальнему пологому холму, заграждавшему вид на востоке. Встреча супругов на голом этом месте была для них как свидание на могиле убитого сына. Ишмаэл кивком пригласил Эстер сесть рядом с ним на камне, и какое-то время оба молчали, словно боясь, заговорить.

– Мы вместе прошли через долгие странствия, и доброе видали и дурное, – начал наконец Ишмаэл. – Разные были у нас испытания, жена, и не одну мы испили горькую чашу. Но такого еще не бывало ни разу.

– Тяжелый это крест, чтоб нести его бедной, заблудшей, грешной женщине! – отозвалась Эстер, пригнув голову к коленям и наполовину зарыв лицо в одежду. – Тяжелое, непосильное бремя для плеч сестры и матери!

– Да. В том-то и дело! Я с легкостью готовился наказать бродягу траппера, потому что большого добра я от него не видел, а думал – да простит мне бог мою ошибку, – что зла он причинил мне очень много. Теперь же мне не очистить от позора свой дом: выметешь из одного угла, заметешь в другой! Но как же быть? Убили моего сына, а тот, кто это сделал, будет расхаживать на свободе?.. Мальчику не будет в могиле покоя!

– Ox, Ишмаэл! Мы зашли с этим делом слишком далеко! Меньше бы мы говорили, никто бы толком ничего не знал… И на совести было бы у нас спокойней.

– Истер, – молвил муж, остановив на ней укоризненный, но все еще апатичный взгляд. – Был час, когда ты думала, женщина, что это зло совершила другая рука.

– Думала, да! Бог в наказание за мои грехи внушил мне ложную догадку… И все же в его жилах – моя кровь и кровь моих детей! Может быть, мы будем милосердны?

– Женщина, – строго молвил муж, – когда мы думали, что дело сделал старый жалкий траппер, ты не говорила о милосердии!

Эстер не ответила, только сложила руки на груди и сидела несколько минут молча, в раздумье. Потом опять подняла на мужа беспокойный взгляд и увидела, что гнев и тревогу на его лице сменила холодная апатия. Уверившись, что судьба брата решена, и, может быть, сознавая, что наказание будет заслуженным, она бросила думать о заступничестве. Больше они ничего друг другу не сказали. Глаза их встретились на мгновение, затем оба поднялись и пошли в глубоком молчании к лагерю.

Сыновья ждали возвращения отца с обычным для них вялым равнодушием. Скотина была уже согнана в стадо и лошади уже заложены – все было готово, чтобы двинуться дальше в путь, как только он покажет, что так ему угодно. И девочки уже сидели в своем фургоне; словом, ничто не задерживало отъезда, кроме отсутствия родителей этого буйного племени.

– Эбнер, – сказал отец с неторопливостью, характерной для всех его распоряжений, – выведи брата твоей матери из фургона и поставь его передо мной.

Эбирам вышел из заточения, правда весь дрожа, но отнюдь не потеряв надежду умиротворить справедливый гнев своего родственника. Он глядел вокруг, напрасно ища хоть одно лицо, в котором открыл бы проблеск сочувствия, и, чтоб успокоить свои опасения, ожившие к этому времени во всей их первоначальной силе, попробовал вызвать скваттера на мирный, обыденный разговор.

– Лошади измучились, брат, – сказал он. – Поскольку мы уже проехали сегодня хороший конец, может быть, тут и заночуем? Как я погляжу, тебе долго придется шагать, пока сыщется место для ночевки лучше этого.

– Хорошо, что оно тебе по вкусу. Ты, похоже, останешься здесь надолго. Подойдите ближе, сыновья, и слушайте. Эбирам Уайт! – продолжал он, сняв шапку и заговорив торжественно и твердо, от чего даже его тупое лицо стало значительным. – Ты убил моего первенца, и по законам божеским и человеческим ты должен умереть.

При этом страшном и внезапном приговоре преступник содрогнулся, охваченный ужасом. Он почувствовал себя, как человек, который вдруг угодил в объятия чудовища и знает, что ему из них не вырваться. Он и раньше был полон недобрых предчувствий, но у него недоставало мужества глядеть в лицо опасности; и в утешительном самообмане, за каким трус бывает склонен скрыть от самого себя безвыходность своего положения, он не готовился к худшему, а все надеялся спастись посредством какой-нибудь хитрой увертки.

– Умереть! – повторил он сдавленным, чуть слышным голосом. – Как же так? Среди родных человеку как будто ничто не может грозить!

– Так думал мой сын, – возразил скваттер и, кивком головы приказав, чтобы упряжка, везшая его жену и дочек, двинулась дальше, с самым хладнокровным видом проверил затравку в своем карабине. – Моего сына ты убил из ружья: будет справедливо, чтобы тебя постигла смерть из того же оружия.

Эбирам повел вокруг взглядом, говорившим о смятении ума. Он даже засмеялся, как будто хотел внушить не только самому себе, но и другим, что слова зятя – не более как шутка, придуманная, чтобы попугать его, Эбирама. Но этот жуткий смех ни у кого не встретил отклика. Все вокруг хранили молчание. Лица племянников, хоть и разгоряченные, уставились на него безучастно, лицо его недавнего сообщника выражало твердую решимость. Самое спокойствие этих лиц было в тысячу раз страшней и беспощадней, чем было бы выражение лютой злобы. Та, возможно, еще зажгла бы его, пробудила бы в нем храбрость, толкнула на сопротивление. А так он не находил в себе душевной силы противиться им.

– Брат, – сказал он неестественным торопливым шепотом, – так ли я расслышал тебя?

– Мои слова просты, Эбирам Уайт: ты совершил убийство, и за это ты должен умереть!

– Эстер! Сестра, сестра, ты не оставишь меня! Слышишь, сестра? Я зову тебя!

– Я слышу того, кто говорит из могилы! – донесся хриплый голос Эстер из фургона, проезжавшего в ту минуту мимо места, где стоял убийца. – Это мой первенец громко требует правого суда! Бог милосерд, он смилуется над твоей душой.

Фургон медленно по-, катил дальше. Эбирам стоял, утратив последнюю тень надежды. Но и теперь он не мог собраться с духом, чтобы твердо встретить смерть, и, если бы ноги не отказались повиноваться ему, он попытался бы убежать. Он повалился на колени и начал молиться, дико мешая в своей молитве крик о пощаде, обращенный к зятю, с мольбой о божьем милосердии. Сыновья Ишмаэла в ужасе отвернулись от мерзкого зрелища, и даже суровое сердце скваттера дрогнуло перед мукой этой жалкой души.

– Пусть бог дарует тебе то, о чем ты просишь, – сказал он, – но отец не может забыть убитого сына.

Тогда начались самые униженные мольбы об отсрочке. Одна неделя, один день, один час выпрашивались с упорством, соответствовавшим той цене, которую они приобретали, когда в их короткое протяжение должна была улечься вся жизнь. Скваттер был смущен и наконец частично уступил молениям преступника. Своей конечной цели он остался верен, но изменил намеченное средство ее достижения.

– Эбнер, – сказал он, – залезь на скалу и глянь во все стороны, нужно увериться, что вблизи никого нет.

Покуда юноша выполнял приказ, по дрожащему лицу преступника бегал отблеск ожившей надежды. Скваттер остался доволен сообщением сына: нигде не видно ничего живого, кроме удаляющихся упряжек; но как раз оттуда бежит вестница и очень торопится. Ишмаэл дождался ее.

Это была одна из его дочерей. Со страхом и любопытством в глазах девочка из рук в руки передала отцу несколько листков, выдранных из растрепанной Библии, которую Эстер берегла с такой заботой. Скваттер кивком отослал дочку обратно и вложил листки в руки преступника.

– Эстер прислала это тебе, – сказал он, – чтобы ты в свои последние минуты вспомнил о боге.

– Да благословит ее небо! Она всегда была мне доброй, любящей сестрой! Но нужно время, чтобы я это мог прочитать. Время, брат! Дай мне время!

– Времени достанет. Ты будешь сам своим палачом, эта грязная работа минует мои руки.

Ишмаэл тут же приступил к осуществлению своего нового решения. Преступник, уверенный, что ему дадут прожить еще день, а то и много дней, сразу успокоился, хотя и знал, что наказания не избежать: жалкий и малодушный, он принял отсрочку, как помилование. Он сам первый пособлял в жутких приготовлениях, и среди участников этой тяжелой драмы только его голос звучал шутливо и бойко.

Под одним из корявых сучьев ветлы торчал тонкий и плоский уступ. Он высился футах в двадцати над землей, точно нарочно приспособленный для выполнения мысли, которую он же, собственно, и подсказал. На эту маленькую площадку поставили преступника, накрепко связали ему локти за спиной и ту же веревку, накинув петлей вокруг шеи, протянули к толстому суку. Сук же этот был так расположен, что тело, повиснув, уже не нашло бы опоры для ног. Листки из Библии вложили несчастному в пальцы, чтобы он нашел в них утешение, если сможет.

– А теперь, Эбирам Уайт, – сказал скваттер, когда его сыновья, кончив свое дело, спустились со скалы, – я тебя спрашиваю в последний раз, и не шутя – смерть перед тобою в двух видах: этим вот ружьем можно оборвать твою муку; а нет, так рано или поздно через эту веревку ты найдешь свой конец.

– Дай мне пожить! О Ишмаэл, ты не знаешь, как сладка жизнь, когда так близко подошла последняя минута!

– Все! – сказал скваттер, махнув своим помощникам, чтобы они догоняли стадо и повозки. – А теперь, подлый человек, чтобы было тебе утепление в твой смертный час, я прощаю тебе мои обиды, и пусть тебя судит бог.

Ишмаэл повернулся и пошел по равнине обычным своим неторопливым и тяжелым шагом. Голова его поникла, но ни разу вялая мысль не подсказала ему оглянуться назад. Правда, ему послышалось раз, что его окликнул по имени придушенный голос, но зов не остановил его.

Дойдя до пригорка, где именно говорил с Эстер, скваттер оказался на границе кругозора, открывавшегося со скалы. Здесь он остановился и решился поглядеть на то место, которое оставил. Солнце уже почти закатилось, и его последние лучи освещали голые ветви ветлы. Он видел ее ствол и разлапую вершину, вычерченную на огненном небе, и даже разглядел еще стоявшую в рост фигуру человека, которого он оставил на гибель. Спустившись с пригорка, он пошел дальше с таким чувством, как будто его неожиданно и насильно разлучили навсегда с недавним сотоварищем. Пройдя еще с милю, скваттер нагнал свой караван. Его сыновья нашли место, подходящее для ночлега, и ждали только, когда отец подойдет и одобрит их выбор. В скупых словах он высказал свое согласие.

Устраивались в молчании, более полном и значительном, чем всегда. Эстер почти не бранила дочек, а когда бранила, то не с криком, как всегда, а помягче, скорее тоном наставления.

Между ним и женой не было никаких объяснений. Только когда Эстер уже собралась уйти на ночь к детям, муж приметил, что она поглядела украдкой на полку его ружья. Ишмаэл велел сыновьям ложиться спать, объявив, что будет сам сторожить лагерь. Когда все затихло, он вышел в прерию – среди шатров ему точно нечем было дышать. Ночь была такая, что еще усилила чувство гнета, вызванное событиями дня.

Вместе с месяцем поднялся ветер, и временами, когда он с воем мел по равнине, дозорному чудилось, будто в этот вой вплетаются какие-то странные, неземные звуки. Уступая непонятному желанию, Ишмаэл поглядел вокруг, нашел, что лагерь может спать спокойно, и побрел все к тому же пригорку. Отсюда открывался широкий вид на восток и на запад. Кудрявые облака то и дело затягивали холодный месяц, хотя бывали минуты, когда его мирные лучи лились с чистого синего поля, и тогда казалось, что он все вокруг смягчает своей покоряющей кротостью.

Впервые в своей беспокойной жизни Ишмаэл остро почувствовал одиночество. Прерия представилась его глазам беспредельной и мрачной пустыней, а ропот ветра звучал, как перешептывание мертвецов. Вскоре ему послышалось, будто с налетевшим шквалом пронесся мимо него пронзительный крик. Это прозвучало не как зов с земли – крик жутко прорезал воздух где-то в высоте и там смешался с хриплым подвыванием ветра. Скваттер стиснул зубы, а его большая рука так сжала ружье, точно хотела раздавить металл. Все затихло, потом снова шквал и возглас ужаса, простонавший как будто прямо ему в уши. Нечаянный отклик сорвался с его собственных губ – так люди вскрикивают иногда от непривычного возбуждения, – и, закинув ружье за плечо, скваттер шагами великана пошел к скале.

Не часто у Ишмаэла кровь двигалась с той быстротой, с какой она бежит по жилам у большинства людей; но теперь он ощущал, что она как будто рвется хлынуть наружу из каждой поры его тела. Как зверь от спячки, пробудилась вся его дремавшая энергия. Ишмаэл шел и все время слышал эти пронзительные крики, то будто звеневшие в облаках, то проносившиеся так близко, точно они стлались по земле. Но вот раздался возглас, который мог быть только явью и ужасней которого не могло бы измыслить никакое воображение. Он, казалось, заполнил собой весь воздух – как, бывает, молния охватывает ослепительным светом весь зримый горизонт. Было отчетливо названо имя божье в кощунственном соединении с самой дикой руганью. Скваттер остановился и зажал уши. Потом, когда он отнял руки от ушей, тихий и хриплый, точно сдавленный голос рядом с ним спросил:

– Ишмаэл, муж мой, ты ничего не слышишь?

– Тише!.. – остановил муж, положив руку на плечо Эстер, нисколько не удивившись, что жена стоит подле него. – Тише, женщина! Если боишься бога, помолчи.

Настало мертвое молчание. Ветер по-прежнему налетал порывами и стихал, но к его шуму уже не примешивались жуткие крики. Шумел он властно и торжественно, но это были торжественность и величие природы.

– Идем дальше! – сказала Эстер. – Все утихло.

– Женщина, почему ты здесь? – спросил муж. Его кровь текла ровней, и смятение мыслей почти улеглось.

– Ишмаэл, он убил нашего первенца, но не годится, чтобы сын моей матери валялся на земле, как собака.

– Ступай за мной! – сказал скваттер, схватившись опять за ружье, и зашагал к скале.

До нее было еще далеко; но чем ближе к месту казни, тем они медленней шли, уступая тайному страху. Много истекло минут, пока они приблизились настолько, что могли явственно различить очертания предметов.

– Где ты оставил тело? – шепотом спросила Эстер. – Видишь, я прихватила кирку и заступ, чтобы мой брат мог спать в земле!

Месяц выплыл из-за гряды облаков, и Эстер теперь могла проследить, куда указывает палец Ишмаэла. Он указывал на тело человека, качавшееся на ветру под облупленным белесым суком ветлы. Эстер опустила голову и натянула платок на глаза, чтобы не видеть. А Ишмаэл подошел поближе и смотрел на свою работу со страхом, но без угрызений совести. Листки Библии рассыпались по земле, и даже кусок уступа отвалился, когда преступник бился в агонии. Но на всем теперь лежала тишина смерти. Временами лицо жертвы, угрюмое, сведенное судорогой, поворачивалось прямо под лучи месяца; потом ветер опять затихал, и тогда роковая веревка черной чертой пересекала яркий диск. Скваттер поднял ружье, долго целился и выстрелил. Пуля перерезала веревку, и тело грузным комом упало на землю.

До сих пор Эстер не двигалась, не говорила. Но сейчас сразу принялась усердно помогать мужу. Могила была вырыта быстро. И тотчас же стали опускать в нее тело. Эстер, поддерживая безжизненную голову, с отчаянием посмотрела мужу в лицо и сказала:

– Ишмаэл, мой муж, это ужасно: он дитя моего отца, а я не могу поцеловать его мертвого!

Скваттер положил свою широкую руку на грудь мертвеца и сказал:

– Эбирам Уайт, мы все нуждаемся в милосердии; я от души прощаю тебя! И да будет милостив бог в небесах к твоим грехам!

Женщина склонила лицо и припала губами к бледному лбу своего брата в горячем, долгом поцелуе. Послышался стук падающих комьев, глухой шум утаптывания земли. Эстер еще стояла на коленях. Ишмаэл ждал с непокрытой головой, пока жена прочитала молитву. И все было кончено.

На другое утро можно было видеть, как упряжки и стадо скваттера потянулись дальше, в сторону поселений. Когда они подошли ближе к обитаемым местам, их караван затерялся среди тысячи других. Из многочисленных отпрысков этой своеобычной четы иные отступились от своей беззаконной, полуварварской жизни, но о главе семьи и его жене никто с той поры ничего не слышал.

 Оглавление

Оглавление

Прерия - Фенимор Купер Глава 33

До своей деревни пауни добрался никем не потревоженный. На равнине, которую он неизбежно должен был пересечь, сиу не оставили даже одиночного разведчика, так что Мидлтон со своими друзьями совершил и этот переход так мирно, как если бы они путешествовали где-нибудь по центральным штатам. Ехали с частыми привалами, приноравливаясь к слабым силам спутниц. Казалось, победители после своего торжества утратили все черты жестокости и были готовы предупредить любое желание людей из жадного племени, которое что день, то грубей попирало их права, низводя индейцев Запада, независимых и гордых, до положения беглецов и скитальцев.

Мы не станем подробно расписывать триумфальное возвращение вождя. Все племя, недавно повергнутое в уныние, сейчас тем радостней ликовало. Матери похвалялись доблестной смертью своих сыновей; жены славили своих мужей, указывая на их раны; а девушки пели песни об отваге молодых храбрецов. Скальпы, снятые с павших врагов, выставлялись напоказ, как в более цивилизованных странах – взятые в бою знамена. Старики рассказывали о свершениях предков и добавляли, что слава новой победы затмила все былое; а Твердое Сердце, с юных дней до этого часа неустанно отличавшегося своими подвигами, вновь и вновь единодушно провозглашали самым достойным вождем и самым могучим воином, какого когда-либо дарил Ваконда своим любимейшим детям, Волкам-пауни.

Мидлтон, хотя здесь его вновь обретенное сокровище было в сравнительной безопасности, все же обрадовался, когда, въезжая в деревню со свитой вождя, увидел в толпе своих верных молодцов-артиллеристов, встретивших его громогласным приветствием. Присутствие вооруженного отряда, даже такого маленького, позволяло ему отбросить последние опасения: командуя им, он ни от кого не зависел, обретал достоинство и вес в глазах своих новых друзей и мог спокойно думать о трудностях предстоявшего неблизкого перехода по пустынной стране от деревни Волков-пауни до ближайшего форта соотечественников. Инес и Эллен была предоставлена особая хижина, и даже Поль, когда увидел у ее входа шагавшего взад и вперед часового в американской форме, был рад, что может пошататься на досуге среди индейских хижин, куда он бесцеремонно заглядывал, рассматривая нехитрую утварь, отпуская о ней свои шуточки, а то и серьезные замечания и стараясь с помощью жестов втолковать изумленным хозяйкам, что то или это в домашнем укладе белых куда как лучше.

Совсем по-иному вели себя пауни. Скромность и деликатность Твердого Сердца передались и его народу. Чужеземцам было оказано все внимание, какое могли подсказать индейцу простота его обычая и ограниченность потребностей, но затем никто не позволил себе даже близко подойти к хижинам, отведенным для гостей: им предоставили отдыхать сообразно их привычкам и наклонностям. Но племя предавалось ликованию до поздней ночи; до поздней ночи пелись песни и было слышно, как тот или другой из воинов с крыши хижины рассказывал о подвигах своего народа и славе его побед.

Несмотря на беспокойную ночь, с восходом солнца все жители высыпали из хижин. Восторг, так долго озарявший каждое лицо, теперь сменился выражением чувства, лучше отвечавшего этой минуте. Всем было ясно, что бледнолицые, вступившие в дружбу с вождем, готовятся окончательно распроститься с племенем. Солдаты Мидлтона в ожидании его прибытия сторговались с одним незадачливым купцом о найме его лодки, которая стояла у берега, готовая принять свой груз; все было налажено, можно было не мешкая пуститься в дальний путь.

Мидлтон не без тревоги ждал этого часа. Восхищение, с каким Твердое Сердце глядел на Инес, так же не ускользнуло от ревнивых глаз мужа, как прежде жадные взгляды Матори. Он знал, с каким совершенством умеют индейцы скрывать свои замыслы, и полагал, что с его стороны было бы преступным небрежением не подготовиться к самому худшему. Поэтому он дал своим людям кое-какие тайные распоряжения, хотя, принимая свои меры, постарался придать им вид подготовки к военному параду, которым он якобы решил ознаменовать свой отъезд.

Однако молодой капитан почувствовал укоры совести, когда увидел, что все племя вышло проводить его отряд до берега без оружия в руках и с печалью на лицах. Пауни обступили чужеземцев и вождя как мирные наблюдатели, полные интереса к предстоящей церемонии. Когда стало ясно, что Твердое Сердце намерен говорить, все замерли, приготовившись слушать, а траппер – исполнять обязанность толмача. Затем юный вождь обратился к своему народу на обычном образном языке индейцев.

Он начал с упоминания о древности и славе народа Волков-пауни. Он говорил об их успехах на охоте и на тропе войны; говорил о том, как они издавна славятся умением отстоять свои права и покарать врагов. Сказав достаточно, чтобы выразить свое почтение к величию Волков и польстить самолюбию слушателей, он вдруг перешел на другой предмет, заговорив о народе, к которому принадлежали его чужеземные гости. Его несчетное множество он уподобил стаям перелетных птиц в пору цветов и в пору листопада. С деликатностью, отличающей воина-индейца, он не позволил себе прямых указаний на алчность, проявляемую многими из бледнолицых в торговых сделках с краснокожими. Но, сознавая, что его племенем все сильней овладевает недоверие к белым, он попробовал умерить справедливое их озлобление косвенными извинениями и оправданиями. Он напомнил, что ведь и сами Волки-пауни не раз бывали вынуждены изгнать из своих селений какого-нибудь недостойного соплеменника. Ваконда иногда отворачивает свое лицо от индейца. Несомненно, и Великий Дух бледнолицых часто смотрит хмуро на своих детей. Тот, кто бывает покинут на милость Вершителя Зла, не может быть ни храбрым, ни доблестным, красна ли его кожа или бела. Он предложил своим молодым людям посмотреть на руки Больших Ножей. Их руки не пусты, как у голодных и нищих. И не наполнены разным добром, как у подлых торговцев. Это руки таких же, как они сами, воинов. В своих руках Большие Ножи несут оружие, которым умело владеют, – они достойны назваться братьями Волков-пауни!

Далее он повел речь о вожде чужеземцев. Их гость – сын их великого белого отца. Он пришел в прерии не затем, чтобы сгонять бизонов с пастбищ или отнимать у индейцев дичь. Дурные люди похитили одну из его жен; она несомненно была среди них самая послушная, самая кроткая и красивая. Пусть все раскроют глаза, и они увидят, что его слова – истинная правда. Теперь, когда белый вождь нашел свою жену, он собирается вернуться с миром к своему народу. Он расскажет соплеменникам, что пауни справедливы, и между их двумя народами утвердится линия вампума. Пусть все племя пожелает чужеземцам благополучно вернуться в свои города. Воины Волков умеют достойно встретить своих врагов, но умеют и очистить от терновника тропу своих друзей.

У Мидлтона заколотилось сердце, когда Твердое Сердце упомянул о красоте Инес, и он обвел быстрым взглядом небольшую шеренгу своих артиллеристов, но с этой минуты вождь, казалось, совсем забыл о прелестной испанке, как будто в жизни ее не видал. Если его и тревожило чувство к ней, он сумел его скрыть под непроницаемой маской. Он пожал руку каждому солдату, не пропустив и самого незначительного из них, но его холодный и сосредоточенный взгляд ни разу, ни на миг не обратился на Инес и Эллен. Правда, его необычные старания об удобствах для бледнолицых красавиц несколько удивили молодых воинов, но ничем иным вождь не оскорбил их мужскую гордость, не допускавшую заботы о женщине.

Прощались торжественно, все со всеми. Каждый пауни постарался не обойти вниманием ни одного из чужеземцев, и церемония, понятно, отняла немало времени. Единственное исключение, и то неполное, было допущено в отношении доктора Батциуса. Многие из молодых индейцев, правда, не спешили обласкать на прощание человека столь сомнительной профессии, но достойный натуралист все же нашел некоторое утешение в более мудрой учтивости стариков, которые полагали, что, хотя на войне от «великого колдуна» Больших Ножей, возможно, немного проку, зато в мирное время он может, пожалуй, оказаться полезен.

Когда весь отряд Мидлтона расположился в лодке, траппер поднял небольшой мешок, который все время, пока шло прощание, лежал у его ног, свистом подозвал к себе Гектора и последним занял свое место. Артиллеристы прокричали обычное «ура», индейцы отозвались своим кличем, лодка вышла на стрежень и заскользила вниз по реке.

Последовало долгое и задумчивое, если не грустное молчание. Первым его нарушил траппер, в чьем сумрачном взоре едва ли не явственней, чем у всех других, отразилась печаль.

– Они доблестное и честное племя, – начал он. – Это я смело скажу о них; и я их считаю вторым только после того славного народа, некогда могущественного, а ныне рассеянного по земле, – после делаваров. Эх, капитан, когда б вы, как я, видели столько и хорошего и дурного от краснокожих племен, вы бы знали, чего стоит храбрый и простосердечный воин! Я знаю, встречаются люди, которые и думают и прямо говорят, что индеец не многим лучше зверя, живущего на этих голых равнинах. Но нужно самому быть очень честным, чтобы судить о честности других. Спору нет, спору нет, краснокожие знают, каковы их враги, и не очень рвутся выказывать им доверие и любовь.

– Так уж создан человек, – отозвался капитан. – А ваши индейцы, наверное, не лишены ни одного из природных человеческих свойств.

– Конечно, конечно. В них есть все, чем может наделить человека природа. Но тот, кто видел только одного индейца или одно только племя, так же мало знает о краснокожих, как мало он узнал бы о цвете птичьих перьев, если бы не видел других птиц, кроме вороны. А теперь, друг рулевой, направь-ка лодку вон к той песчаной косе. Тебе это нетрудно, а мне ты этим окажешь услугу.

– Зачем? – вмешался Мидлтон. – Мы идем сейчас серединой реки, где течение всего быстрее, а если возьмем ближе к берегу, то потеряем скорость.

– Задержка будет недолгая, – возразил старик и сам взялся за кормовое весло.

Гребцы, заметившие, каким влиянием пользуется траппер, не стали перечить желанию старика, и, прежде чем Мидлтон успел возразить, лодка пристала к косе.

– Капитан, – продолжал траппер, развязывая котомку со всей обстоятельностью и как будто даже радуясь оттяжке, – я вам хочу предложить небольшую торговую сделку – правда, не очень выгодную. Но это лучшее, что охотник, когда его рука потеряла свое былое искусство в стрельбе и когда он поневоле сделался жалким траппером, может предложить, перед тем как расстанется с вами.

– Расстанется! – сорвалось с губ у всех, с кем недавно он делил все опасности и кому отдавал столько доброй и спасительной заботы.

– Какого черта, старый траппер! Ты потопаешь пешком, до поселений, – когда есть лодка? Она пройдет этот путь вдвое быстрей, чем пробежал бы такой же посуху тот осел, которого доктор отдал индейцам.

– До поселений, мальчик? Я уже давно распрощался с городами и селами, где люди только и умеют, что губить и разрушать. Если я живу здесь, в безлесье, так оно таким и создано природой: меня из-за него не гнетут тяжелые думы. Но никто не увидит, чтобы я сам, своею волей, отправился туда, где погрязну в людской испорченности.

– Я никак не думал, что мы расстанемся, – сказал Мидлтон и, ища сочувствия, перевел взгляд на своих друзей, разделявших его огорчение. – Напротив, я надеялся, я даже был уверен, что ты отправишься с нами на Юг, где для тебя – даю святое слово – будет сделано все, чтобы жизнь твоя текла спокойно и приятно.

– Да, мой мальчик, да! Ты постараешься… Но чего стоят людские усилия против козней дьявола? Эх, кабы все зависело от любезных предложений и добрых пожеланий, я много лет назад стал бы членом конгресса или же губернатором штата. Вот так же хотел все для меня сделать твой дед; да и в горах Отсего, я надеюсь, еще живы те, кто с радостью дали бы мне для жилья дворец. Но зачем богатство тому, кому оно не в радость? Теперь мне, наверное, уже недолго осталось тянуть. И я не думаю, что это тяжелый грех, если человек, который честно делал свое дело без малого девять десятков зим и лет, хочет провести в покое свои немногие остатные часы. Если же, по-твоему, мне не надо было садиться в лодку, коли я решил расстаться с вами, – что ж, капитан, я объясню тебе свою причину без стыда и без утайки. Как ни долго я жил в дебрях и пустынях, а чувства мои, как и кожа, остались чувствами белого человека. И некрасиво это было бы, чтобы Волки-пауни увидели слабость старого воина, когда бы он и впрямь поддался слабости, прощаясь навеки с теми, кого он полюбил по особой причине, хотя и не настолько прилепился к ним душой, чтобы последовать за ними в поселения.

– Слушай, старый траппер, – сказал Поль, прокашлявшись с отчаянной силой, точно хотел дать своему голосу течь со всей свободой, – раз уж ты заговорил о какой-то торговой сделке, у меня к тебе тоже есть дело, и не больше не меньше, как такое: я со своей стороны предлагаю тебе половину моего жилища, и ты меня не обидишь, если займешь даже большую половину; будет тебе самый сладкий и чистый мед, какой можно получить от лесной пчелы; еды будет вдосталь всегда – порой кусок дичины, а при случае и буйволовый горб, раз я теперь знаю цену этому животному; и стряпня будет хорошая и вкусная – раз к ней приложит руки Эллен Уэйд, которая скоро станет зваться Нелли.., не скажем кто! А насчет общего обхождения, так оно будет такое, какого может ждать от порядочного человека его лучший друг.., или, скажем, отец от сына. Ну, а взамен ты нам будешь иногда, в свободный час, рассказывать про свою молодость, будешь при случае давать полезные советы – понемногу в раз; и будешь дарить нас своим приятным обществом, уделяя нам столько времени, сколько ты сам пожелаешь.

– Ты хорошо сказал.., хорошо сказал, парень! – ответил старик, возясь со своей котомкой. – Предложений честное, и не подумай, что я его отклоняю по неблагодарности.., нет, но это невозможно, никак невозможно.

– Почтенный венатор, – сказал доктор Батциус, – на каждом лежит известная обязанность перед обществом и перед всем человечеством. Вам пора вернуться к вашим соотечественникам, чтобы передать им некоторую часть вашего запаса научных сведений, который вы, несомненно, накопили опытным путем, прожив так долго в диких местах, ибо эти сведения, хотя и искаженные предвзятыми суждениями, окажутся полезным наследием для тех, с кем, как вы сами говорите, вам скоро предстоит разлучиться навек.

– Друг мой лекарь, – возразил траппер, твердо глядя доктору в лицо, – нельзя по повадке лося судить о нраве гремучей змеи; и точно так же трудно рассудить, много ли пользы приносит один человек, если слишком думаешь о том, что сделано другим человеком. Вы, как и всякий, наделены своими способностями – следуйте им, у меня и в мыслях не было осуждать вас. Но мне господь назначил делать дело, а не говорить, и потому, я думаю, не будет обиды, если я закрою уши на ваше приглашение.

– Довольно, – перебил Мидлтон. – Я много слышал об этом необыкновенном человеке и многое видел сам. Я знаю, никакие уговоры не заставят его изменить свое намерение. Сперва мы послушаем, о чем ты просишь, друг, и тогда посмотрим, что можно сделать для тебя.

– Тут самая малость, капитан, – ответил старик, сладив наконец с завязками своей котомки. – Малость по сравнению с тем, что я, бывало, заготовлял для обмена, но это лучшее, что у меня есть. Тут четыре шкурки бобра – я их добыл за месяц до того, как мы встретились с тобой; и еще тут есть одна – шкура енота; она и вовсе малоценная, но может нам сгодиться на добавку, чтобы сравнять счет.

– И что же ты думаешь делать с ними?

– Я их предлагаю в обмен по всем правилам. Эти мерзавцы сиу (да простит мне бог, что я в мыслях погрешил на конзов!) украли у меня мои лучшие капканы, и мне теперь остается только ловить зверя в самодельные ловушки, а это сулит мне невеселую зиму, если я протяну еще так долго. Вот я и хочу, чтобы вы захватили эти шкурки и предложили их кому-нибудь из трапперов – вам их много встретится на низовьях реки – в обмен на два-три капкана; а капканы вы пошлете на мое имя в деревню пауни. Позаботьтесь только, чтобы на них был выцарапан мой знак: буквы "Н", а рядом ухо гончей и замок ружья. Тогда ни один индеец не станет оспаривать мое право на эти капканы. За такое беспокойство я мало что могу предложить сверх моей великой благодарности, разве что мой друг бортник согласится принять эту самую шкуру енота и взять все хлопоты полностью на себя.

– Если я возьму ее в уплату, то разрази меня… Полю на рот легла ладонь Эллен, и бортник должен был проглотить конец своей фразы, что он сделал с таким волнением, что едва не задохнулся.

– Ну хорошо, хорошо, – кротко сказал старик. – Только я не вижу, что же тут обидного. Шкура енота стоит, конечно, не дорого, но ведь и труд, в обмен за который я ее отдаю, не так уж тяжел.

– Ты не понял нашего друга, – перебил Мидлтон, видя, что бортник смотрит во все стороны, только не в ту, куда надо, и что он решительно не способен оправдаться сам. – Он вовсе не хотел сказать, что отклоняет поручение: он только отказывается от всякой платы. Но тут не о чем больше говорить. На мне лежит обязанность позаботиться, чтобы твои нужды всегда заранее предупреждались.

– Что такое? – сказал старик. Он в недоумении глядел в лицо капитану, точно ждал разъяснения.

– Хорошо, все будет, как ты хочешь. Положи все шкурки к моим вещам. Мы за них поторгуемся, как для себя самих.

– Спасибо, спасибо, капитан! Твой дед был щедрый и великодушный человек. В самом деле, такой щедрый, что справедливый народ, делавары, прозвали его «Открытая Рука». Жаль, что я сейчас не таков, как был, а то я прислал бы твоей супруге набор самых мягких куниц на шубку – просто чтобы вы видели, что я умею отвечать на любезность. Но этого не Ждите, потому что я слишком стар и уже не могу давать такие обещания! Будет все, как рассудит бог. Тебе я больше ничего не стану предлагать, потому что хоть я и долго жил в глухих лесах и степях, а все же знаю, как бывает щепетилен джентльмен.

– Слушай, старый траппер, – воскликнул бортник, ударяя ладонью по ладони траппера так гулко, что звук получился чуть тише, чем выстрел из ружья, – скажу тебе две вещи: во-первых, что капитан разъяснил тебе мою мысль так хорошо, как сам я никогда не смог бы; а во-вторых, что если нужна тебе шкура для своей ли нужды или чтоб ее послать кому-то, так есть у меня одна, которой ты можешь располагать: это шкура некоего Поля Ховера!

Старик ответил ему крепким пожатием и до предела раздвинул рот, залившись своим особенным беззвучным смехом.

– А мог бы ты, малец, так крепко стиснуть руку, когда тетонские скво кружили около тебя, размахивая ножами? Да! С тобою и молодость, и сила, и будешь ты счастлив, если не свернешь с честного пути. – Его резкое лицо вдруг стало строгим и задумчивым. – Идем сюда, малец, – добавил он, за пуговицу стягивая бортника на берег.

И тут, в сторонке, он сказал ему доверительно:

– Между нами много говорилось о том, как-де приятней и предпочтительней жить в лесах да на окраинах. Я не хочу сказать, будто все, что ты от меня слышал, неверно, но с разными людьми нужно по-разному. Ты взял на себя заботу о доброй и хорошей девушке, и теперь, устраивая свою жизнь, ты должен думать не только о себе, но и о ней. Тебя не очень-то тянет к поселениям, но, по моему немудреному суждению, девушка эта как цветок, и цвести ей под солнцем на расчищенной поляне, а не под ветром в прерии. Поэтому забудь все, что я тебе наговорил, хоть оно и верно, и обратись мыслью к внутренним областям страны.

Поль только и мог ответить пожатием руки, от которого у большинства людей на глазах проступили бы слезы; но крепкая рука траппера выдержала его, и старик лишь рассмеялся и закивал, приняв это пожатие как обещание, что бортник будет помнить его совет. Затем он отвернулся от своего прямодушного и горячего товарища, подозвал к себе Гектора и замялся, собираясь сказать что-то еще.

– Капитан, – начал он наконец, – я знаю, когда бедняк заводит речь о займе, он должен – так уж повелось на свете – говорить очень осторожно: и когда старый человек заводит речь о жизни, то говорит он о том, чего ему, быть может, уже не придется видеть. И все-таки я хочу обратиться к тебе с одной просьбой не столько ради себя, как ради другого существа. Мой Гектор добрый и верный пес, и он давно уже прожил обычный собачий век; ему, как и его хозяину, уже не до охоты – пора на покой. Но и у него есть чувства, как и у людей. С недавних пор он оказался в обществе своего сородича и сильно к нему привязался; и, признаться, мне было бы больно так быстро разлучить их. Скажи, во что ты ценишь свою собаку, и я постараюсь расплатиться за нее к весне – и тем вернее, если благополучно получу те капканы; или, если тебе жалко навсегда расстаться с кобельком, то я попрошу, оставь его мне хоть на эту зиму. Думается, я не ошибусь, когда скажу, что моя собака не дотянет до весны: я в таком деле хороший судья, потому что мне за мой век не раз доводилось видеть смерть друга – будь то собака или человек, белый или индеец, хотя господь по сей час еще не почел своевременным дать приказ своим ангелам выкликнуть мое имя.

– Бери его, бери! – воскликнул Мидлтон. – Все бери, чего пожелаешь!

Старик подозвал кобелька к себе на берег и приступил затем к последним прощаниям. Слов с обеих сторон сказано было не много. Траппер пожал каждому руку и каждому пробормотал что-нибудь дружеское и ласковое. У Мидлтона совсем отнялся язык, и, чтобы скрыть волнение, он сделал вид, будто возится с поклажей. Поль свистнул во всю мочь, и даже Овиду расставание далось нелегко и пришлось прикрыть горесть напускной решимостью философа. Обойдя всех по порядку, старик сам вытолкнул лодку на стрежень и пожелал друзьям быстрого и счастливого плавания. Не сказано было ни слова, не сделано удара веслом, пока течение не унесло путешественников за пригорок, который скрыл траппера от их глаз.

В последний раз они его увидели стоящим на косе, у самой воды: он оперся на ствол ружья, в ногах у него лежал Гектор, а кобелек, молодой и сильный, весело носился по песчаной отмели.

 Оглавление

Оглавление

Прерия - Фенимор Купер Глава 31

Так кто ж купец?

И кто здесь ростовщик?

Утро следующего дня занялось над более мирной сценой. Резня давно прекратилась. И, когда солнце взошло, его лучи разлились по просторам спокойной и пустынной прерии. Лагерь Ишмаэла еще стоял там же, где и накануне, но по всей бескрайной пустыне не видно было других признаков существования человека. Там и сям небольшими стаями кружили сарычи и коршуны и хрипло кричали над местом, где какой-нибудь не слишком легкий на ногу тетон встретил свою смерть. Только это и напоминало о недавнем сражении. Русло реки, змеившейся в бесконечных лугах, взгляд еще мог далеко проследить по курившемуся над ней туману; но серебряная дымка над болотцами и, родниками уже начинала таять, потому что с пылающего неба лилась теплота, и ее живительную силу ощущало все в этом обширном краю, не избалованном тенью. Прерия была похожа на небо после бури – тихое и ласковое.

И вот в такое утро семья скваттера собралась, чтобы принять решение, как поступить с людьми, отданными в ее власть игрой переменчивого счастья. Все живые и свободные обитатели лагеря с первым серым лучом рассвета были на ногах, и даже самые малые в этом бродячем племени, казалось, сознавали, что настал час, когда должны совершиться события, которым, быть может, предстоит во многом изменить ход их полудикой жизни.

Ишмаэл, расхаживая по лагерю, был серьезен, как и подобает человеку, которому вдруг пришлось взять на себя решение в делах куда более важных, чем обычные происшествия его беспокойных будней. Однако сыновья, так хорошо изучившие непреклонный и суровый нрав отца, поняли, что его угрюмое лицо и холодный взгляд выражают не колебания или сомнения, а твердое намерение не отступать от своих суровых решений, которых он держался, как всегда, с тупым упрямством. Даже Эстер не осталась безучастна к надвигающимся событиям, столь важным для будущего ее семьи. Хотя она хлопотала по хозяйству, как хлопотала бы, верно, при любых обстоятельствах – так Земля продолжает вращаться, пока землетрясения разрывают ее кору и вулканы пожирают ее недра, – но голос ее был менее громок и пронзителен, чем обычно, а попреки, сыпавшиеся на младших детей, смягчала материнская любовь, придававшая ее словам какое-то новое достоинство.

Эбирама, как всегда, грызли сомнения и тревога. Он часто останавливал взгляд на непроницаемом лице Ишмаэла, и была в этом взгляде опасливость, выдававшая, что от прежнего взаимного доверия, от прежнего товарищества не осталось и следа. Он, казалось, попеременно предавался то надежде, то страху. Порой его лицо загоралось гнусной радостью, когда он поглядывал на палатку, где находилась его вновь захваченная пленница. И тут же, непонятно почему, оно омрачалось тяжелым предчувствием. В такие минуты он обращал глаза к каменному лицу своего медлительного родственника. Но ни разу он не прочел на этом лице ничего утешительного, а напротив, всякий раз начинал тревожиться еще сильней. Потому что на физиономии скваттера была написана страшная для Эбирама истина: тупая натура его зятя полностью вышла из-под его влияния, и теперь Ишмаэл помышлял только о достижении своих собственных целей.

Так обстояли дела, когда сыновья Ишмаэла, повинуясь приказу отца, вывели из палаток тех, чью участь ему предстояло решить. Приказ распространялся на всех без исключения. Мидлтона и Инес, Поля и Эллен, Овида и траппера – всех привели к самозваному судье и разместили так, чтобы тот мог с подобающим достоинством вынести свой приговор. Младшие дети толпились кругом, вдруг охваченные жгучим любопытством, и даже Эстер оставила стряпню и подошла послушать.

Твердое Сердце, явившись один, без своих воинов, присутствовал при этом новом для него и внушительном зрелище. Он стоял, величаво опершись на копье, а взмыленные бока его коня, щипавшего траву поблизости, показывали, что пауни примчался издалека, чтобы видеть, что произойдет.

Ишмаэл встретил своего нового союзника с холодностью, показавшей, как равнодушно он принял деликатность молодого вождя, который затем и приехал один, чтобы присутствие его отряда не породило тревоги или недоверия. Скваттер не искал его помощи, как не страшился его вражды, и теперь приступил к делу с таким спокойствием, как будто его патриархальная власть признавалась всеми и везде.

Во всякой власти, даже когда ею злоупотребляют, есть что-то величественное, и мысль невольно начинает искать в ее обладателе достоинства, которые отвечали бы его положению, хотя нередко терпит неудачу, и то, что прежде было только ненавистно, тогда становится вдобавок и смешным. Но об Ишмаэле Буше этого нельзя было сказать. Его суровая внешность, угрюмый нрав, страшная физическая сила и опасное своеволие, не признававшее никакого закона, делали его самочинный суд настолько грозным, что даже такой образованный и смелый человек, как Мидлтон, не мог подавить в себе некоторый трепет. Однако у него не было времени, чтобы собраться с мыслями; скваттер, хоть и не привык спешить, но уж если заранее на что решился, то не расположен был терять время в проволочках. Когда он увидел, что все на местах, он тяжелым взглядом обвел пленников и обратился к капитану как к главному среди этих мнимых преступников:

– Сегодня я призван исполнить обязанность, которую в поселениях вы возлагаете на судей, нарочно посаженных решать споры между людьми. Я плохо знаком с судебными порядками, но есть правило, которое известно каждому, и оно учит: «Око за око, зуб за зуб». Я не привык ходить по судам и уж никак не хотел бы жить на земельном участке, который отмерил шериф; но в этом законе все же есть разумный смысл, и можно им руководиться на деле. А потому торжественно заявляю, что сегодня я буду его держаться и всем и каждому воздам, что ему положено, не больше.

На этом месте Ишмаэл замолк и обвел взором своих слушателей, как будто хотел проверить по их лицам, какое впечатление произвела его речь. Когда его глаза встретились с глазами Мидлтона, тот ответил ему:

– Если надо, чтобы злодей был наказан, а тот, кто никого не обидел, отпущен на свободу, то вы должны поменяться со мной местами и стать узником, а не судьей.

– Ты хочешь сказать, что я причинил тебе зло, когда увел молодую даму из дома ее отца и завез против ее воли так далеко в дикие края, – возразил невозмутимый скваттер, нисколько не рассерженный этим обвинением, но не испытывая, видимо, и угрызений совести. – Я не стану добавлять к дурному поступку ложь и отрицать твои слова. Покуда время шло, я успел на досуге обдумать это дело. И, хотя я не из тех, кто быстро думает, и кто умеет или делает вид, что умеет мигом разобраться в сути вещей, а все же я человек рассудительный и, когда дадут мне время поразмыслить, не буду зря отрицать правду. Так что я подумал и решил, что это была ошибка – отнимать дочку у родителя, и теперь ее отвезут туда, откуда ее привезли, со всей заботой, целую и невредимую.

– Да-да, – вставила Эстер, – он правду говорит. Бедность да работа совсем его замучили, а тут еще от шерифа покоя не было. Вот он в дурную минуту и пошел на злое дело. Но он слушал, что я ему говорила, и снова вернулся на честную дорожку. Нехорошо это и опасно – приводить чужих дочерей в мирную и послушную семью.

– А кто тебе спасибо скажет после того, что ты уже сделал? – пробормотал Эбирам со злобной усмешкой, которую обманутая алчность и страх делали еще отвратительней. – Уж если ты выдал дьяволу расписку, то только из его рук и получишь ее назад.

– Помолчи! – сказал Ишмаэл, простерши могучую руку в сторону шурина, и этот грозный жест сразу заставил того замолчать. – Ты каркал мне в уши, как ворона. Если бы ты в свое время поменьше говорил, я бы не знал этого стыда.

– Раз вы перестали заблуждаться и поняли, где справедливость, – сказал Мидлтон, – то не останавливайтесь на полдороге и, поступив великодушно, приобретите себе друзей, которые могут оградить вас от будущих неприятностей со стороны закона.

– Молодой человек, – перебил его скваттер, угрюмо нахмурившись, – ты тоже сказал достаточно. Если бы я побоялся закона, тебе не пришлось бы сейчас смотреть, как Ишмаэл Буш чинит правосудие.

– Не заглушайте в себе добрых намерений. А если вы задумали причинить вред кому-нибудь из нас, то помните, что рука закона, хоть вы его и презираете, достает далеко: он порой не торопится, но всегда достигает своей цели.

– Да, он правду говорит, скваттер, истинную правду, – вмешался траппер, который, как обычно, не пропустил мимо ушей ни одного слова, сказанного при нем. – Здесь у нас, в Америке, эта рука куда как хлопотлива и частенько тяжело ложится на людей, а ведь тут по сравнению с другими странами человек, говорят, больше волен следовать своим желаниям. И поэтому он тут куда счастливей, и мужественней, и честнее тоже. А знаете, друзья, ведь есть места, где закон до того хлопотлив, что прямо указывает человеку: вот так-то ты будешь жить, вот так-то ты умрешь, а вот так-то распрощаешься с миром, когда тебя пошлют предстать пред судьей небесным. Да, грешно оно, такое посягательство на власть того, кто создал своих тварей вовсе не затем, чтобы их перегоняли, как скотину, с пастбища на пастбище, как только вздумается их глупым и себялюбивым пастырям, берущимся судить об их нуждах и потребностях. Что же это за несчастные страны, где сковывают не только тело, но и разум и где божьи создания как рождаются младенцами, так до конца и остаются в свивальнике через грешные измышления людей, которые не убоялись присвоить себе право, принадлежащее лишь великому владыке всего сущего!

Пока траппер высказывал эти столь уместные суждения, Ишмаэл ни разу не перебил его, хотя и смотрел на него далеко не дружеским взглядом. Когда старик договорил, скваттер повернулся к Мидлтону и продолжал так, словно его не прерывали:

– Что касается нас с тобой, капитан, так обиды нанесены обоюдно. Если я причинил тебе горе, уведя твою жену – с честным намерением вернуть ее тебе, как только сбудутся расчеты вот этого дьявола во плоти, – так ведь и ты ворвался в мой лагерь, помогая и способствуя, как выражаются законники про многие честные сделки, уничтожению моей собственности.

– Но ведь я только стремился освободить…

– Мы квиты, – перебил его Ишмаэл, который, решив дело к собственному удовольствию, нисколько не интересовался мнением других. – Ты и твоя жена свободны и можете отправляться куда и когда хотите. Эбнер, развяжи капитана. И вот что: если ты согласен подождать, когда я двинусь обратно к поселениям, то я подвезу вас обоих в повозке. А не хочешь – твое дело, была бы честь предложена.

– Пусть я понесу за мои грехи самую тяжкую кару, если я забуду ваш честный поступок, хотя совесть в вас заговорила и не сразу! – вскричал Мидлтон, бросаясь к плачущей Инес, как только его развязали. – И, друг мой, даю слово солдата, что ваше участие в похищении будет забыто, что бы ни решил я предпринять, когда доберусь до места, где рука правосудия еще не утратила силу.

Угрюмая улыбка, которой скваттер ответил на его заверения, показала, как мало он ценит обещание, данное от души молодым человеком в первом порыве радости.

– Я решил так не из страха и не из милости, а потому что, на мой взгляд, это справедливо, – промолвил он. – Поступай, как тебе кажется правильным, и помни, что мир велик, в нем хватит места и для меня и для тебя, и, может, нам больше никогда не доведется встретиться. Если ты доволен – хорошо, а не доволен – так попробуй рассчитаться, как захочешь. Я не буду просить пощады, если ты меня одолеешь. Теперь, доктор, твой черед. Пора навести порядок в наших счетах, а то в последнее время они что-то запутались. Мы с тобой заключили честный договор, на веру и совесть, и как же ты его соблюдал?

Безмятежная легкость, с какой Ишмаэл умудрился переложить ответственность за все происшедшее с себя на своих пленников, в сочетании с обстоятельствами, не позволявшими философски рассматривать спорные этические вопросы, сильно смутила тех, кому так неожиданно пришлось оправдываться, когда они в простоте душевной полагали, что их поведение заслуживало только похвалы. Овид, живший всегда в эмпиреях чистой теории, совсем растерялся, хотя, будь он больше искушен в мирских делах, он, возможно, не усмотрел бы в создавшейся ситуации ничего необычайного. Достойный натуралист отнюдь не первым оказался в положении, когда вдруг его призвали к ответу за те самые поступки, какие, на его взгляд, должны были снискать ему всеобщее уважение. Возмущенный таким поворотом дела, он все же постарался не ударить лицом в грязь и выдвинул в свою защиту доводы, какие первыми пришли ему на ум, правда несколько смятенный.

– Действительно, существовал некий компактум, или договор, между Овидом Батом, доктором медицины, и Ишмаэлом Бушем, виатором, или странствующим земледельцем, – сказал он, стараясь выбирать выражения помягче, – и отрицать это я не склонен. Я признаю, что оным договором обуславливалось, или устанавливалось, что некое путешествие будет совершаться совместно, или в обществе друг друга, до истечения известного, точно означенного срока. Но, поскольку срок полностью истек, я заключаю, что, по справедливости, указанное соглашение можно считать утерявшим силу…

– Ишмаэл! – с досадой перебила Эстер. – Не заводи разговора с человеком, который умеет ломать кости не хуже, чем вправлять их, и пусть этот чертов отравитель убирается восвояси со всеми своими коробочками и пузырьками. Обманщик он, и больше ничего! Отдай ему половину прерии, а себе возьми другую половину. Лекарь, нечего сказать! Да поселись мы в самом что ни на есть гнилом болоте, никто из детей у меня не заболеет, и не буду я говорить разные слова, которые не прожуешь, – обойдусь корой вишневого дерева да капелькою-двумя укрепляющего напитка. Скажу тебе, Ишмаэл, не по сердцу мне спутники, из-за которых у честной женщины отнимается язык… И ведь такому все равно, порядок у нее в хозяйстве или нет.

Мрачное выражение, не сходившее с лица скваттера, на мгновение смягчилось почти лукавой усмешкой, когда он ответил:

– Одному его искусство не по душе. Истер, а другому оно, может быть, и по душе. Но раз ты желаешь его отпустить, я не стану вскапывать прерию, чтобы затруднить ему путь. Ты свободен, приятель, и можешь возвратиться в поселения. Советую тебе там и оставаться, потому что такие люди, как я, редко заключают сделку, да Зато не любят, чтоб ее так легко нарушали.

– А теперь, Ишмаэл, – победоносно продолжала его жена, – чтобы в семье у нас был мир, лад и сердечный покой, покажи-ка тому краснокожему и его дочке, – тут она указала на старика Ле Балафре и овдовевшую Тачичену, – дорогу в их селение, и скажем им на прощанье:

«Идите с богом, а нам и без вас хорошо».

– По законам индейской войны они – пленники пауни, и я не могу нарушать его права.

– Берегись дьявола-искусителя, муженек! У него много уловок, и легко попасть в его сети, когда он заманивает тебя своими лживыми видениями! Послушай ту, кому дорого твое честное имя, и отошли ты подальше эту чумазую ведьму.

Скваттер положил на плечо Эстер свою широкую ладонь и, глядя ей прямо в глаза, сказал торжественно и строго:

– Женщина, нам предстоит важное дело, а у тебя блажь на уме. Помни, что мы должны совершить, и забудь свою глупую ревность.

– Правда, правда, – прошептала его жена, отходя к дочерям. – Господи, прости меня, что я хоть на минуту об этом забыла!

– А теперь поговорим с тобой, молодой человек. Ты не зря приходил на мою вырубку, будто выслеживая пчелу, – заговорил Ишмаэл, немного помолчав, как бы затем, чтобы собраться с мыслями. – С тобой у меня счеты посерьезней. Ты не только разорил мой лагерь, а еще и выкрал девицу, которая в родстве с моей женой и которую я прочил себе в дочери.

Это обвинение сильней взволновало присутствующих, чем предыдущие. Сыновья скваттера, как один, с любопытством уставились на Поля и Эллен, отчего бортник совсем смутился, а девушка, застыдившись, опустила голову.

– Вот что, друг Ишмаэл Буш, – сказал наконец Поль, вдруг обнаружив, что его обвиняют не только в похищении невесты, но и в грабеже. – Я не стану отрицать, что не очень-то вежливо обошелся с твоими горшками и плошками. Но, может быть, ты назовешь их цену, и мы покончим дело миром, забыв про обиды. У меня было не слишком благочестивое настроение, когда мы влезли на твою скалу, ну, и я, понятно, больше бил посуду, чем проповедовал. Но деньгами можно зачинить дыру хоть на каком кафтане. А вот с Эллен Уэйд дело обстоит не так-то просто. Разные люди смотрят на брак по-разному. Иные думают, что стоит ответить «да» и «нет» на вопросы судьи или священника – кто там окажется под рукой, – и готово, получай счастливую семью. А я полагаю так: если девушка на что решилась, нечего ее силком удерживать. Правда, я не говорю, что Эллен то, что она сделала, совершила без всякого принуждения; и она, выходит, ни в чем не виновата – вон как тот осел, который ее увез, и тоже против воли, и это он, поклянусь вам, подтвердил бы, когда бы умел говорить не хуже, чем реветь.

– Нелли, – сказал скваттер, оставив без внимания эту оправдательную речь, которая казалась Полю очень убедительной и остроумной. – Нелли, ты поторопилась уйти от нас в широкий и недобрый мир. Целый год ты ела и спала в моем лагере, и я уже надеялся, что вольный воздух границы пришелся тебе по вкусу и ты пожелаешь остаться с нами.

– – Пусть ее поступает как хочет, – пробормотала Эстер, по-прежнему держась в стороне. – Тот, кто мог бы склонить ее остаться с нами, спит среди холодной голой прерии, и теперь нам ее не переубедить. Женщина к тому же всегда своенравна, и уж если она что забрала в голову, так поставит на своем, как ты сам хорошо знаешь, муженек, а то б я не была сейчас здесь и не стала бы матерью твоих детей.

Скваттеру, видно, было нелегко отказаться от своих планов в отношении смущенной девушки, и, прежде чем ответить жене, он обратил свой тупой, тяжелый взгляд на равнодушные лица сыновей, будто в надежде, что хоть один из них мог бы занять место погибшего. Поль не преминул уловить этот взгляд и, точнее, чем обычно, отгадав тайные мысли скваттера, решил, что нашел средство устранить все трудности.

– Яснее ясного, друг Буш, – сказал он, – что в этом деле существуют два мнения: твое – в пользу твоих сыновей, и мое – в мою собственную пользу. На мой взгляд, есть только один мирный способ уладить спор – выбирай из своих ребят любого, и мы с ним пойдем погулять в прерию. Кто останется там, тот больше не сможет вмешиваться в чужие семейные дела; а кто вернется, тот пусть уж сам поладит с девушкой.

– Поль! – с упреком, чуть дыша, прошептала Эллен. – Ничего, Нелли, не бойся, – шепнул в ответ простодушный бортник, которому и в голову не пришло, что волнение его возлюбленной может быть порождено не только опасением за него. – Я примерился к каждому из них, а уж ты можешь положиться на глаз человека, который не раз прослеживал пчелу до ее лесного улья.

– Я ничего насильно навязывать ей не стану, – промолвил скваттер. – Если ее и вправду тянет в поселения, пусть так и скажет. Я ей ни пособлять, ни помехи чинить не буду. Говори же, Нелли, говори свободно, ни за себя и ни за кого другого не бойся. Хочешь ты оставить нас и вернуться с этим молодцом в поселения или же останешься и разделишь с нами то немногое, что есть у нас и что мы тебе предлагаем от чистого сердца?

После такого призыва Эллен больше не могла колебаться. Сперва она смотрела робко, украдкой. Но потом ее лицо залилось румянцем, дыхание участилось, и нетрудно было понять, что ее природная живость и смелость взяли верх над девичьей застенчивостью.

– Вы приютили меня, нищую, всеми брошенную сироту, – сказала она срывающимся голосом, – когда другие, те, кто по сравнению с вами живут, можно сказать, в богатстве, предпочли забыть обо мне. Да наградит вас бог за вашу доброту! Того немногого, что я делала для вас, и всего, что я еще могла бы сделать, не хватит, чтобы отплатить за одно это доброе дело. Мне не по сердцу ваша жизнь. Она не похожа на ту, к какой я привыкла с детства, и я хочу совсем другого. Но все же, если бы вы не похитили эту милую, ни в чем не повинную молодую даму у ее друзей, я бы никогда вас не оставила, пока вы сами не сказали бы: «Иди, и да благословит тебя господь».

– Что дурно, то дурно, об этом спору нет, и все будет исправлено, насколько это можно сделать без опаски. А теперь скажи напрямик: останешься ты с нами или уедешь?

– Я обещала жене капитана, – ответила Эллен, снова потупив глаза, – не покидать ее. И раз уже она видела столько обид от всех, она вправе ждать, чтобы хоть я-то сдержала слово.

– Развяжите молодца, – сказал Ишмаэл, и, когда его распоряжение было исполнено, он поманил к себе сыновей, поставил их в ряд перед Эллен и продолжал:

– А теперь скажи без уверток правду. Вот все, что я могу тебе предложить, не считая сердечного приема.

Растерявшаяся девушка смущенно переводила взгляд с одного юноши на другого, пока не остановила глаза на искаженном тревогой лице Поля. И тут чувство восторжествовало над требованиями приличий. Она бросилась бортнику на грудь и подтвердила свой выбор, громко зарыдав. Ишмаэл сделал знак сыновьям отойти и, явно огорченный, хотя и не удивленный таким исходом, сказал твердо:

– Бери ее и обходись с ней честно и ласково. Такую жену всякий с радостью ввел бы в свой дом, и не хотел бы я услышать, что с ней приключилась какая-нибудь беда. Ну, а теперь я рассчитался с вами, надеюсь, по всей справедливости, никого из вас не обидев и не утеснив. Мне осталось задать только один вопрос – спросить у капитана: хочешь ты для обратной дороги воспользоваться моими упряжками или же нет?

– Я слышал, что солдаты из моего отряда ищут меня близ селений пауни, – ответил Мидлтон, – и я думаю поехать с вождем, чтобы соединиться со своими людьми.

– Тогда чем скорее мы расстанемся, тем лучше. Лошадей в лощине много. Выбирай себе любых и оставь нас с миром.

– Мы не можем уехать, пока не будет освобожден этот старик, который более полувека был другом моей семьи. Что он сделал дурного, что его не отпускают на свободу?

– Не задавай вопросов, на которые можно услышать в ответ только ложь, – сказал скваттер угрюмо. – С траппером у меня свои счеты, и нечего вмешиваться в них офицеру американской армии. Уезжай, пока дорога открыта.

– Он дает вам хороший совет, и вам всем полезно к нему прислушаться, – заговорил старик, которого, казалось, ничуть не тревожило его положение. – Племена сиу многочисленны, и кровь проливать им не внове. Никто не знает, как долго будут они медлить с местью. Поэтому я тоже вам скажу: поезжайте и, когда будете пересекать лощины, остерегайтесь, не попадите в пожар, потому что в это время года честные охотники часто жгут траву, чтобы весной у буйволов пастбище было зеленей и слаще.

– Если бы я оставил пленника в ваших руках, пусть даже с его согласия, не узнав сперва, в чем его обвиняют, я забыл бы не только долг благодарности, но и свой долг перед законом; тем более что мы все, быть может, сами того не подозревая, были соучастниками его преступления.

– Довольно с тебя будет узнать, что он вполне заслужил то, что получит?

– Это, во всяком случае, изменит мое мнение о нем.

– Ну, так смотри, – ответил Ишмаэл, поднося к глазам капитана пулю, найденную в одежде убитого Эйзы. – Этим кусочком свинца он поразил сына, которым мог бы гордиться любой отец!

– Я не верю, что он совершил подобный поступок; разве что защищая свою жизнь или будучи вынужден к нему вескими причинами. Не могу отрицать, что он знал о смерти вашего сына, поскольку он сам указал нам на кустарник, где было найдено тело. Но ничто, кроме его собственного признания, не заставит меня поверить, что он умышленно совершил убийство.

– Я жил долго, – начал траппер, когда общее молчание показало ему, что все ждут, чтоб он опроверг это тяжкое обвинение, – и много зла повидал я на своем веку. Не раз я видел, как могучие медведи и быстрые пантеры дрались из-за попавшегося им лакомого куска. Не раз я видел, как наделенные разумом люди схватывались насмерть, и тогда человеческое безрассудство встречало час своего торжества. О себе скажу не хвастая, что, хотя моя рука подымалась против зла и угнетения, она ни разу не нанесла удара, которого мне пришлось бы устыдиться на суде более грозном, чем этот.

– Если мой отец отнял жизнь у своего соплеменника, – сказал молодой пауни, по лицам людей и при виде пули разгадавший смысл происходившего, – пусть он отдаст себя в руки друзей убитого, как подобает воину. Он справедлив и сам пойдет на казнь, ему не нужны ремни, – Надеюсь, мой сын, что ты не ошибся во мне. Если бы я совершил то подлое дело, в котором меня обвиняют, у меня бы хватило мужества самому склонить свою голову под карающий удар, как поступил бы любой хороший и честный индеец. – И, взглядом уверив встревоженного пауни в своей невиновности, траппер повернулся к остальным внимательным слушателям и продолжал, переходя на родной язык:

– Мне надо поведать вам немногое, и кто поверит мне, поверит правде, а кто не поверит, только запутается сам и, может быть, запутает своего ближнего. Мы все, друг скваттер, как ты уже, наверное, понял, бродили вокруг твоего лагеря, узнав, что в нем содержится несчастная, насильно похищенная пленница, и намерения у нас были самые простые: вернуть ей свободу, на которую она, по чести и справедливости, имела все права. Остальные спрятались, а меня, как я в этом деле искуснее их всех, послали в прерию на разведку. Вам и в голову не приходило, что за вами шел человек, который видел весь ход вашей охоты. А ведь так оно и было: то я лежал где-нибудь за кустом или в траве, то сползал со склона в лощину, а вы-то и не подозревали, что за каждым вашим движением кто-то следит, точно рысь за оленем на водопое. Да что уж говорить, скваттер! Когда я был в расцвете сил; я, бывало, заглядывал в палатку врага, пока он спал, да-да, спал и видел сны, что находится дома и в полной безопасности. Эх, было бы у меня время рассказать тебе подроб…

– Говори же, как было дело, – перебил его Мидлтон.

– Да, кровавое и подлое это было дело! Я лежал в невысокой траве, когда совсем рядом сошлись двое охотников. Встретились они не по-дружески и говорили не так, как следует говорить путникам в глуши. Но я уже думал, что они расстанутся мирно, как вдруг один приставил ружье к спине другого и совершил то, что иначе не назовешь, как предательским, безбожным убийством. А мальчик был молодец хоть куда – благородный и смелый! Когда порох уже прожег его куртку, он еще минуту продержался на ногах. А потом упал на колени и дрался отчаянно и мужественно, пока не пробился в кусты, как раненый медведь, когда он ищет, где бы укрыться.

– Но почему же, – во имя всего святого, ты это до сих пор скрывал? – воскликнул Мидлтон.

– Да неужто ты думаешь, капитан, что человек, который шестьдесят с лишним лет прожил в дебрях и пустынях, не научился молчать? Какой краснокожий воин будет до времени кричать о следах, которые он увидел? Я привел туда доктора – на случай, если бы его сноровка могла пригодиться, да и наш приятель бортник был с нами и тоже знал, что в кустах скрыто мертвое тело.

– Да, это правда, – сказал Поль. – Но я видел, что у старика траппера есть свои причины держать язык за зубами, так и я говорил об этом, как мог, меньше, попросту сказать – совсем ничего.

– Так кто же был этот злоумышленник? – настойчиво спросил Мидлтон.

– Если под злоумышленником ты разумеешь того, кто совершил это дело, так вот он стоит, и вечный позор нашему племени, ибо он одной крови с убитым, из одной с ним семьи.

– Он лжет, лжет! – закричал Эбирам. – Я не убийца, я только ответил ударом на удар!

Глухим, страшным голосом Ишмаэл сказал:

– Довольно. Отпустите старика. Мальчики, свяжите вместо него брата вашей матери.

– Не касайся меня! – закричал Эбирам. – Я призову на вас божье проклятье, если вы меня тронете!

Дикий, безумный блеск в его глазах заставил юношей отступить; но, когда Эбнер, самый старший и решительный из них, направился к нему с лицом, искаженным ненавистью, испуганный преступник повернулся, кинулся было прочь и упал ничком на землю – по всей видимости, мертвый. Послышались негромкие, полные ужаса возгласы, но тут Ишмаэл жестом приказал сыновьям унести неподвижное тело в одну из палаток.

– А теперь, – сказал он, поворачиваясь ко всем чужим в его лагере, – настала нам пора каждому пойти своей дорогой. Желаю вам удачи.., а тебе, Эллен, хоть, может, ты и не порадуешься такому подарку, я скажу: да благословит тебя бог!

Мидлтон, пораженный тем, что он счел небесным знамением, не стал упорствовать. Покончив с недолгими сборами, все быстро и молча распрощались со скваттером и его семьей, и вскоре пестрое это общество медленно и безмолвно последовало за вождем-победителем к далеким селениям пауни.

 Оглавление