Поиск

Телешов

Памятник Пушкину Рассказ для детей Николая Телешова

Когда я был еще подростком, мне посчастливилось быть свидетелем небывалого до того времени события и торжества. В центре Москвы, во главе Тверского бульвара, перед широкой Страстной, ныне Пушкинской, площадью, в 1880 году 6 июня открывался памятник Пушкину — первый памятник писателю.

Обычно памятники воздвигались на улицах Москвы только царям. И это отметил присутствовавший на торжестве Островский. Возглашая тост за русскую литературу, он метко сказал:

— Сегодня на нашей улице — праздник!

Хорошо помню красивую голову маститого писателя Тургенева с пышными седыми волосами, стоявшего у подножия монумента, с которого торжественно только что сдернули серое покрывало. Помню восторг всей громадной толпы народа, в гуще которого находился и я, тринадцатилетний юнец, восторженный поклонник поэта. Помню бывших тут же на празднике писателей — Майкова, Полонского, Писемского, Островского. Помню и сухощавую, сутулившуюся фигуру Достоевского и необычайное впечатление от произнесенной им речи, о которой на другой день говорила вся Москва.

Речь эта была сказана не здесь, на площади, у памятника, а в Колонном зале нынешнего Дома союзов. Возглашая тост за русскую литературу, он говорил:

— Пушкин раскрыл нам русское сердце и показал нам, что оно неудержимо стремится к всемирности и всечеловечности… Ой первый дал нам прозреть наше значение в семье европейских народов…

Вечером в торжественном концерте, состоявшемся при участии огромного оркестра и знаменитых артистов, Достоевский, выйдя на эстраду, сутулясь и ставши как-то немножко боком к публике, прочитал пушкинского «Пророка» резко и страстно:

— Восстань, пророк!..

И закончил с необычайно высоким нервным подъемом:

— Глаголом жги сердца людей!..

Полагаю, что никто и никогда не читал этих вдохновенных строк так, как произнес их не актер, не профессиональный чтец, а писатель, проникнутый искренним и восторженным отношением к памяти величайшего русского поэта.

Создатель памятника, одного из лучших по простоте, красоте и выразительности, Александр Михайлович Опекушин был выходцем из простого народа, из крепостной крестьянской семьи, сперва — самоучка, затем признанный художник и, наконец, академик.

Вспоминаются мне также и увлекательные разговоры и рассказы о многолюдном банкете в связи с торжествами, где я тогда в качестве постороннего юнца присутствовать, конечно, не мог, где Катков, когда-то близкий Белинскому, но потом резко изменивший свои политические взгляды, протянул было к Тургеневу свой бокал, чтобы чокнуться. Но тот отвернулся.

Тургенев на этом торжестве говорил:

— Будем надеяться, что всякий наш потомок, с любовью остановившийся перед изваянием Пушкина и понимающий значение этой любви, тем самым докажет, что он, подобно Пушкину, стал более русским и более образованным, более свободным человеком.

На гранитном пьедестале памятника помещены были в крупном барельефе слова Пушкина, искаженные цензурой. Насколько помнится, было написано так:

И долго буду тем народу я любезен,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что прелестью стихов я был полезен…
И только теперь, в советское время, эту надпись заменили подлинными словами поэта:

И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Разница в надписи весьма существенная.

Не знаю, остался ли кто-нибудь в живых из свидетелей этого великого торжества и праздника литературы, этого первого чествования памяти русского писателя, который «в свой жестокий век восславил свободу» и верил, что «Россия вспрянет ото сна и на обломках самовластья» напишет имена тех, кто боролся и погиб за будущее счастье народа.

Эти дни открытия памятника Пушкину остаются для меня одними из самых радостных и светлых, хотя все это и было семьдесят пять лет тому назад.

 

Петух Рассказ для детей Николая Телешова

Захар Фомич лежал на постели в теплом халате и туфлях и, закинув за голову руки, глядел в потолок.
-- Матреша!-- сказал он старческим разбитым голосом.-- Что-то на дворе Дружок лает: верно, стучится кто в калитку. Я давно слушаю. Лает.
-- Сдурился и лает,-- просто ответила Матрена, появляясь в дверях.-- Кого теперь нелегкая принесет!
-- Пошла бы взглянула: у нас ведь колокольчик оборван.
-- Добрый человек в такую пору не пойдет.
Однако она накрылась платком и вышла. Захар Фомич тоже поднялся. Надел сапоги, поглядел на себя в зеркало, увидел в нем круглое бритое лицо с морщинами и складками, с седыми волосами, зачесанными по-старинному на висках к бровям, и только успел подумать: "Лет десяток авось еще протяну", как в прихожей заскрипела дверь и басистый голос ласково спросил:
-- Могу ли на минуточку побеспокоить?
Гостям всегда бывал рад Захар Фомич, а потому приветливо ответил, идя навстречу:
-- Милости просим. Добро пожаловать.
В комнату вошел очень высокого роста, сухопарый и сутулившийся человек, с огромными веселыми глазами и седыми усами, висевшими книзу, как у Шевченко. Скинув только калоши и не снимая пальто, он густым басом заявил:
-- А я собственно за вами, Захар Фомич.
-- Входите, садитесь, чайку сейчас попьем,-- приветствовал его хозяин.
-- Про охоту вашу хочу спросить: голуби ваши как поживают? Турманы ваши как кувыркаются? Козырные как погуливают?
-- Все по-хорошему, благодарю вас. Молодежь вывелась -- отличные голубочки, сердце радуется!
-- Курочки как поживают?.. Помнится, петух у вас был великолепный... Знатный петух!
-- И петух живет,-- с удовольствием улыбнулся Захар Фомич.-- Неужели петуха моего помните?.. Да войдите же, пожалуйста. Садитесь.
-- Таких петухов как не запомнить,-- пробасил Травников, садясь и распахивая на груди пальто.-- На бои-то ходите?
-- На какие бои?
-- На петушьи бои. Неподалеку от вас, почти по соседству. А я как раз туда пробираюсь. Любопытно. Дай, думаю, зайду к Захару Фомичу по дороге, может быть вместе отправимся. Дело любительское. Неужели никогда не бывали? А я постоянно хожу. Денег наиграл там цельную кучу.
-- Что ж там? -- полюбопытствовал Захар Фомич и хоть слыхал, что в этих боях происходит какая-то травля, какое-то зверство, но не очень доверял слухам и рассуждал -- что дерутся же петухи на дворе, что ж особенного, если на них играть вздумали?
-- Как вам сказать,-- задумался Травников.-- Так не расскажешь. Ставят на пари: чей возьмет верх, тому и выигрыш,-- вот и все. А любопытно. Пройдемтесь-ка, Захар Фомич: поглядели бы, обо всех любителях услыхали бы, у кого петухи знаменитые... Я себе там зашиб денежку.
-- Ну, какую там денежку.
-- Честное слово! В прошлую зиму каждый раз выигрывал. Пойдемте, Захар Фомич, одевайтесь-ка!-- неожиданно предложил Травников, взглядывая на часы.-- Как раз к началу попадем.
Захар Фомич нахмурился.
-- Это рядом почти. На полчасика. Посидим, чайку попьем...
-- Нет,-- ответил старик.-- Там, говорят, сидеть тошно. А я ведь, знаете, всякое создание люблю, птицу люблю. Как я там буду? Как буду глядеть?
-- Вот какой вздор! Кто сказал -- сидеть тошно? Ничего не тошно, а даже весело и все равно как в цирке: такой же круг на полу, а вокруг него барьер, а за барьером скамейки -- колесом в два яруса. Интересная, заманчивая штука. Всегда спасибо говорить будете.
-- На полчасика, говорите?
-- Самое большее. Одевайтесь-ка, не теряйте золотого времени.
Вздыхая и сомневаясь, Захар Фомич все-таки оделся, сказав Матрене, что скоро вернется, положил в карман кошелек -- на всякий случай, и вышел с Травниковым на улицу. Идти было действительно недалеко, и вскоре они остановились у дверей трактира.
-- Пожалуйте, Захар Фомич!
Они прошли грязной и дымной комнатой, наполненной людьми, потом свернули налево, где было просторнее и светлее, и сели за столик.
-- Здесь почище,-- сказал Травников,-- эта зала для уважаемых.
В "уважаемой" -- так называлась эта комната -- сидела уже большая компания за общим столом. Дико здесь казалось Захару Фомичу, но он скоро освоился и начал вглядываться в людей и прислушиваться к беседе. Травников объяснял ему.
-- Длинноволосый -- это фельдшер. Пустой человек, больше пьет на чужие... А рядом -- бритый -- это кондитер, огромные дела делает. Петух у него был,-- вот, я вам скажу,-- петух! Непобедимый! Наполеоном звали... Сколько призов взял. Теперь околел.
Вокруг беседа между тем позатихла. Но почти сейчас же явился откуда-то трактирщик, низкорослый, юркий и не столько толстый, сколько крепкий, налитый здоровьем человек, с бегающими глазами, с глянцевитой лысинкой и небольшой, выстриженной вроде пряника, бородкой. Войдя, он остановился почти на пороге. Улыбаясь, подпирая руками бока и растопырив ноги, он развязно обратился к окружающим, уверенный в силе своего слова:
-- Что ж, господа хорошие, разговариваете мало и тихо? Скучно так сидеть. Беседа веселит соседа!
Улыбка его стала еще шире и благосклонней, красноватые пухлые щеки упруго надулись, как резиновое литье, и из-за тонких губ показались белые частые зубы. Поиграв серебряной цепочкой, окружавшей его воловью шею, спускавшейся по всей груди до половины живота, он оправил конец розовой рубахи, которая виднелась под широким пиджаком, закрытая до горла высоким жилетом, и подсел к столу.
-- Петушок ваш как здравствует? -- обратился он к фельдшеру.
-- Ничего, поправляется. Уж очень его потрепали жестоко; насилу залечил,-- ответил фельдшер,-- хорошо, что сам в лекарствах толк понимаю, а то бы не жить! -- и сейчас же заспорил с кем-то о своем петухе.
Разговор оживился, и довольный трактирщик, громко засмеявшись на какую-то глупость, быстро исчез.
-- Однако уж десять часов,-- проговорил тощий рыжеволосый человек, похожий на лисицу, доставая часы.
-- Ваши неверны,-- возразил фельдшер.-- У меня без четверти. Мои по университетским, самые правильные.
-- Почтамтские вернее,-- заметил кондитер.
-- Ну, нет-с, извините! -- авторитетно заявил фельдшер, с важностью ученого запрокидывая голову и выставляя словно напоказ свой маленький круглый и розовый носик.-- Почтамтские совсем иное дело. В университете ученый народ заведует этим,-- понимаете? Астрономы заводят часы: астрономы! А в почтамте кто?.. Просто чиновник.
-- Да и тот небось пьяный! -- острит кто-то и одиноко хохочет над своей остротой.
-- Почему это непременно -- пьяный?-- задорно вопрошает его рыжий человек.
-- Это я так-с... для смеху единственно.
-- То-то, для смеху! Надо понимать, о чем говоришь.
Трактирщик заглянул снова, но, довольный шумом, исчез незаметно.
-- Что ж, господа,-- заговорил кондитер после небольшого молчания.-- Начинать -- так начинать, а не то по домам пора.
Он взглянул на Травникова и моргнул ему глазом.
-- С кем на четвертную?
Травников встал и подошел к компании.
-- На четвертную не стоит,-- сказал он,-- слишком мало.
Все обернулись.
-- На сколько же?
-- По крайней мере на полсотни. Мой петух дороже стоит.
-- Надо петуха видеть,-- сказал кондитер.
-- Я привезу сейчас.
-- Везите. Мой уж здесь. Везите. Посмотрим. Может быть, соглашусь.
Травников шепнул Захару Фомичу, что вернется минут через двадцать, надел шапку и вышел.
-- Не господина ли Плуговицина имею честь видеть? -- обратился к Захару Фомичу один из компании, одетый в кожаную куртку.-- Я сосед ваш, Зазубрин; домов через пять от вас, в переулке, живу. Подсаживайтесь, Захар Фомич, веселее вместе. Ваших голубков знаю. Великолепные голуби! Турман у вас -- вот кувыркается лихо. Давно знаю, что вы любитель. Рад познакомиться. Сам люблю всякую охоту. Слыхал тоже, петух у вас есть знаменитый.
-- Простой петух,-- скромно ответил Захар Фомич, чувствуя неловкость в незнакомом обществе.
-- Как простой? Помилуйте. Все говорят, диковинный петух. Редкость! золото! Теперь, говорят, таких петухов и не встретишь.
Захару Фомичу приятно было услышать лестную похвалу. Он встал и подошел к Зазубрину пожать ему руку. Отвечая любезностью на любезность, тот усадил его за общий стол.
-- Водочки не угодно ли? -- предложил Зазубрин, наливая рюмку.
-- Нет, благодарствуйте.
-- Выпейте для первого знакомства. Вы ведь кушаете? Ну, так чокнемся за ваше здоровье.
Захар Фомич выпил.
-- А не позволите ли нам взглянуть на вашего петушка? -- спросил фельдшер, запрокидывая голову.-- Здесь все любители да ценители. Приятно посмотреть хорошую птицу.
-- Одолжили бы, Захар Фомич, очень одолжили бы,-- вторил фельдшеру Зазубрин.-- Говорили нам много, интересно самим взглянуть.
-- Простой петух, господа,-- снова заскромничал Захар Фомич, а самому было приятно, что все про его петуха знают.-- Прошу ко мне, коль интересно; там мы и голубей посмотрим,-- сказал он, обращаясь к одному Зазубрину, как к названному соседу.
-- Благодарю вас,-- поклонился Зазубрин.-- Приду с радостью. Да вот и им всем посмотреть хотелось бы. Нельзя ли его сюда принести?
Захар Фомич в нерешительности замолчал.
-- Хозяин! -- крикнул сейчас же фельдшер.-- Павел Спиридоныч! Пожалуйте на минутку.
Вошел трактирщик. Растопырив ноги и весело подбоченясь, он ожидал чьих-то распоряжений.
-- Здесь Филимон? Вот господин желает за петухом послать,-- предложил фельдшер.
-- Это можно-с!-- ответил хозяин, потирая руки.-- Это сейчас... Филимон!
-- Нет, нет, нет! -- засуетился Захар Фомич.-- Нет, этого нельзя. Я уж лучше сам его сюда принесу...
-- Все одно: можно послать,-- проговорил трактирщик,-- только записочку к домашним.
-- Нет, я сам принесу, сам принесу!
Захару Фомичу подали пальто и просили не обманывать, чтоб им не напрасно дожидаться. Когда он вышел на улицу, ему вспомнился Травников. Где он? куда девался? С ним было как-то удобнее, все-таки свой человек.
-- Что это по ночам-то стали гулять? -- сердито встретила Матрена Захара Фомича.-- Спать пора!
-- Это... Матреша... гм! Дай-ка мне фонарь... Зажги, я пойду тут... петуха погляжу,
-- Какого еще петуха? Зачем понадобился? Идите, что ли, в горницу, а то надует, после кашлять будете. Идите, идите спать. Нечего!
В трактире между тем стоял шум. В первой комнате повздорили двое гостей и кричали один на другого; где-то весело спорили и смеялись; где-то нетерпеливо стучали стаканом...
Озираясь вокруг, Захар Фомич торопливо прошел этой комнатой, неся петуха под полою.
В "уважаемой" уже никого прежних не было; только толстый краснощекий гость сидел одиноко за бутылкой пива и курил сигару.
-- Туда пожалуйте,-- многозначительно кивнул трактирщик, явившийся к Захару Фомичу.-- Пожалуйте, провожу.
Они прошли через кухню и вышли на двор.
-- Пожалуйте-с! -- предложил трактирщик, отворив дверь небольшого дощатого балагана, освещенного яркой висячей лампой.
-- А, принесли! Вот спасибо, Захар Фомич,-- послышался голос Зазубрина.-- Позвольте-ка полюбопытствовать.
Петух стал переходить из рук в руки. Нюхали его гребень, пробовали его зоб и ноги, делали различные замечания.
-- Великолепный петух! -- решил Зазубрин.
-- Зоб-то хлебный,-- не сухой зоб! -- слышались голоса.-- Хороший петух. Хороший, рослый! А клюв-то какой: орел настоящий!
-- Садитесь, господа хорошие, что же так-то стоять!-- предложил трактирщик.-- В ногах правды нет; стоять -- зря силу терять, а посидеть -- отдохновение иметь!
Захара Фомича усадили на деревянную скамью и все разместились, продолжая говорить и расхваливать петуха. Они сидели вокруг трехаршинной круглой арены, огороженной невысоким барьером.
"И правда, точно в цирке",-- весело вспомнилось Захару Фомичу.
Вокруг арены высились в два ряда деревянные скамейки, на которых и сидели гости. Травникова еще не было.
Захар Фомич пустил на арену своего петуха под общие похвалы и восторг.
-- Этому петуху нет соперника! -- воскликнул фельдшер.-- Что рост, что клюв -- удивительное дело!
-- А каковы у него шпоры!
-- И красивый какой! -- добавил хозяин.-- Перо хорошее, и ноги здоровые. Петушок, можно сказать, аглицкий. Заморского фасона важная персона!
Захар Фомич умилялся все более: как же так -- до сих пор он никого не знал, а о нем, оказывается, все слышали и даже знают, что у него петух замечательный.
Петух одиноко и важно расхаживал по арене, повертывая вправо и влево голову, точно тянулся спросонья, и, очевидно, недоумевал, куда занесла его судьба. Он глядел и не думал, конечно, что значат эти кровяные брызги, запекшиеся на холсте барьера, что значат черные пятна на сером войлоке, по которому он так величественно ступал.
-- А мой вот какой будет! -- сказал кондитер, появляясь с черным петухом в руках.
-- О, славный какой! -- восторгался фельдшер, исподтишка толкая Захара Фомича.-- Славный, славный!-- А когда заговорили другие, он шепнул ему: -- Дрянь петух против вашего!
Зазубрин тоже хвалил черного и тоже сказал на ухо Захару Фомичу:
-- В суп его пора, а не в бой.
-- Мой петух ничего себе, да вот беда: не пробован! Кто его знает, вдруг побежит? -- неуверенно сказал кондитер.
-- За хохол тогда! -- пошутил кто-то.-- Не бегай! Не вводи в убыток хозяина.
-- Только попробовать хочется. Я бы уж, так и быть, поставил бы десятку. Только не с вашим, Захар Фомич. Мой вашему не ровня.
-- Я ведь показать только принес,-- ответил Захар Фомич.-- Я драться не пущу.
-- С вашим и я не стану. Разве возможно!
-- Бейтесь, Захар Фомич, бейтесь!-- зашептал опять фельдшер.-- Бейтесь на всю четвертную. Что вам? Двадцать пять рублей положите в карман, вот и все. Только и дела!
Зазубрин с другой стороны толкал Захара Фомича, советуя спорить.
-- Ваш забьет! Честное слово! По всему видно. Я за вашего держу! -- сказал он громко, на весь сарай, и в голосе его был вызов.-- Вот пять целковых за "Солового" петуха! Кто против меня за "Черного"?
-- Я за "Черного"! -- отозвался рыжий человек, и в его тоне также был задор.-- Деньги за-руки,-- отдавайте хозяину.
-- При чем тут наличные? -- возразил фельдшер.-- Я думаю, можно и после рассчитаться.
-- Никак нет-с!-- деловито заметил на это трактирщик.-- Кредит отношениям вредит. Деньги за-руки!
-- Верно, Павел Спиридоныч! Забирай деньги! -- нетерпеливо крикнул Зазубрин, махая в воздухе пятеркой.-- За "Солового" по пяти рублей,-- ай да тотализатор. Я за "Солового" держу!
Трактирщик весело и проворно собрал деньги и спросил, воровато поглядывая бегающими глазами и загибая рукой ухо, чтоб лучше слышать:
-- А по скольку за петухов-то?
-- По двадцать пять! -- объявил фельдшер.
-- По четвертной! -- подтвердил Зазубрин.
-- Дело хорошее-с! Четвертушка -- не игрушка!
Захар Фомич удивленно огляделся и взял петуха на руки.
Боясь, что противник уйдет, кондитер притворно вздохнул и проговорил, махнувши рукою:
-- Ну, будь что будет! Двадцать пять так двадцать пять! Черт возьми, пропадай мои денежки!.. Получи, Павел Спиридонович,-- обратился он к хозяину, отсчитывая деньги.-- Эх, петух-то неопытен... Ну, да ладно, где наша не пропадала!..
-- Дозвольте получить-с? -- протянул хозяин руку к Захару Фомичу.-- По четвертной, стало быть, выходит?
Захар Фомич не отвечал. Он глядел во все глаза на трактирщика, будто не понимая, чего от него хотят.
Зазубрин опять толкнул его ногою и шепнул:
-- Ставьте же, ставьте! Чего боитесь?
Фельдшер тоже нашептывал:
-- Таких петухов во всей Москве не найдешь. Тот курица против вашего!
Захар Фомич не знал, что ему делать. Он уже колебался. С одной стороны -- было жаль петуха, с другой стороны -- интересно. Давно уже не испытывал он такого волнения, какое охватило его теперь. Он поднял глаза на Зазубрина, ища в нем поддержки. Тот уверенно тряхнул в ответ головою, как бы говоря: ставьте, ставьте!
-- А это чем же должно кончиться? -- спросил Захар Фомич, начиная чувствовать в себе дрожь.
-- Который побежит, тот и проиграл.
-- А не то, чтобы до смерти биться?
-- Зачем до смерти! Бывают такие, что и до смерти не побегут, только это редко случается. Да "Черный" через десять минут лыжи навострит -- по всему видно!
-- Ну, коли не до смерти...-- Захар Фомич опять задумался.-- Ну, получите деньги! -- проговорил он, пересиливая себя и чувствуя, как трясутся руки, усиливается волнение и занимается дух от ожидания.
Кондитер перегнулся через барьер и поставил черного петуха на арену, придерживая его пока за спину.
Захар Фомич тоже перегнулся и тоже держал за спину своего "Солового", в ожидании сигнала. Петухи уже глядели друг на друга враждебно и тихо ворчали.
-- Ну, пускайте! -- скомандовал фельдшер.
Петухи остались одни.
Участники и зрители насторожились, все замолчали и стали напряженно следить -- что будет. Сделалось совершенно тихо, как в пустой комнате.
"Черный", с подстриженным хвостом, весь напряженный и стройный, нагнул голову, точно готовясь к налету, и, слегка оттопырив крылья и не спуская глаз с противника, стоял в выжидательной позе.
"Соловой", тоже нагнув голову, сердито глядел на него и вдруг, неожиданно прыгнув, ударил крылом по голове и сильно толкнул ногами по зобу.
"Черный" взлетел в свою очередь и так же ударил противника.
Борьба медленно разгоралась.
Петухи то кружились на месте, долбя друг друга в головы, то стояли неподвижно, опустив клювы почти до земли, то взлетали одновременно и тяжело сшибались в воздухе. Пух летел от них, садясь на картузы и одежду.
-- Так! так, "Соловой"! -- весело подговаривал Зазубрин.-- В голову его! Ну... э... э... так! так!
Фельдшер, облокотясь на барьер, следил за "Черным" и тихо бормотал:
-- Верный петух; верный!
Петухи продолжали сшибаться.
"Соловой" кружился уже не так уверенно, не с прежней легкостью и не всегда удачно отражал удары, подставляя часто голову, на которой уже сочилась кровь. "Черный" был много бодрее, чаще и чаще взлетал, поражая соперника.
-- Ишь ты, боец какой!-- воскликнул трактирщик.-- Даром что худерьба!
"Черный" опять взлетел и ударил с такою силой, что "Соловой" не удержался на ногах. Это вызвало общий восторг. Но "Соловой" быстро поднялся, вывернулся из-под удара и в свою очередь насел на врага и яростно долбанул его несколько раз в голову так, что Зазубрин крикнул в восторге:
-- Ай да петух!
Захар Фомич сидел неподвижно, дрожа внутренно и еле переводя дыхание.
-- Молодец, "Соловой"! -- поощрял Зазубрин.-- Слева его бери! Слева... слева!
-- Не учи: учить уговора не было! -- засмеялся кто-то.
Зазубрин, встретясь глазами с фельдшером, улыбнулся углом губ в ответ на его подмигивание, обращенное в сторону Захара Фомича.
-- О! Ловко! -- воскликнули сразу два голоса, а затем заговорили и зашептали все:
-- На шпору надел!
-- Смял!
-- Пропал "Соловой"!..
Но "Соловой" еще не пропал. Оба борца были измучены и, разинув клювы, кружились друг за другом, шумно и хрипло дыша. Кружась, они отдыхали, но в то же время следили один за другим и за самими собою, готовясь или напасть внезапно, или отразить удар,-- пока же бессмысленно и беспорядочно долбили друг друга в головы. На войлоке краснели свежие кровяные следы, валялись обломанные перья, которые шевелились при всяком повороте бойцов.
-- А у какого-то клюв гремит,-- заметил трактирщик, загибая рукою ухо.
-- Да, да. Кто-то разбил себе клюв.
-- "Соловой" разбил! Это у него гремит,-- слушайте,-- подтвердил фельдшер, указывая пальцем на петуха, который изнемогал и еле защищался.
Зазубрин, взглянув исподтишка на Захара Фомича, наклонился к нему, чтобы что-то сказать, но не сказал ни слова, а только усмехнулся и покрутил головой.
-- Долго что-то они,-- заметил, наконец, фельдшер.-- Все равно, теперь ясно: "Соловому" конец.
Захар Фомич поднял голову и долгим тяжелым взглядом посмотрел на фельдшера, потом на Зазубрина, как бы говоря: что ж вы уверяли-то?
-- Ошибся, Захар Фомич! -- ответил Зазубрин, виновато вздыхая.-- Будь сухой зоб -- совсем дело иное. А у него хлебный... кто ж виноват?
Захар Фомич еще раз поглядел на всех -- все лица были недоброжелательны -- и как-то сразу опустил голову, точно она сама обессилела и повисла на грудь.
-- Петенька! -- жалобно и нежно прошептал он.
Вокруг сдержанно засмеялась.
"Соловой" напрягал последние силы. Ноги и голова его были в крови. Кровавыми пятнами пестрел войлок. "Черный" между тем взлетал и прыгал и наносил "Соловому" новые раны.
-- Верный, верный петух! -- одобрял его фельдшер.
-- Конец "Соловому"! Кончено! -- заговорили все, глядя на бой.
-- С выигрышем, Гаврила Михайлович! -- поздравил кто-то кондитера.
Кондитер хотел было улыбнуться, но, завидя, как "Соловой" стал круто заходить, очевидно с каким-то серьезным и обдуманным намерением, вдруг закричал на поздравителя:
-- Молчать раньше времени!
Намерение "Солового" заметили все -- и все забеспокоились.
Позволяя долбить себе голову и не защищаясь, он все круче и круче заходил, меняя направление и обманывая зоркость врага.
-- К глазу... к глазу пошел! -- зашептали вокруг, одни с тревогой, другие с одобрением.-- К глазу идет!..
Захар Фомич задыхался; сердце в нем усиленно колотилось, немел язык, дрожали губы и щеки, моргали глаза.
Кондитер стоял, ухватив себя обеими руками за виски, с остановившимися выпученными глазами, трактирщик по-прежнему благодушно улыбался, подпирая руками бока и растопырив ноги.
-- К глазу... к глазу,-- шептали Зазубрин и фельдшер вместе, среди общего затишья и напряжения.
-- Эх! -- взвизгнул кондитер, махнув по воздуху кулаком.-- Черт проклятый!
-- Глаз вышиб! глаз! -- зашумело все собрание.
После напряженного ожидания все вздохнули свободней, точно свалилась гора с плеч. Никто не поморщился. Только Захар Фомич закрылся на секунду руками и прошептал что-то.
Петухи вновь запрыгали один на другого.
"Соловой" часто падал и, видимо, изнемогал совершенно.
Кондитер и все ободрились.
-- Схитрил! -- проговорил Зазубрин, с усмешкой взглядывая на Захара Фомича.-- А все-таки не взять! Силенки не хватит.
-- Ну-ка, "Черный", хвати еще разик! Так! Ну, еще... так! Ха-ха-ха! -- залился фельдшер самодовольным смехом.-- Не вывернешься!
"Соловой", однако, вывернулся из-под "Черного" и перескочил на сторону слепого глаза.
Снова они закружились в клубке.
Кондитер стоял с побледневшими губами: он сознавал опасное положение своего петуха.
-- Хитрый черт! Хитрый дьявол! -- шипел он, следя за каждым движением "Солового".
-- Теперь ему слева не страшно,-- заметил трактирщик.-- Ишь как с левой руки заворачивает!
-- Опять... опять... опять путает,-- шептал чей-то трепетный голос.-- Обманывает... заводит...
Все поднялись на ноги в ожидании близкой развязки. Кондитер кусал губы, ерошил волосы и ничего не видел, кроме петушьих спин, ног и красных гребней.
-- Обошел... обошел! -- раздался тихий дрожащий голос.
-- К другому лезет... К другому глазу...
Высшее напряжение овладело всеми.
-- Тьфу! -- отчаянно плюнул вдруг кондитер и, весь красный, визгливо ругаясь, выбежал из сарая: "Соловой" выклюнул "Черному" второй глаз.
"Черный" зашатался от боли и тьмы и неуверенно побежал по кругу, касаясь боком барьера.
"Соловой", напрягая остаток сил, весь израненный, победоносно помчался за ним вслед, гогоча и хлопая крыльями.
В "уважаемой" все обступили Захара Фомича. Тот, рассеянно глядя, держал на руках "Солового", бережно завернутого в носовой фуляровый платок. Трактирщик, улыбаясь и поздравляя, подал ему пачку мелких кредитных денег.
-- Пожалуйте-с: пятьдесят рублев! Десять процентов за помещение удерживаю,-- мягко говорил он, щеголяя иностранным словом и выговаривая с ударением на первом слоге.-- Великолепнейший петушок-с! С выигрышем, может, спрыснуть желаете? Егорка! Приготовь стол!.. Водочки, закусочки, Захар Фомич, желаете? Винца холодненького: белого, красного... мадерки, портвейнцу? Может, шампанчику, на радостях?..
Захар Фомич сунул деньги в карман и молча повернулся, чтобы уйти.
-- А с выигрышем-то? -- остановил его фельдшер, точно требовал долг.-- Куда ж вы, батенька? С выигрышем! Обычай -- что закон.
За стеной где-то визгливо ругался кондитер и слышался чей-то оправдательный лепет.
-- Прочихали четвертную, дьяволы, а? Говорили, дрянной петух; где ж он дрянной?.. Где подлец Травников? Заманили старика, черти, облапошили? Только доброго петуха изгадили -- у, сволочи!
Захар Фомич недоумевающе глядел на фельдшера, а тот, ухватив его за рукав, требовал угощения. Трактирщик искоса поглядел на них и куда-то исчез, приложив к носу палец.
-- Обычай таков -- понимаете?-- убеждал фельдшер.
Старик готов был уже сдаться, но петух задергался у него в руках.
-- Петенька! -- сочувственно прошептал Захар Фомич, наклоняясь к петуху, как к больному ребенку, и, невзирая на общее неудовольствие, вышел на улицу.

 

Домой Рассказ для детей Николая Телешова

I.

Была ясная летняя ночь. Луна светила весело и спокойно; она заливала своим серебром поляны и дороги, пронизывала лучами леса, золотила реки... В эту самую ночь из дверей переселенческого барака крадучись вышел Сёмка, вихрастый бледнолицый мальчик лет одиннадцати, огляделся, перекрестился и вдруг побежал что было мочи по направлению к полю, откуда начиналась "расейская" дорога. Боясь погони, он часто оглядывался, но никто за ним не бежал. И он благополучно достиг сначала поляны, а потом и трактового пути [Трактовый путь, тракт - большая проезжая дорога]. Здесь он остановился, что-то подумал и потихоньку пошёл вдоль по дороге.
Это был один из тех бездомных детей, которые остаются сиротами после переселенцев. Родители его умерли в пути от тифа, и Сёмка остался одиноким среди чужих людей и среди чужой природы, вдалеке от родины, которую он помнил лишь по белой каменной церкви, по ветряным мельницам, по речке Узюпке, где, бывало, купался с товарищами, и по селу, которое называлось Белое. Но где эта родина, это село и речка Узюпка, было для него такой же тайной, как и то место, где он находился сейчас. Он помнил одно: что пришли они сюда вот по этой самой дороге, что переезжали раньше поперёк какую-то широкую реку, а ещё раньше плыли долго на пароходе, ехали на машине, опять плыли на пароходе и опять ехали на машине, и ему казалось, что стоит пройти лишь эту дорогу, как будет река, потом машина, а там уже будет и речка Узюпка, и село Белое, и родной дом, к которому он так привык и знает наперечёт всех сельских стариков и мальчишек. Помнил он ещё, как умерли его отец и мать, как их положили в гроб и отнесли куда-то за рощу, на незнакомый погост. Помнил Сёмка, как он плакал и просился домой, но его заставили жить здесь, в бараке, кормили хлебом и щами и всегда говорили: "Теперь не до тебя". Даже начальник Александр Яковлевич, который всеми распоряжался, закричал на него и приказал жить, а если будет мешаться, то обещал выдрать за волосы. И Сёмка волейневолей жил и тосковал. Вместе с ним жили в бараке ещё три девочки и один мальчик, которых забыли здесь родители и ушли неизвестно куда, но те дети были такие маленькие, что нельзя было с ними ни играть, ни шалить.
Проходили дни и недели, а Сёмка всё жил в ненавистном бараке, не смея никуда отлучиться. Наконец, ему надоело. Ведь вот же она та самая дорога, по которой они пришли сюда из "Расеи"!.. Не пускают добром, так он сам убежит. Разве долго?.. И опять он увидит родную Узюпку, родное Белое, опять увидит Малашку, Васятку и Митьку, своих закадычных приятелей, пойдёт к учительнице Афросинье Егоровне, пойдёт к поповым мальчикам, у которых растёт много вишен и яблок...
Хотя страх быть пойманным и удерживал Сёмку долгое время, однако надежда увидеть свою речку, своих товарищей и родное село была так велика и соблазнительна, что Сёмка, затаив в душе заветную мечту, выбрал удобное время и, отказавшись навек от даровых щей, выбежал на дорогу и был вполне счастлив, что возвращается домой. Ему казалось, что нигде нет такого хорошего места, как Белое, и во всём свете нет такой хорошей реки, как Узюпка.
Уже луна приближалась к горизонту, уже наступало утро, а Сёмка всё шёл по дороге, вдыхая свежий, росистый воздух и радуясь тому, что всякий шаг приближает его к дому.

II.

Кажется, всё, что только возможно придумать для человека, всё это видала и испытала обширная Сибирь, и ничем не удивишь её, никакою новинкой. Проходили по ней тысячи вёрст закованые арестанты, громыхая тяжёлыми цепями, кололи и рыли в тёмных рудниках её недра, томились в её острогах; по её дорогам, весело звеня бубенцами, мчатся резвые тройки, а по тайгам бродят беглые каторжники, воюя со зверями, и то выжигают селения, то питаются Христовым именем; толпы переселенцев тянутся из России почти сплошной вереницей, ночуя под телегами, греясь у костров, а навстречу им идут назад другие толпы, обнищавшие, голодные и больные, и много их умирает по пути, и ничто никому не ново.
Слишком много чужого горя видала Сибирь, чтобы чему-нибудь удивляться. Не удивлялся никто и на Сёмку, когда тот проходил селением и спрашивал:
-- Которая тут дорога в Расею?
-- Все дороги в Расею ведут, просто отвечали ему и махали руками вдоль пути, как бы удостоверяя его направление.
И Сёмка шёл без устали, без боязни; его радовала свобода, веселили поля с пёстрыми цветами и звон колокольчиков проносившейся мимо почтовой тройки. Иногда он ложился в траву и крепко засыпал под кустом шиповника или забирался в придорожную рощу, когда становилось жарко. Сердобольные сибирские бабы кормили его хлебом и молоком, а попутные мужики иногда подвозили в телегах.
-- Дяденька, подвези, сделай милость! упрашивал Сёмка, когда его догонял кто-нибудь на лошади.
Тётенька, дай, родимая, хлебца! обращался он в деревнях к хозяйкам.
Все его жалели, и Сёмка был сыт.
На третий день перед Сёмкой заблестела река.
-- Вот она! Она и есть!
Он помнил, как недавно с отцом они переехали поперёк эту реку, только их было тогда очень много и народ перевозили не разом, а партиями. Он вспомнил, как на барке, на которой они переплывали, ходили вокруг столба две лошади с завязанными глазами и тянули какой-то канат, а возле лошадей бегал с кнутом старик в рубахе и широкой шляпе и всё кричал охрипшим голосом: "Н-но, проклятые! Н-но! Но, родные!" И лошади от его крика бегали быстрее вокруг столба, и канат крутился тоже быстрее, а барка всё ближе и ближе подвигалась к другому берегу... Но где же теперь эта барка?
Широко разливалась перед Сёмкой река. Солнце уже закатилось, и багрянец неба ярко отражался в воде. Было красиво и тихо, но всюду было так пусто, что Сёмка смутился. Вдалеке, на противоположном берегу, виднелось какое-то селение, а направо и налево тянулись рощи.
Спустившись по круче к самой воде, Сёмка начал вглядываться то в одну, то в другую сторону, но было попрежнему всё пусто и немо, только у ног его сердито плескалась холодная река да по небу тянулись гуськом какие-то птицы.
В смущении он побрёл вдоль по берегу, но нигде не было ни души, не слышалось ни единого звука. Между тем багрянец заката начал медленно угасать; бледнее становилось небо, и на дальних полях закурилась роса.
Сёмка задумался.
Потом он сел на песок и только тогда почувствовал, что устал и что идти более не может. Да и куда же уйдёшь, когда перед глазами вода? Сначала он глядел на эту воду, следил, как она стремится куда-то вперёд и плещется о берег, потом глядел на небо, на меркнущее пространство вдалеке, за рекою, на лес, на поляны и что-то грустное, смутное ложилось камнем на его детское сердце. Была ли это простая боязнь, или сознание круглого сиротства, или раскаяние, или, может быть, дума о родине, но только Сёмке хотелось заплакать, хотелось есть и пригреться, хотелось видеть подле себя отца с матерью, и он, закусив палец, сидел неподвижно над рекою, уставившись глазами куда-то вдаль, и ничего не видел перед собою.
Вдруг среди затишья послышались звуки, неясные и негромкие. Сёмка встрепенулся. Казалось, кто-то пел про себя нехотя заунывную песню, пел лениво, сквозь зубы, почти сквозь сон...
Действительно, из-за куста, где река делала небольшой изгиб, показался челнок; он плыл не спеша и держался возле самого берега.
Дяденька, довези! крикнул Сёмка, когда рыбак, мурлыча песню, поравнялся с ним. Дяденька, а дяденька!..
Тот повернул голову, и Сёмка увидал его загорелое нерусское лицо, с клочком чёрной бороды и вздёрнутой верхней губой, из-под которой виднелись острые белые зубы. Сидел он в таком маленьком челночке, вырубленном из ствола, что вода приходилась почти вровень с бортами; при этом речная зыбь сильно качала его, и было страшно, что он сейчас опрокинется и утонет. Но рыбак спокойно опустил весло (другого весла у него не было) и пристально поглядел на мальчика.
-- Дяденька... несмело повторил Сёмка, Христа ради, перевези...
А деньга давал? резко ответил тот, и было заметно, что он недоволен просьбой.
Потом он нахмурил брови и сморщил нос, отчего зубы его сделались ещё длиннее, и почесал себе грудь корявыми пальцами. Белая рубаха с тесёмкой у ворота, которая покрывала его сутулое тело, была расстёгнута, и в прорехе виднелась грудь, такая же тёмная, землистого цвета, как и его лицо.
Грубый ответ, злое выражение лица рыбака и наступающая ночь среди пустыни совсем озадачили Сёмку. В эти три дня он перевидал много людей, но все относились к нему участливо, сердечно, и только сейчас, когда помощь была особенно дорога и необходима, он встретился с суровым человеком и в первый раз почувствовал своей детской душой чужого... Это был именно "чужой" человек, которому всё равно, будет ли Сёмка сыт и жив или не будет. И Сёмка глядел на него со страхом, почти враждебно. Ему вдруг стало так печально и тяжело, так стало жалко отца с матерью, так сиротливо и горько, что захотелось броситься в воду и умереть... И, не зная, что делать, Сёмка схватился обеими руками за волосы, повалился ничком на песок и зарыдал громко, во весь голос. Даже рыбаку стало жалко его. Он подумал, не заблудился ли мальчик и не живёт ли на той стороне реки.
Пожав плечами, он резко крикнул, чтобы Сёмка взглянул на него:
-- Гей-гей!..
Потом указал на дно своего челнока, где валялась кучей мелкая рыба, и грубо проговорил:
-- Садись!

III.

Прошло две недели.
Много дорог и деревень осталось позади, за Сёмкой. Он не унывал и брёл не торопясь, только иногда поспрашивал:
-- Далеко ли ещё до Расеи?
-- До Расеи-то? отвечали ему. Да не близко. К зиме, гляди, попадёшь, а может, и раньше.
-- А зима-то скоро?
-- Нет, зима не скоро. Ещё осени не было. Когда Сёмка проходил селом или когда издали случалось ему завидеть высокую белую колокольню с золотым крестом, то слёзы навёртывались ему на глаза и на душе становилось радостно и тепло. Он снимал шапку, бросался на колени и, плача, восклицал:
-- Господи, пошли поскорей зиму!
Иногда на краю дороги Сёмка встречал одинокий деревянный крест; поблизости не было ни жилья, ни даже сторожки, а только лес с одной стороны да степь с другой. И задумывался Сёмка над этим крестом, и всегда вспоминались ему отец и мать, вспоминался шатёр среди поля, где они умерли, и Сёмка, забывая усталость, ускорял шаги, шепча своё заветное слово:
-- Домой!.. Домой!..
Но вот, наконец, и город...
Было воскресенье, и Сёмка ещё издали заслышал звуки соборного колокола. И трава вокруг, начинавшая уже желтеть, и вялые листья возле дороги, и далёкий призывный звон так и веяли чем-то знакомым, домашним, и Сёмке вспоминались румяные яблоки, которые теперь, должно быть, раздаёт в церкви батюшка, а старый дьячок, друг и приятель Сёмки, вытащил бы теперь из своего глубокого кармана пару яблочков и сказал бы обычным басом:
-- Получи, Симеон. Разговейся, глупый.
С каким восторгом бросился бы теперь Сёмка на свою колокольню, сгрыз бы эти яблоки и звонил бы без устали, покуда не прогонят!
За городской заставой сначала запестрели перед Сёмкой направо и налево бревенчатые серые домики с зелёными, красными и серыми крышами, потом пошли белые каменные дома. По улицам бродили куры, хрюкали свиньи. Потом потянулись дворы и заборы, встретились у почтовых ворот полосатые верстовые столбы, раскинулась площадь с высокой колокольней за железной решёткой, а напротив неё торчала серая тощая бревенчатая каланча, где на самой макушке ходил вокруг по барьеру солдат, а впереди опять виднелись башни заставы...
Не останавливаясь, Сёмка прошёл городом и снова вышел на тракт, где было ему привольнее и веселее.

IV.

Чем дальше, тем более во всём замечал Сёмка, что наступает осень. "Ладно. Скоро зима", думалось ему, и родное село казалось всё ближе и ближе. На полях не вились уже пёстрые бабочки, не кружились стрекозы, деревья роняли листву, трава увядала, небо чаще заволакивалось серыми жидкими тучами, по ночам стояли холода.
Но Сёмка думал: "Теперь недалеко. Теперь уж скоро".
Проходя по тракту, Сёмка чувствовал голод; он с утра ещё ничего не ел.
Завидев в кустах человека, который сидел, поджав под себя ноги, и что-то жевал, Сёмка остановился и с завистью глядел, как тот, облупив яйцо, откусывал, заедая хлебом.
-- Тебе чего? -- спросил человек, не поднимаясь и продолжая жевать.
Сёмка молчал.
Человек этот был не молод, с серой короткой бородой, с загорелым и обветрившимся лицом, с узкими впалыми глазами. На ногах его были надеты шерстяные пимы, на плечах пёстрый пиджак, а на затылке картуз.
-- Тебе чего? повторил он, вглядываясь в Сёмку.
-- Дедушка... несмело ответил Сёмка. Дай, Христа ради, хлебца кусочек...
-- Самому, приятель, люди добрые дали. Ну, да на... поделюсь. Он протянул ему корку и опять спросил: Ты чей такой? Откуда взялся?
-- Домой иду... в Расею.
-- В Расею? Вот и я в Расею. А зачем ты идёшь?
Сёмка начал подробно рассказывать о своей жизни. Он говорил, как было скучно в бараке, как захотелось домой и как он убежал ночью, а незнакомец всё слушал да кивал головою, точно хваля его за что-то.
-- Молодец, брат! проговорил старик, похлопав Сёмку по руке. Только, гляжу я, плохая твоя жизнь. Видно, по моим следам пойдёшь: ни дома тебе не видать, ни своего места не знать... Собачья жизнь. Прямо собачья!
-- А ты, дедушка, кто такой? с интересом проговорил Сёмка и сел напротив старика.
-- Кто я-то? Да никто. Так... Одно, слово неизвестный...
Старик глубоко вздохнул и провёл ладонью по лицу,
точно утираясь.
-- Да, брат... Ты человек малый, а и то вон родина-то назад тебя потянула. Всегда она так, точно мать родная... тянет, тянет... Места нигде без неё не найдёшь. Придёшь, взглянешь на неё, матушку, одним глазком, ну и легче!
-- А что, дедушка, дойду я к зиме до Расеи?
Нет, не дойдёшь. Потому пойдут холода, а на тебе вон даже пальтишка нет... Хаживал я, знаю. Не дойдёшь, говорю. Замёрзнешь.
От его слов Сёмка закручинился. Задумался и старик. Оба, потупив глаза, молчали.
Сёмка в это время представил себе, как он будет замерзать, и было горько, что никто об этом не узнает в Белом. А старик думал свою думу и молча шевелил усами.
-- Так ты куда? неожиданно спросил Неизвестный, поднимаясь с травы.
-- Я, дедушка, домой...
Ну и я домой. Пойдём вместе.
Оба они молча вышли на дорогу и побрели не торопясь вперёд.

V.

Свечерело... Ливший с полудня дождь пронизал до костей и Сёмку и Неизвестного.
Иди, брат, иди, подбадривал старик. Поспешай. А то двинет это осень-то взаправду, по-настоящему, а мы с тобой ещё до гор [До Уральских гор] не дошли. Что ж тогда? Пропадать нужно.
-- Иду, дедушка.
-- И то запоздали. Как бы холод, боюсь, не ударил. А то беда!
Сёмка, несмотря на усталость, чувствовал себя хорошо. Встреча с попутчиком радовала его и бодрила. Он был спокоен, что теперь уж не собьётся с дороги и что дедушка приведёт его куда нужно; да и поговорить было приятно. А дедушка всё время рассказывал и про родину и про Сибирь, где копают золото, говорил об острогах, о воле, о суровой сибирской зиме и о зелёной весенней травке, которая так и манит человека домой, так и не даёт ему покоя ни днём, ни ночью.
А что, дедушка, мы уж много прошли? спрашивал Сёмка.
-- Видишь голодней стало: значит, к Расеи подвигаемся. А за горы перевалим, там ещё голодней будет, потому и говорю: поспешай! Денег у нас с тобой нету, ну и ночуй где хочешь, и ешь что знаешь. Сибирь, брат, добрая. Только добро-то её нам не по вкусу... не по зубам... Поспешай, паренёк, поспешай!
В стороне от проезжей дороги остановился обоз. Было темно и холодно, и красное пламя костров приветливо манило путников. Распряжённые лошади в потёмках бродили по поляне, пощипывая вялую осеннюю траву, возы стояли с поднятыми кверху оглоблями, а мужики, разведя огонь, грелись и варили ужин.
-- Хлеб да соль! сказал Неизвестный, подходя к костру. Дозвольте погреться, приятели.
-- Садись, ответили равнодушные голоса.
Старик подсел и протянул к огню руки. Сёмка тоже приблизился. Промокшее платье его вскоре согрелось, и по спине пробежала приятная дрожь.
Откуда тянешься-то? спросил кто-то из сидевших, вглядываясь в лицо Неизвестному.
-- Издали идём. К домам пробираемся.
-- Паренёк-то твой, что ли?
Нет, встречный. Переселенский он-то... Сиротой остался.
-- Вишь ты, промок, сердешный!
На Сёмку все обратили внимание. Он сидел возле самого костра и, ёжась, глядел, как горят и корчатся в огне сучья, как тянется по ветру белый дым, как пенится и шипит в котелке варево.
-- Сирота, стало быть? спросили мужики и опять стали смотреть на Сёмку.
Потом начали разговаривать о хлебе и о работе; потом, когда поспела еда, принялись за ужин.
Ешь, несчастненький, ешь, угощали Сёмку. А то, вишь, зазяб.
Сёмка наелся и прилёг отдохнуть. После горячей пищи ему было приятно поваляться возле огня. Сучья весело трещали, пахло дымом и свежей корой совсем так же, как, бывало, в Белом. Только если бы это было дома, он накопал бы сейчас картошки и бросил бы в огонь. И Сёмке вспоминался обуглившийся картофель, который и пахнет, и руки жжёт, и на зубах хрустит.
Над головой Сёмки светились звёзды, такие же ясные, частые, как в Белом, и ему хотелось думать, что Белое теперь где-нибудь близко... Ноги его ныли от усталости, земля холодила бок и спину, а костёр так хорошо пригревал ему лицо, и грудь, и коленки.
Мужики всё ещё о чём-то разговаривали, и дедушка тоже разговаривал с ними. Сёмка слышал его голос: "Трудно, приятели, трудно..." И мужики говорили тоже, что трудно. Потом голоса их стали глуше и тише, точно зажужжали пчёлы... Потом поплыли перед Сёмкой красные круги, потом разлилась широкая холодная река, а за рекой показалось Белое... Сёмка хотел броситься к нему вплавь, но Неизвестный поймал его за ногу и сказал: "Трудно! трудно!" Потом опять завертелись красные и зелёные круги и всё перемешалось...
Сёмка спал как убитый.

VI.

Было раннее утро, когда он открыл глаза. По небу тянулись тучи, холодный ветер налетал порывами на потухший костёр и, выхватив кучу золы, со свистом разносил его по полю. Мужиков уже не было, а Неизвестный, свернувшись в комок, лежал на земле.
Сёмка приподнялся и сел.
-- Дедушка! позвал он старика, но тот не ответил.
"А где ж мужики-то?" подумалось ему сейчас же, и вдруг стало страшно за Неизвестного.
Ветер свистел, раздувая золу; по чёрным головешкам шуршали обгорелые ветки, и всё поле, казалось, шуршит и стонет. Становилось жутко...
Дедушка! крикнул ещё раз Сёмка, но голос его отнесло ветром в другую сторону.
Глаза его против воли закрывались, голова отяжелела и сама падала на плечи. Сёмка снова прилёг, а вокруг и отовсюду гудело ему в уши: з-з-з!.. И ему чудилось, что Неизвестного убили разбойники, чудилось опять где-то близко Белое, но войти в него кто-то мешает, кто-то тянет назад, тянет туда, на огромное поле, где стоит серый барак. "А... ты домой?!" говорит чей-то сердитый голос. Затем приносят горячие щи и наливают Сёмке прямо в рот, льют на голову, льют всё больше и больше, так что на голове вырастает целая горячая гора, а щи всё льют, всё льют... Голова распухает, внутри горит костёр. Сёмка задыхается и открывает глаза. Над ним сидит Неизвестный и печально кивает головой.
-- Что, брат? говорит он, трогая его лицо рукою. Сёмка видит над собой небо, солнце, серую бороду, впалые глаза. Что, брат? Дело-то наше, видно, дрянь.
-- Дедушка... еле пробормотал Сёмка.
-- Ну-ка, брат, встань, посиди.
Старик поднял его, посадил себе на колени и дал привалиться к своей груди головой.
-- Что, брат?
-- Ничего, пробормотал Сёмка.
Очувствуйся немножко, да надо идти как-нибудь... Не помирать же здесь.
Через час они уже брели тихонько по дороге, обнявшись. Неизвестный шагал мерно и уверенно, а Сёмка часто спотыкался и сбивался с шага.
-- Город-то больно далече, жаловался старик. В больницу бы тебя положить. Ты ведь не то, что я. Тебе можно. А мне вот и глаз нельзя туда показать... в город-то. Эх, житьё, житьё!..
Немного спустя Сёмка остановился:
-- Дедушка... ноги не идут... Давай посидим.
-- Отойдём в рощу. Там потеплее. Ну, держись за меня. Вот так! Ну, пойдём.
В роще оба они сели. Неизвестный велел Сёмке положить голову к нему на колени, а сам наломал сучьев и сделал из них постель.
-- Ложись, ложись, мужичок!.. Ложись.
Дедушка, взмолился Сёмка, не бросай меня одного! Дедушка!..
Он горько заплакал и не говорил уже более ни слова. Опять ему стало казаться, что вокруг всё гудит и свистит, опять кто-то тянет его за голову, и всё перед ним кружится и горит...
Домой, домой! тяжело выговаривает Сёмка и через силу открывает глаза, но уже ничего не видит...
Иногда кажутся ему какие-то новые люди, незнакомый, новый барак; то видит он мать, то речку Узюпку, то опять незнакомых людей, то дедушку Неизвестного; и ночь и день мешаются вместе, и, наконец, Сёмка снова открывает глаза.
Он лежит в комнате на мягкой постели, он ясно видит над собой потолок, видит, как за окном шатается голое, жидкое деревце. Он в страхе думает: "Опять барак?" и хочет вскочить и бежать, но тело его не шевелится, а готова точно примёрзла к подушке.
"Где ж дедушка?" подумал Сёмка, ища глазами знакомое лицо. Но не было ни старика, ни леса, ни трактовой дороги. И Сёмке стало горько и больно, зачем бросил его Неизвестный, и тихие слёзы обильно заструились по его бледному, исхудалому лицу.

VII.

Однажды, в больничном халате, всё ещё слабый после болезни, Сёмка стоял у окна и задумчиво глядел на пустынную улицу, где ветер гонял через лужи сухие осенние листья. Позади Сёмки стоял Демидыч, больничный солдат, и тоже глядел, думая свою думу. Он уже рассказывал Сёмке, как его, больного, без памяти, принёс сюда старик. А тут случился исправник [Исправник - начальник полиции]. Глянул он, это, на старика да и говорит: "Здравствуй, красавец!" А старик-то так и присел. "Опять, говорит, гуляешь?" Ну, сейчас его и взяли... Третий раз старик-то с каторги бегает. Третий раз его ловят.
Обо всём этом Сёмка уже слыхал от солдата и всякий день поутру и на ночь вздыхал и думал: "Господи, спаси дедушку Неизвестного!.."
-- Нынче их отсылают, говорил солдат. Гляди, сейчас поведут...
Вскоре до слуха Сёмки донеслись глухие странные звуки. Потом показались солдаты с ружьями на плечах, а за ними шла толпа в серых халатах и круглых шапках, громыхая цепями, которые болтались и звенели у рук и у ног. По обе стороны и позади шли также солдаты; все ёжились от холода.
С замирающим сердцем Сёмка прильнул к стеклу и во все глаза глядел на эту серую толпу, отыскивая знакомого. Вдруг он отчаянно закричал, почти взвизгнул, и начал бить по стеклу кулаками:
-- Дедушка! дедушка! дедушка!
Среди арестантов он увидел Неизвестного, который, путаясь в цепях, проходил почти возле окна.
-- Дедушка! дедушка! кричал Сёмка, не помня себя от радости и от ужаса.
Заслышав стук, многие повернули головы. Оглянулся и Неизвестный. Сёмка видел, как он взглянул на него своими впалыми серыми глазами, видел, как он вздохнул и печально покивал ему головою.
Слёзы градом брызнули у Сёмки, сердце бешено колотилось в груди, а между тем партия и конвой прошли уже и скрылись за углом дома. Сёмка всё ещё бился и кричал: "Дедушка!", а сторож равнодушно говорил:
-- Чего ревёшь? Нечего реветь: тебя вернут скоро на родину, потому ты дитё и тут тебе вовсе не место. Сказано: вернут, не ори!
Но Сёмка рыдал и всё старался заглянуть куда-то вкось, за угол, куда унёс свои цепи его случайный верный друг Неизвестный.

 

Цветок папоротника Рассказ для детей Николая Телешова

I

В ночь на 24 июня, когда в траве и под кустами, на пнях и на листьях светятся ивановские червячки, словно крошечные звезды, упавшие на землю, в ту единственную ночь, когда, по народной молве, лесной папоротник зацветает волшебным огненным цветком, возвращался с пирушки в свое село дьячок Терентий Васильевич.
Было тихо и душно. Приближалась полночь. Небо заволоклось тучами, но летнее небо не бывает черно; пыльная колеистая дорога пролегала по лесной опушке и была видна далеко впереди.
Заломив на затылок картуз и бесцельно размахивая палкой, дьячок шел не очень торопливыми и не очень верными шагами, то стараясь удержать в голове разбегавшиеся мысли, то желая освободиться от всяких дум. Тогда он тяжело и решительно взмахивал рукой, точно кого-то отгоняя, и принимался орать диким голосом нараспев:
-- Ска-жи мне, го-спо-ди, кон-чи-ну мою!
И, когда голос его вспугивал сову или летучую мышь, он вызывающе кричал вслед:
-- Кого убоюся?
Иногда он останавливался в раздумье и поворачивал голову, грустно глядя назад в темноту, на пройденный путь. Лицо его с узкими заплывшими глазами и реденькой желтой бородкой пылало и лоснилось, будто вымазанное теплым салом, а в мыслях была такая путаница, что Терентий Васильевич чувствовал, как от множества дум шевелятся в его голове мозги.
-- Есть ли нечистая сила на белом свете? -- горько и страстно вопрошал он самого себя.-- Или все это только так... одни разговоры?.. Требую ответа!
Но, вслушиваясь в ночное эхо, он не удовлетворялся, и вопрос для него оставался не решенным. Тогда он опять вскрикивал на весь лес, точно спрашивая у ночи и сумрака:
-- Где она, нечистая сила?! Ну?..
По-прежнему было темно и глухо в лесу.
-- Нету? -- задорно спрашивал Терентий Васильевич, не решаясь, однако, заходить в чащу.-- Ну нету, так нету! На нет -- и суда нет. А жалко... Я бы его, окаянного... Я бы его... Эх!
В огорчении он сильно махнул рукою, отчего едва устоял на ногах, и, спотыкаясь и пошатываясь, побрел дальше, угрожая кому-то левым кулаком.
Он знал, что вскоре будет фабрика с длинной кирпичной трубой, откуда ранним утром долетает до него настойчивый протяжный гудок, точно трубит архангел перед светопреставлением. Потом будет шоссе, а потом село и церковь Преображения. Ничего иного ему и знать не хотелось.
Не торопясь, мало-помалу он миновал лес и вышел к берегу реки.
Над водой стоял прозрачный туман в странных неуловимых формах; местами он был похож на сказочный город, местами походил на длинную вереницу лебедей, бесшумно улетающих в пустынную даль, а местами казалось, будто из глубины вставал седой царь воды в белой воздушной мантии, с протянутыми руками...
-- Хорошо! -- похвалил Терентий Васильевич, чувствуя, как туман обвевает прохладой его пылающее лицо.-- Хорошо освежиться!
Он поглядел на траву, медленно опустился в нее и начал не спеша обшаривать свои карманы, нащупывая в них табак.
"Чего ее бояться, нечистую силу?-- храбро думал он, свертывая папироску, которая, словно нарочно, все развертывалась.-- Нечистый креста боится. Уж я бы его закрестил, только попадись он мне, рожа свиная! Я бы на нем залетел куда ворон костей не носил, куда Макар телят не гонял... Я бы его оседлал, нечистого духа!.."
Страстный охотник поспорить, Терентий Васильевич с удовольствием вообразил, что с ним кто-то сейчас не согласен.
-- Вы не согласны?-- спрашивал он вслух, продолжая закручивать папироску.-- Вы утверждаете, что нечистого нет на свете?.. Хорошо!.. Однако посмотрим, что вы теперь будете мне говорить.
Не родился еще такой человек, который в спорах одержал бы верх над Терентием Васильевичем. По понедельникам, когда у него обыкновенно трещало в голове, он так вразумительно доказывал вред и пагубу водки и так неотразимо убеждал по воскресеньям в необходимости выпить, что все удивлялись. Попадаясь даже на глаза своей супруге, которая в этих случаях не жалела ни его спины, ни волос и совсем не ценила его дарований, он даже и ей умел доказывать всю несправедливость отношений к его трудовой жизни, хотя все эти доказательства нисколько не влияли на жену, и она с женской жестокостью продолжала делать свое женское дело. Но у Терентия Васильевича на словах выходило всегда как-то так, что если бы он сегодня не выпил лишнего, то многим от этого было бы очень и очень плохо.
-- Вы утверждаете, стало быть, что нечистого нет? -- продолжал он свой воображаемый спор.-- Ну, а как же это, по писанию-то, Иоанн Новгородский черта в рукомойнике закрестил? Что вы можете на это ответить? А как же это, позвольте спросить, Иоанн Новгородский в старый Иерусалим на этом черте съездил между утреней и обедней в светлый день да из Иерусалима привез просфору? Да еще на лету клобук потерял -- вон как скоро летели!.. Ага?! Стало быть, есть нечистый на свете. И не только в папоротнике может явиться, но даже вот в этой самой папироске, если захочет... Однако его возможно закрестить, и тогда его дело -- дрянь.
Терентий Васильевич чиркнул серною спичкой о сапог и, когда та вспыхнула и затлелась, загородил ее руками и приник к ней папиросой, сделав сердитое лицо. Огонь на минуту озарил его сощуренные глаза, сдвинутые брови, нос и усы.
-- Я бы его отучил по свету болтаться... Я бы его рожу свиную... Я бы его, нечистого духа...
Заложив под голову руки, дьячок растянулся на траве во весь рост и зажмурил глаза. От табаку в голове у него совсем помутилось.
-- Я бы его,-- бормотал Терентий Васильевич.-- Я бы ему...
Долго ли так пришлось пролежать, дьячок не заметил, но когда он открыл глаза, то увидал, что на самом крутом месте берега, где росла ежевика, вдруг что-то вспыхнуло и засветилось.
"Э-ге! -- радостно подумал Терентий Васильевич.-- Папоротник?!. Ну, теперь, голубчик, ты у меня не уйдешь. Теперь я тебя сию минуту сцапаю! Ты мне покажешь, где клад драгоценный зарыт".
Стараясь не шуметь, он слегка приподнялся и, стащив с головы картуз, прочертил на нем крест-накрест серною спичкой.
-- Теперь я тебя сцапаю!
Он весело глядел на картуз, по которому среди ночного сумрака слабо мерцали дымящимся зеленым огоньком две скрестившиеся полоски, и думал:
"Теперь не уйдешь!.. Снесу поутру в алтарь, там ты у меня завертишься, нечистая сила!"
Не отводя глаз от папоротника, на котором вспыхнул огненный цветок, Терентий Васильевич осторожно поднялся на ноги, половчее взял в руку закрещенный картуз и начал подкрадываться к берегу, как кошка. Не доходя двух шагов, он вдруг подпрыгнул и что было духа рванулся вперед.
Все это случилось в одно мгновение.
Цветок не успел еще и погаснуть, как Терентий Васильевич с разбегу взмахнул над ним картузом и, ударяя изо всех сил, закричал во все горло.
-- Аминь, аминь, рассыпься!
Но, потеряв равновесие, промахнулся.
Затрещали прибрежные кусты, посыпался с кручи песок, и Терентий Васильевич со всего размаху полетел головою вниз -- в реку.
II

Как только он попал в воду, сейчас же почувствовал холод и дрожь; потом ему сделалось душно; потом вода залилась в нос и в рот, наполнила все горло, весь желудок и остановилась под сердцем; Терентий Васильевич поперхнулся, закашлял и, недолго побарахтавшись руками и ногами, обессилел и, как камень, пошел ко дну.
"Вот так оказия!" -- было его первою мыслью.
Он чувствовал себя все тем же, прежним Терентием Васильевичем и с недоумением и страхом глядел на другого Терентия Васильевича, безгласного и недвижимого.
"Вот так история,-- подумал он опять, соображая, в чем суть.-- Вот оно что значит по писанию: душа и тело!.."
Он несколько растерялся и даже струсил. Потом оглянулся и струсил еще больше; на него глядела какая-то скверная рожа и, улыбаясь, говорила:
-- Здравствуйте!
Терентий Васильевич еще при жизни считал себя человеком неглупым, находчивым и способным выйти сухим из воды. Сколько раз, развалившись на свежем, пахучем сене, он мечтал о том счастливом времени, когда судьба пошлет ему случай проявить своя силы и таланты. Мечтания для него были сладким отдыхом, они наполняли его душу радостью, бодрили его и волновали кровь. Нередко он фантазировал: случись, например, нашествие врагов на родину, он явился бы перед войском, повел бы его на неприятеля, победил бы его непременно, потом попался бы в плен, где его стали бы мучить, а он убежал бы однажды. Или, случись гонение на веру,-- он постоял бы и здесь. Или, случись какой-нибудь суд или следствие,-- сколько удовольствия было бы для Терентия Васильевича! Как попало бы от него обвинителю и председателю! Лежа на сене, он весь отдавался любимым мечтаниям, но так как он до сего дня не был замешан ни в каком деле, то приходилось поневоле выдумывать какую-нибудь небывалую историю, воображать себя перед грозным исправником, перед судьями и прокурорами и от души ругаться с ними, забрасывая их текстами из писания. Мечтая, он представлял себя вездесущим героем, таким героем, которого можно убить и замучить, но переспорить которого -- невозможно. Он так увлекался своим красноречием, что отгонял и переламывал сон и все мечтал и спорил, пока не наступало время взлезать на колокольню и ударять к заутрене.
Никогда Терентий Васильевич не ожидал, что может струсить, однако теперь, увидев скверную рожу, смутился и оробел и чуть не испортил дела: разве мыслимо перед чертями или перед начальством показывать свой страх? Только покажи, что боишься, потом от них и не отделаешься.
-- Где тут дорога прямо в рай?-- спросил он деловым тоном.
-- Кому в рай, за теми ангелы посылаются,-- ехидно ответила скверная рожа.-- А вам, Терентий Васильевич, не угодно ли пожаловать с нами?
-- Зачем же с вами?-- возразил дьячок, однако голос его был нетверд и нерешителен.-- Я, чай, духовного звания, вы это примите в соображение.
-- Не мое дело. Пожалуйте садиться.
Чертенок согнул спину и дожидался, точно Терентий Васильевич собирался с ним играть в чехарду.
-- Неведомо куда не желаю я ехать.
-- Как неведомо?
-- Тебе, может, и ведомо, а мне нет. Да и шуток я не люблю. Я человек деловой.
-- Садись, садись! -- неотступно требовал тот.
-- Сказал -- не желаю садиться.
Однако Терентий Васильевич против своей воли растопырил вдруг ноги и сам собою въехал на закорки, точно по рельсам.
Видя, что ничего не поделаешь, он проворчал, усаживаясь покрепче.
-- Ну, погоди ж ты! Будет время, я тебе припомню!
Не успел он этого еще и додумать, как взвился куда-то вихрем. Замелькали по пути звезды, точно искры из-под кузнечного молота, блеснула и померкла луна, вспыхнула радуга разноцветными огнями и тоже померкла; сыпались только звезды среди черного холодного мрака.
Терентий Васильевич хотя и понимал, что утонул, и что душу его несет теперь куда-то на закорках чертенок, и что от этой поездки ничего хорошего не предвидится, все-таки по старой привычке к жизни боялся упасть и на всякий случай держал крепко за уши того черта, на котором мчался неизвестно куда с неимоверной быстротой.
"Дело дрянь",-- соображал он, и, сколько ни старался придумать себе какое-нибудь оправдание, ничего путного не шло на ум.
"Нехорошо, брат!" -- сознавался он сам перед собою.-- Нехорошо, Терентий!..
Долго ли, коротко ли пришлось лететь, дьячок не заметил; только чертенок вдруг остановился и приказал слезать. Тогда Терентий Васильевич на всякий случай сказал ему:
-- Тпрру!
Хотя он и понимал, что это несколько поздно и бесполезно, но, прежде чем слезть и выпустить из рук его уши, пришпорил чертенка пятками в оба бока и похвалил:
-- Проворен же ты, анафема! Вот бы тебя нашему уряднику в дрожки.
В эту же секунду, как только он слез, со всех сторон, с боков, сверху и снизу слетелось тучей так много всяких чертей, уродов и чертенят, что у Терентия Васильевича в глазах зарябило. Его окружили и, не давши опомниться, повели в палату.
А там стояло вечное страшное зарево от адского пламени; торчали вилы и рога, шипели раскаленные сковороды, ползали змеи, крутясь, оглядываясь и высовывая жала. По пути к трону, точно нищие на паперти, стояла в два ряда нечистая сила, а на высоком черном троне сидел сам Сатана и грозно глядел вперед, не мигая, синими огненными глазами; на груди его висела тяжелая цепь, вроде той, какую видывал Терентий Васильевич у земского начальника, только вместо герба на цепи качалось адамово яблоко, сделанное, должно быть, из меди.
Вокруг Сатаны, словно черви, кишели дьяволы, демоны, бесы и всякая нечисть; рожи корявые, спины горбатые, на макушках рога; груди волосатые, на ногах копыта, а через плечи перевиты хвосты -- у одних, как у лошади, у других, как у собаки, а у иных, как у ящерицы.
-- Тьфу! -- вымолвил Терентий Васильевич свое вступительное слово.-- Вот она какова, нечистая сила!
-- Это ты -- Терентий Догадкин? -- раздался мрачный голос, от которого дьячок даже попятился.-- Это ты умер без покаяния?
Терентий Васильевич оглядывался и молчал.
-- Не отвечаешь?.. Эй, черти! Вставьте ему в бок горячие вилы!
-- Я, я! -- поторопился ответить подсудимый, а сам подумал про Сатану: "Какой серьезный!"
-- Это ты утонул в пьяном виде?
Дело было, очевидно, им всем хорошо известно, и скрываться не стоило.
-- Действительно, я выпил,-- сознался дьячок,-- только утонул я вовсе не по собственному желанию. У меня дел целая куча. А если вы на меня обижаетесь, что я хотел закрестить нечистую силу, так это моя священная обязанность, на то я и псаломщик, а не то чтобы что!
-- Ха-ха-ха-ха! -- рассмеялся вдруг Сатана, но мрачно, грозно и безнадежно. И, точно эхо, раскатился вокруг дружный хохот всей адской силы; от этого хохота вздрогнули даже острые вилы и грозней зашипели раскаленные сковороды.
-- Хо-хо-хо-хо! -- грохотало кругом Терентия Васильевича, и только мелкие чертенята подвизгивали трусливо и подло.
-- Позвать свидетелей!
"Все пропало!" -- подумал дьячок и, не зная, что сделать, покорно опустил голову.
Снова поднялся визг, и вой, и крики:
-- Это он! Это он утопился!
-- А ежели он,-- распалился вдруг Сатана, засверкавши очами,-- то и бросить его, подлеца и пьяницу, в огненную реку на веки вечные. Быть по сему! Аминь!
III

Терентий Васильевич обмер от ужаса, выслушав это. Однако как только он понял свое положение, то вдруг вознегодовал:
-- Все равно!..
Он махнул рукой и в свою очередь так рассвирепел, хуже самого Сатаны, что страха в нем и следа не осталось. Он затопал ногами и пугнул чертенят, бросившихся к нему со всех сторон, такими словами, что те на минуту опешили.
-- Брысь, вы... такие-сякие! -- крикнул он им во все горло.-- Брысь! Я с самим Сатаной желаю считаться. Чего вы мне в самое рыло лезете? Брысь!
Черти переглянулись и в недоумении поджали хвосты.
С Сатаной он хотел быть вежливым, поэтому, приложив к груди руку, начал так:
-- Это вы можете еще и подождать с рекой-то огненной, господин Сатана...
Но вдруг загорячился, потерял тон и неожиданно для самого себя закричал на всю палату, как становой на базаре:
-- Что ты здесь за судья такой выискался? Что ты мне за владыко?!
Выкрикнув это сгоряча, он увидал, что теперь уже нет отступления, что теперь все пропало и что теперь не миновать ему кипятиться в аду, как раку в котле, а потому очертя голову бросился к подножию трона и ударил кулаком по ступеньке.
-- Нисколько ты здесь не хозяин и не владыко, а просто ты черт и мошенник! И на весь твой суд я чихаю и никаких твоих решений знать не хочу! Вот тебе и весь сказ! Вот тебе и река огненная, вот тебе и веки вечные, вот тебе и твои вилы в бок!.. Нет, милый, не на того напал! Это ты над своими чертями командуй, а то надел цепь, да и думаешь, что судья. Чтоб тебе на ней удавиться, проклятому!
Он опять ударил кулаком по ступеньке.
-- Ничего вы со мной не сделаете. Ежели меня за грехи в рай не пустят до поры до времени, ну и ладно; подожду. А к вам я все-таки не пойду: пожалуйте после второго пришествия!
Терентий Васильевич чувствовал вдохновение и, не смущаясь, продолжал:
-- Что я, писания, что ли, не знаю? В писании прямо указано, что судить человеков будешь не ты, да и судить-то их будут после второго пришествия. А второе пришествие было?
Видя, что Сатана озадачен, он еще повысил тон:
-- Я спрашиваю: было второе пришествие? Или не было? А?
Он подождал и опять с отчаянной твердостью набросился на Сатану:
-- Так как же ты смеешь меня судить? Да я сам тебя засужу, козья душа!.. Это кто писания не знает, тому заговаривай зубы, а я, милый друг, не таков! Я сию минуту пойду в твой ад, да и крикну во все горло: -- Эй, грешники! Чего вы тут кипятитесь? Или писания не знаете? Уходите все вон отсюда впредь до светопреставления!.. И уйдут, милый друг. И остановить их не имеешь ты права и от всего твоего ада получишь -- вот что!
Он показал ему кукиш и засмеялся:
-- Видал?!. А там, когда будет светопреставление, ну тогда твое счастье: подбирай, кого следует. А без суда, любезнейший, это называется произволом. Прощай!
Терентий Васильевич повернулся и пошел к выходу среди общего молчания.
Сатана все еще стоял с нахмуренным челом и опирался на спинку трона. Теперь Терентий Васильевич видел, что Сатана не что иное, как высокий сухощавый человек, похожий на монаха, весь в черном, с черной жидкой бородкой и с темным, землистым лицом; глаза его только сначала казались огненными и синими, а теперь это были обыкновенные человечьи глаза, очень грустные и умные.
Тучи чертей теснились у подножия, поджавши хвосты. Терентий Васильевич оглянулся на них и разочарованно покачал головой: все эти бесы и гады и всякая нечисть показались ему такими мелкими, трусливыми и ничтожными, что было даже неприятно глядеть, точно перед ним столпились мелкие мошенники, потерявшиеся перед первым твердым словом.
-- Эх вы, мухоморы! -- бросил он им свое презрение, и махнул на них, и отвернулся.
-- А тебе какой же интерес грешников у меня возмущать?-- остановил его Сатана.
Терентий Васильевич замедлил шаг и, повернув через плечо голову, ответил в свою очередь вопросом:
-- А тебе какое удовольствие их поджаривать да в котлах кипятить?
-- Нет, тебе-то какая польза?
-- Нет, тебе-то какое удовольствие?
Сатана задумался.
-- Вот что, дьячок,-- сказал он решительно.-- Вижу, переговорить тебя нет никакой возможности, да и разговаривать с тобой долго мне некогда. Поэтому -- хочешь или не хочешь,-- отвечай сразу. Предлагаю тебе договор: мы обязуемся тебя оставить в покое, а ты обязуешься в ад не ходить и никаких речей про писание грешникам не болтать.
-- Гм?..-- задумался Терентий Васильевич.-- Вежливые слова приятно слышать.
-- И мне приятно слышать от тебя вежливое слово.
-- Значит, в аду мне не место? Значит, трогать меня ты не смеешь?
-- Сказано.
-- А я твоих грешников возмущать не имею права?
-- Сказано.
-- А куда же я денусь?
-- Иди на свободу. Отыскивай себе место, какое нравится.
"Гм? -- задумался опять Терентий Васильевич.-- Дело, кажется, подходящее".
-- Согласен! -- сказал он, торжественно протягивая вперед руку.
-- Согласен! -- ответил Сатана и тоже поднял над головою ладонь.
-- Аминь! -- подтвердил дьячок.
-- Аминь! -- прокричали свидетели.
-- Аминь! -- закрепил Сатана.
Они раскланялись друг с другом, как добрые знакомые, и Терентий Васильевич с удовольствием ушел.
Теперь он был на свободе и в полном одиночестве.
Вокруг него был только воздух, сквозь который виднелась вдалеке земля со всеми людьми. Она казалась, отсюда обыкновенной площадью, вроде рынка в торговый день, если глядеть на него с колокольни.
IV

Время летело. Проходили ли это сутки, или года, или столетия, разобрать было невозможно. Время мчалось, и шаг за шагом приближался конец мира.
Терентий Васильевич это понимал и много раз пытался найти дорогу туда, где его судили, но дорога эта была потеряна, и ни ада, ни Сатаны найти он не мог. Было противно находиться одному где-то в пространстве или вообще в незнакомом месте, где некого было даже спросить.
-- Ну и порядки!
Он устремлялся и туда и сюда, но всегда и везде был один. Его начинало смущать все это. Он с удовольствием вернулся бы теперь в ад, если бы знал дорогу, чтобы так наскандалить, несмотря на договор, чтобы все грешники выскочили с ним вместе на волю.
-- Был случай выручить миллионы людей, а я не выручил,-- сокрушался Терентий Васильевич.
Здешних порядков он не знал и боялся, как бы его за это не записали в предатели.
Вспомнилось ему и земное дело: у него на столе остался сверток, а в свертке были бумаги священника. Человек он молодой и горячий, не то что отец Сергей, который служил в приходе около сорока лет и которого Терентий Васильевич боялся более, чем теперь всей нечистой силы и огненной реки. Да и все мужики его боялись.
Молодой священник уже не таков, да и крестьяне стали не таковы, особенно молодые. Священник, да учительница, да еще какой-то молодой человек собирают их то и дело в лесу, и такие слова там говорятся, что со страха волосы встают под картузом. И страшно и любопытно; и послушать хочется и убежать хочется.
И понял теперь Терентий Васильевич всю правду, которую не понимал на земле, и ужаснулся.
"Ах вы, мошенники, мошенники! -- подумал он про двоих новых знакомых.-- Ах вы, жулики! Целый месяц вы меня водкой напаивали, а голова у меня старая, слабая... Что я теперь натворил из-за вас?.."
Он знал, что священник держит какие-то бумаги и прячет их в алтаре под жертвенник, о чем никто не должен знать. Да и кому могло прийти в голову, чтобы поп, да в алтаре, такие вещи прятал. Но Терентий Васильевич был не из тех, которые ничего не замечают. И он эти бумаги стащил из-под жертвенника, и со вчерашнего вечера они лежат у него в комнате, а завтра их нужно передать новым приятелям, как обещано.
"Теперь, батька, ты у меня в руках! -- думалось ему еще вчера вечером.-- Как бы тебе да еще кой-кому не понюхать бы за это Сибири..."
Да какое там "вчера"... Какое там "завтра". Может быть, этому "завтра" теперь более тысячи лет!
Он чувствовал себя глупым и мерзким и терзался теперь мыслью, что продал и предал людей, которые ничего дурного ему не сделали.
-- Погубил я их всех!-- в горе восклицал Терентий Васильевич.-- Своих же людей предал, собственными руками. Ах я животное! Ах я пьяница! Пропил я свои мозги, пропил я свою душу!.. Как все весело началось и как печально кончилось... Кабы не эти два жулика, не утонул бы я вчера в пьяном виде!
И опять это "вчера" показалось ему таким отдаленным, а "завтра" таким безнадежным, что Терентий Васильевич поник головой и заплакал.
И он вспомнил, что всегда, когда у него проходил, бывало, хмель, он начинал также плакать.
Печальный и одинокий побрел он по бесконечному пространству, сожалея, что нельзя удавиться подобно Иуде Предателю.
Вот было бы счастье, если б всего, что случилось, не было на самом деле! Он бегом побежал бы домой, чтоб поскорей повиниться перед священником, вернуть ему украденный сверток и рассказать всю правду про себя и про своих новых таинственных друзей.
И он блуждал в мире, потерянный и потрясенный, презираемый даже чертями, которые не желают встречаться с ним, и это одиночество угнетало его и наполняло презрением к самому себе.
V

Блуждая в пространстве, он был поражен однажды необычайным зрелищем: откуда-то сверху, куда не дерзал он еще и заноситься, пробился внезапно широкий луч света. Это не был резкий и жгучий луч, но был он чист и ясен и бесподобно светел, как восходящее летнее солнце; он не слепил и не жег, а блестящей воздушной дорогой спускался вплоть до земли, и по этой дороге торжественно и плавно опускались на землю крылатые светлые ангелы в белых одеждах и пели, как птицы, что-то восторженное и неведомое на весь мир.
Дивно и величественно было их шествие. Но вдруг, заглушая их хор, раздался продолжительный трубный звук, похожий на тот гудок, который ежедневно в шестом часу утра привык слышать дьячок с соседней фабрики. Только звук этот был громок, призывен и властен и раздавался на всю вселенную.
И когда он замолк, херувимы и серафимы продолжали свои торжественные гимны.
И вторично раздался призывный голос трубы:
-- У-у-у-у!
И, повинуясь этому призыву, в беспорядке посыпались звезды, погасая и рассыпаясь на лету.
И в третий раз загремела архангельская труба, и на зов ее стали стекаться со всех сторон человеческие толпы, и, когда люди заполнили собой все пространство, теснясь и прижимаясь друг к другу, раздался громкий повелительный голос:
-- Братопродавцы и предатели! Выходите вперед!
И увидел дьячок, как закишела людская масса, выделяя из себя с презрением немногих. И среди этих немногих он узнал двоих -- своих недавних друзей, которые его одуряли и погубили.
-- Ну-ка, идите, мошенники! -- сердито проворчал он им вслед.
-- Ну-ка, пойдем, приятель! -- раздался вблизи Терентия Васильевича мрачный знакомый голос.
Он похолодел от ужаса.
Глядя на него строгими, печальными и умными глазами, снизу восходил по лучезарному свету черным длинным пятном Сатана, точно паук.
-- Пойдем считаться!
-- Разве я... предатель?..-- хотел было выговорить Терентий Васильевич, но не мог сказать ни одного слова.
-- Предатели и братопродавцы,-- загремел снова призывный неотразимый голос, исходивший с небес.-- Идите первыми на суд!
Таинственная сила подхватила Терентия Васильевича и, точно перо ураганом, повлекла его ввысь, в ту страшную неведомую высь, откуда исходил свет, все дальше и дальше от людей, которых он не выручил из лап Сатаны, и от тех, которых продал за водку, которых предал на земле накануне своей смерти.
И нечего ему было сказать в свое оправдание, и душа его изнемогала перед ужасом беспредельной вечности.
Предателей ждал суд.
Страшный суд.
Дьячок очнулся... Но не сразу понял, где находится. Было раннее летнее утро, сияло солнце, пели птицы, а в голове трещало от вчерашнего хмеля, в горле хрипело.
"Един бог без греха!"-- первое, что пришло ему на мысль в свое оправдание.
С трудом поднялся он, весь влажный от росы и ночного тумана, вздохнул, перекрестился и поплелся домой, твердо решив положить украденные бумаги на прежнее место, под жертвенник, а новых друзей, ежели придут, послать туда, где и самому Сатане было бы тошно.

 

Самое лучшее Рассказ для детей Николая Телешова

Бродил однажды пастух Демьян по лужайке с длинным кнутом на плече. Делать ему было нечего, а день стоял жаркий, и решил Демьян искупаться в речке.
Разделся и только влез в воду, глядит - на дне под ногами что-то блестит. Место было мелкое; он окунулся и достал с песка маленькую светлую подковку, величиной с человеческое ухо. Вертит ее в руках и не понимает на что она может годиться.
-- Разве козла подковать, - смеется Демьян сам с собою, - а то куда годна такая малявка?
Взял он подковку обеими руками за оба конца и только хотел попробовать разогнуть или сломать, как на берегу появилась женщина, вся в белой серебряной одежде. Демьян даже смутился и ушел в воду по самую шею. Глядит из речки одна Демьянова голова и слушает, как женщина его поздравляет:
-- Твое счастье, Демьянушка: нашел ты такой клад, какому равного нет во всем белом свете.
-- А что мне с ним делать? - спрашивает Демьян ил воды и глядит то на белую женщину, то на подковку.
-- Иди отпирай скорей двери, входи в подземный дворец и бери оттуда все, что захочется, что понравится.
Сколько хочешь бери. Но только одно помни: не оставь там самого лучшего.
-- А что там самое лучшее?
-- Прислони-ка подкову вот к этому камню, - указала рукой женщина. И опять повторила: - Бери всего сколько хочешь, покуда не будешь доволен. Но когда назад пойдешь, то не забудь унести с собой самое лучшее.
И исчезла белая женщина.
Ничего не понимает Демьян. Огляделся по сторонам:
видит перед собой на берегу большой камень, у самой воды лежит. Шагнул к нему и прислонил подковку, как говорила женщина.
И вдруг разломился камень надвое, открылись за ним железные двери, широко распахнулись сами собой, и перед Демьяном - роскошный дворец. Как только протянет он куда свою подковку, как только прислонит ее к чему, так все затворы перед ним растворяются, все замки отпираются, и идет Демьян, как хозяин, куда только вздумается.
Куда ни войдет, везде несметные богатства лежат.
В одном месте громадная гора овса, да какого: тяжелого, золотистого! В другом месте рожь, в третьем пшеница; такого зерна белоярого Демьян никогда и во сне не видывал.
А дальше - крупа, потом орехи, ягоды, яблоки, горох - всего не перечтешь.
"Ну, дело! - думает он. - Тут не то что себя самого прокормишь, а на целый город на сто лет хватит, да еще останется!"
Идет дальше и только дивится: огромные чаны стоят с молоком, с медом, с шипучей водой.
"Ну-ну! - радуется Демьян. - Раздостал я себе богатство!"
Беда только в том, что взошел он сюда прямо из речки, как был нагишом. Ни карманов, ни рубашки, ни шапки - ничего нет; не во что положить.
Вокруг него великое множество всякого добра, а вот насыпать во что, или во что завернуть, или в чем унести - этого ничего нет. А в две горсти много не положишь.
"Надо бы сбегать домой, мешков натаскать да к берегу подвести лошадь с телегой!"
Идет дальше Демьян - полны комнаты серебра; дальше - полны комнаты золота; еще дальше - драгоценные камни - зеленые, красные, синие, белые - все блестят, горят самоцветными лучами. Глаза разбегаются; неизвестно на что и глядеть, чего желать, что брать. И что здесь самое лучшее - не понимает Демьян, не может впопыхах разобраться.
"Надо скорей за мешками бежать", - одно только и ясно ему. Да еще досадно, что не во что сейчас положить хоть немножко.
"И чего я, дурак, шапку давеча не надел! Хоть бы в нее!"
Чтоб не ошибиться и не забыть взять самое лучшее, Демьян нахватал в обе горсти драгоценных камней всех сортов и пошел скорей к выходу.
Идет, а из горстей камешки сыплются! Жаль, что руки малы: кабы каждая горсть да с горшок!
Идет он мимо золота - думает: а вдруг оно самое лучшее? Надо взять и его. А взять нечем и не во что: горсти полны, а карманов нет.
Пришлось сбросить лишние камешки и взять хоть немножко золотого песочку.
Пока менял Демьян впопыхах камни на золото, все мысли у него разбрелись. Сам не знает, что брать, что оставить. Оставить - всякую малость жалко, а унести нет никакой возможности: у голого человека ничего, кроме двух горстей, для этого нет. Побольше наложит - валится из рук. Опять приходится подбирать да укладывать. Измучился Демьян, наконец, и решительно пошел к выходу.
Вот вылез он на берег, на лужайку. Увидал свою одежду, шапку, кнут - и обрадовался.
"Вернусь сейчас во дворец, насыплю в рубашку добычу и кнутом завяжу вот и готов первый мешок! А потом и за телегой сбегаю!"
Выложил он свои драгоценности из горстей в шапку и радуется, глядя на них, как они блестят и играют на солнце.
Поскорее оделся, повесил кнут на плечо и хотел было идти опять в подземный дворец за богатством, но никаких дверей перед ним уже нет, а лежит по-прежнему на берегу большой серый камень.
-- Батюшки мои! - закричал Демьян, и даже голос его взвизгнул. - Где же моя маленькая подковка?
Он позабыл ее в подземном дворце, когда спешно менял камни на золото, ища самого лучшего.
Только теперь он понял, что самое лучшее-то он и оставил там, куда теперь без подковки никогда и ни за что не войдешь.
-- Вот тебе и подковка!
Бросился он в отчаянии к шапке, к своим драгоценностям, с последней надеждой: а не лежит ли среди них "самое лучшее"?
Но в шапке была теперь только горсть речного песку да горсть мелких полевых камешков, какими полон весь берег.
Опустил Демьян и руки и голову:
-- Вот тебе и самое лучшее!..