Поиск

Приключения Ромена Кальбри

Глава 14 Приключения Ромена Кальбри — Гектор Мало

Впоследствии я узнал, что «Ориноко» пошел ко дну у мыса Леви, в четырех лье от Шербурга.

Крестьяне перенесли меня в Ферманвиль, ближайшую деревушку, в домик священника.

Мой организм до такой степени был потрясен душевным волнением и физическою усталостью, что я проспал двадцать часов. Кажется, Турка и я, мы готовы были проспать еще 100 лет, как в заколдованном лесу, в сказке «Спящая красавица», если бы морской полицейский стражник и агенты страхования жизни не потянули меня на допрос.

Я должен был рассказать им подробно все, что произошло со мной с отъезда из Гавра и до последней минуты, когда «Ориноко» пошел ко дну. Пришлось также рассказать и о том, как я очутился в сундуке. На это я решился, однако, с большими опасениями.

После допроса меня должны были отправить в Гавр, к хозяину «Ориноко», а оттуда через три дня после моего ужасного приключения в Шербург. «Колибри» к вечеру того же дня привез меня в Гавр.

Мою историю уже узнали в городе. Она попала во все газеты, и я стал чуть ли не героем дня, или по крайней мере возбуждал всеобщее любопытство. Когда я появился с собакой на палубе «Колибри», целая толпа ожидала нас на берегу; на меня с Турком публика показывала пальцами с восклицаниями:

— Вот они, вот они.

В Гавре я узнал, что экипаж «Ориноко» почти весь спасся. Шлюпка встретила в море английский корабль, который подобрал всех людей, а лодка из Саутгемптона перевезла их на французский берег. Что же касается до бедного Германа, то он упал с палубы в море при столкновении нашем с пароходом и утонул. Он не умел искусно плавать, а может быть его придавило доской. Поэтому он и не мог придти ко мне на помощь.

Мой рассказ являлся очень важным свидетельством против поведения капитана «Ориноко». Агенты страхового общества заявили ему, что не покинь он корабль так скоро, судно можно было бы спасти. Если ребенок смог направить его к берегу, то экипаж в полном составе смело мог бы войти в какую-нибудь гавань. Об этом говорили и спорили в целом Гавре все, от мала до вели ка, и беспрестанно обращались ко мне со всевозможными вопросами.

В местном театре давали пьесу «Крушение Медузы» и директору пришла счастливая мысль позволить мне участвовать в этой пьесе на первом ее представлении с тем, чтобы сбор был в мою пользу. Билеты брались нарасхват. Мне дали роль без речей, роль маленького юнги, и когда я вышел на сцену в сопровождении Турка, нас приняли громом аплодисментов, так что на несколько минут пришлось прервать представление.

Все бинокли были обращены на нас, и я себя возомнил в самом деле важной персоной. Но мысль, что Турка тоже мог возмечтать о себе не меньше меня самого отрезвила мои восторги.

За вычетом расходов представление дало мне 200 франков. Пьесу играли еще восемь раз, и всякий раз директор давал мне по 5 франков, что составило 240 франков, то есть для меня целое состояние.

Я решил справить себе экипировку к предстоящему плаванию, потому что моя страсть к морю и страх перед дядей все еще не прошли. Оставшись один на покинутом «Ориноко», когда я попал в вихрь разъяренных волн, и они бросали меня о берег так, что я рисковал потонуть ежесекундно, мне приходили в голову очень грустные вещи, и судьба людей, живущих на суше, казалась мне много счастливее жизни моряков, но, отделавшись от всех этих ужасов, впечатления утратили свою остроту и растаяли под первым лучом солнца.

В Гавре я только и думал, чтобы найти корабль, на который меня приняли бы юнгой. Хозяин «Ориноко» обещал, наконец, взять меня на «Амазонку», а деньжонки на расходы для путешествия у меня теперь были. Надо было ждать еще две недели отплытия «Амазонки» в Бразилию.

Между тем за это время случилось вот какое новое обстоятельство: во время моей встречи с Германом я провел в его квартире несколько ночей. Это была жалкая комнатка в глубине широкого двора, очень темного и очень грязного. Хозяйка Германа сдала мне его комнату на две недели охотно, но не взялась меня кормить. Она была очень болезненная женщина и такая слабая, что с трудом могла приготовить поесть даже для одной себя.

За последнее время я привык голодать и есть что попало, поэтому вопрос об обеде меня совсем не беспокоил: было бы хлеба вволю — вот я и сыт. Со мной она обходилась так ласково, так заботилась обо мне, точно я был ей сын родной. По всему было видно, что эта превосходная женщина меня очень жалела. Может быть, особенно потому, что у ней самой был единственный сын, приблизительно моих лет, которого она горячо любила.

Восемь месяцев тому назад он уехал на корабле в Индию — в Калькутту, и бедная мать со дня на день ожидала с нетерпением его возвращения на «Нестрии» (так звали корабль). Я находил, что между нею и моей матерью было много общего. Она так же, как и матушка, ненавидела море, боялась его, боялась, что сын, увлеченный морской жизнью, уйдет в моряки навсегда, и она останется одинокой доживать свой век.

Муж ее умер от желтой лихорадки в С. Доминго, вдали от родины и от семьи, и она с отчаянием в душе отпустила теперь сына в далекое плавание в виду его неотступных просьб.

Одно утешало ее, что, может быть, это первое путешествие, трудное и не особенно удачное, излечит его от страсти к морской жизни, и что он не вернется больше на корабль. С каким страстным нетерпением она ожидала этого сына!

Поэтому когда я возвращался с набережной (а я проводил там почти все свое время), она всякий день меня расспрашивала: какова погода, откуда дует ветер и много ли пришло в гавань судов. Путешествие в Индию было очень продолжительно, неопределенно и опасно. «Нестрия» могла вернуться не нынче-завтра, но также точно и через две, три недели, даже и через месяц.

Дней десять я, таким образом, прожил у нее, как вдруг ее болезнь резко изменилась к худшему. Соседки говорили, по словам врача, что жизнь ее находилась в опасности, и что он не ручался даже за несколько дней. Верно, это так и было, потому что она с каждым днем слабела, бледнела, и всякий раз, когда она звала меня, чтобы узнать, какова погода и море, и не вернулась ли, роковая для нее, «Нестрия», мне при виде ее невольно становилось страшно. Она казалась еле-еле живой.

После периода страшных бурь, во время которых погиб «Ориноко», наступило затишье. Небо сделалось безоблачным, точно среди лета, и море было до того спокойно, каким оно бывает вообще довольно редко. Этот штиль приводил в отчаянье нашу больную.

Мне поневоле приходилось всякий день повторять одну и ту же фразу: нет ветра, или маленький восточный.

Тогда она грустно покачивала головой в ответ и прибавляла: «Господь ко мне немилостив, верно, мне суждено умереть, не повидавшись перед смертью с дорогим моим мальчиком!»

Приятельницы-соседки всячески уговаривали бедную женщину не предаваться мрачным мыслям, не думать о смерти, они старались уверить, что ей не грозит никакая опасность, и вообще прибегали к той невинной лжи, которую так часто говорят умирающим. Но она продолжала терзаться ожиданием и неизменно повторяла: наверно, мне не суждено больше с ним свидеться на этом свете и поцеловать его и благословить перед вечной разлукой.

При этом она начинала так отчаянно рыдать, что и сам я не мог удержаться от слез. Когда доктор сказал, что болезнь безнадежна, и она скоро должна умереть, не нынче-завтра, — мне становилось страшно входить к ней в комнату.

Однажды утром, это было во вторник, я пошел, как всегда, справиться, не пришла ли «Нестрия», а когда вернулся домой, соседка, дежурившая при ней, тихонько поманила меня и шепнула на ухо: доктор сказал, что она не переживет сегодняшней ночи. Я долго не решался войти, и даже снял сапоги у дверей, чтобы не стучать, но она все-таки узнала мои шаги.

— Ромен, — позвала она слабым голосом.

Я вошел, одна из ее сестер сидела в это время у постели и сделала знак, чтобы я подошел. Больная посмотрела мне в глаза таким взглядом, какого я никогда не забуду.

— Все то же самое, погода не меняется? И ветра нет?

— Нет.

— А суда?

— Несколько рыбачьих лодок, корабль пришел с устья Сены и пароход из Лиссабона.

Едва я окончил эти слова, как дверь распахнулась и в комнату вошел муж ее сестры; он служил мастеровым в порту и казался очень взволнованным.

— Сегодня пришел пароход из Лиссабона.

— Да, Ромен уже сказал мне об этом.

Хотя она сказала это вскользь, но вглядываясь пристально в лицо зятя, она поняла, что есть что-то новое.

— Боже мой! — воскликнула она, — «Нестрия» пришла?

— Да, да, хорошие вести, они встретили ее близ устья Сены, на корабле все благополучно, и не нынче-завтра она уже прибудет в Гавр.

Больная лежала на подушках такая бледная и слабая, что казалось, жизнь из нее ушла наполовину. Но при этих словах она быстро приподнялась.

— Господи! Господи! — сказала она с надеждой, и глаза ее еще раз вспыхнули жизнью, а румянец залил лицо. — Сколько же еще пути до Гавра?

— При попутном ветре двое суток, а то могло пройти и шесть. Пароход «Лиссабон» пришел через 30 часов, значит «Нестрия» могла прийти завтра.

Она послала за доктором.

— Продлите мне жизнь еще хоть немного, умоляю вас, пока мальчик мой вернется. Неужели Бог допустит, чтобы я умерла, не повидавшись с ним, не дав ему своего поцелуя и благословения перед смертью.

Возбуждение и надежда, казалось, вернули ее к жизни. Доктор при виде этого возбуждения не верил своим глазам.

У бедняков одна комната служит и кухней и спальней, а потому больная наша лежала в той же комнате, где готовили обед; тут же валялась немытая посуда, пузырьки с лекарством и прочий домашний скарб. Сестра и соседки были такие же бедные, как и она сама. У каждой было своего дела довольно, да и дети на руках. Некогда было наводить чистоту и порядок у больной, однако при мысли о свидании с сыном она упросила их убрать комнату, открыть окна и надеть на нее чистое платье.

— Я не хочу, чтобы, когда Жан приедет, здесь пахло аптекой и смертью. Только когда он приедет? Вот в чем был весь вопрос.

На море все то же затишье, хоть бы немного подул ветер, чтобы помочь «Нестрии» поскорее войти в родной порт.

В приморских городах существует обычай объявлять публике, какие корабли находятся в виду. Для Гавра эти сигналы обыкновенно подавались с мыса Фев, их тотчас же передавали в город и печатали для сведения в газетах.

Больная просила меня пойти посмотреть объявления. Разумеется, я со всем усердием бегал справляться всякий час в Орлеанскую улицу, в контору страхования, где раньше всего получаются нужные сведения. Но по причине штиля ни один корабль не появлялся на горизонте, все задерживались у входа в Ла-Манш.

Несмотря на это больная не теряла надежды и вечером попросила придвинуть ее кровать к открытому окну. На крыше соседнего дома вертелся большой флюгер, она не спускала с него глаз и все надеялась, что поднимется ветер. В другое время такая надежда показалась бы смешной. Небо было безоблачно; полная луна светила на небе, и флюгер не шевелился, точно припаянный к шпилю.

Сестра больной послала меня спать. Среди ночи меня разбудил шум, какого я давно уже не слыхал. Точно что-то поскрипывало. Я выглянул в окно, флюгер вертелся и железный стержень скрипел. Ночью поднялся сильный ветер. Я тотчас же вскочил и побежал на набережную. Море начинало порядочно шуметь, свежий ветер дул с севера и таможенный сторож, с которым я разговорился, сказал мне, что по всей вероятности он все будет крепчать и перейдет в северо-западный.

Я прибежал домой с добрыми вестями, потому что западный ветер пригонит «Нестрию» в Гавр, самое позднее, вечером этого же дня, к концу прилива.

— Ну, вот видишь, — сказала больная, — значит я была права, когда надеялась, что ветер переменится. О, Господь наконец услышал мою молитву.

Сестра говорила, что она не засыпала всю ночь, не спуская глаз с флюгера, постоянно спрашивая об одном.

— В котором часу прилив?

Она попросила немного вина; доктор разрешил давать ей все, что только она захочет. Правда, что она проглотила всего один глоток, потому что и это ей было тяжело.

— Все-таки вино может подкрепить меня хоть немного, и я дождусь… — время от времени она, глядя на флюгер, шептала: «бедный Жан, бедный мой мальчик».

Когда солнце поднялось высоко, она подозвала меня к себе.

— Пойди к мяснику, Ромен, купи у него три фунта самого лучшего мяса, пусть сварят суп с капустой.

— Капуста тебе вредна, — возразила сестра.

— О, это не для меня, а для Жана; он так любил этот суп и, верно, давно его не пробовал, вот тебе деньги. — Она с трудом вытащила из-под подушки пятифранковую монету.

Утром зашел доктор. Он удивился этой энергии в борьбе за жизнь. — Ее поддерживает одна надежда на свидание с любимым сыном, если она могла усилием нервов и напряжением воли пережить эту ночь, то можно надеяться, что у нее хватит сил до вечера, когда кончится прилив.

Как только пробило 10 часов, я побежал на Орлеанскую улицу, в контору. Несколько судов появилось на горизонте, но я не видал объявления о прибытии «Нестрии». От 10 часов утра и до 3 пополудни я раз двадцать сбегал туда, наконец, получил давно желанную весточку. «Нестрия» возвращается из Калькутты!

Давно было пора, потому что больная ослабевала с каждой минутой, а разочарование, что сын не вернется с утренним приливом, было для нее невыносимо…

Когда же я прибежал объявить ей, что «Нестрия» сейчас придет, она снова точно воскресла.

— В котором часу полный прилив, Ромен?

— В шесть часов.

— Мне кажется, я его дождусь, дайте еще глоток вина.

Я снова побежал к морю. На рейде стояло несколько больших судов, которые дожидались окончания полного прилива, чтобы войти в порт. С четырех часов они уже начали входить. Но «Нестрия» была сильно нагружена и раньше пяти не могла войти в гавань. Когда я вернулся домой, она по лицу угадала все.

— «Нестрия» входит в порт? — произнесла она торжественно.

— Да, — отвечал я.

— Поправь мне подушки, приподыми меня, — попросила она сестру.

В одних глазах оставалась еще искра жизни.

Через четверть часа по лестнице послышались торопливые шаги, дверь распахнулась, это был Жан. Счастливая улыбка озарила лицо умирающей, у ней еще хватило сил прижать сына к своему сердцу.

В 11 часов вечера она скончалась вместе с отливом.

Эта преждевременная смерть, эта безграничная любовь матери к сыну, которая своей силой на время даже поборола смерть, это отчаяние при мысли, что она не дождется и не увидит его больше, произвели на меня такое потрясающее впечатление, какого не могло сделать ни ужасы гибели «Ориноко», ни просьбы Дези, ни страх вернуться к дяде. Моя мать так же могла без меня умереть, пока я буду далеко от нее в море. Она так же будет страдать и томиться, она так же одинока, а я у нее один сын!..

В первый раз возможность такого несчастья прошла перед моими глазами с необычайной яркостью, и я почувствовал всем существом моим, какой это ужас, если все это случится! Я один буду виноват в ее смерти, и это уже непоправимое горе!

От одной этой мысли я не мог заснуть всю ночь. «Амазонка» уходила через две недели, а пароход в Гонфлер, с которым я мог вернуться домой, выходил из Гавра в 5 часов утра.

Борьба в моем сердце все еще продолжалась. Мысль о матушке на этот раз крепко удерживала меня остаться навсегда в Пор-Дье. Наконец, думал я, самое страшное пугало, дядя Симон, не съест же он меня в самом деле? Я сумел побороться с холодом и голодом, с бурей и одиночеством, даже со смертью в волнах бушующего моря; вооружусь-ка я мужеством и попробую побороться с дядей!

Если матушка не хотела, чтобы я шел в моряки, она имела на это полное право. А я, имел ли я право уйти воровским образом против ее желания в Бразилию на «Амазонке»?

Судьба уже, по-видимому, показала мне во время гибели «Ориноко», что мне не будет удачи в плавании. Если же допустить, что плавание на «Амазонке» будет вполне счастливо, то простит ли она мне по возвращении моем все то беспокойство и все те тревоги, которые она переживет за мое отсутствие. В моем воображении еще раз пронеслась картина смерти матери Жана со всеми ужасными подробностями. А если она останется жива, а я погибну, кто будет ее кормить и содержать, когда у ней уже не будет больше сил работать? Это последнее соображение решило мою судьбу бесповоротно.

В четыре часа утра я потихоньку встал, собрал свои вещи, а в половине пятого уже сидел на палубе парохода на пути в Гонфлер. В пять часов я выехал из Гавра и бросил раз навсегда мысль «сделаться моряком во что бы то ни стало».

Через 36 часов, то есть в 7 часов вечера следующего дна в лучах заходящего солнца замелькали передо мной знакомые дома в Пор-Дье.

Домой с парохода я пошел через пустое поле той же самой дорогой, по которой так недавно мы шли вместе с Дези.

Но какая разница тогда и теперь! За это время зима уступила место ранней весне: прежней дороги было не узнать. Трава уже зеленела, в прилесках распускались фиалки, а листики на прибрежном тростнике совсем распустились. От земли после теплого дня шел пар и такой аромат расцветающей природы, с которым ничто не может сравниться.

Никогда я еще не ощущал такого прилива радости и счастья при мысли, что я иду домой. Как обрадуется матушка, как крепко прижмет меня к своему сердцу, она, верно, тогда простит мне все, все…

Я подошел к нашей изгороди и прыгнул на откос. В 20 шагах от меня вижу — Дези собирает платки и белье, которое сушилось на веревке.

— Дези! — позвал я громко.

Она быстро обернулась на мой голос, но не видела меня, потому что я спрятался за кусты.

Вдруг я заметил, что она была вся в трауре, по ком? Отчего?

У меня сердце замерло от ужаса и тогда я закричал уже не своим голосом: — Мама! Где мама?

Но раньше, чем Дези могла мне ответить, матушка показалась на пороге дома, за нею вышел старик с длинной белой бородою, высокий и худой. Господи! Вот-то чудо! Это — г. Бигорель. Я не верил своим глазам. Да, это был сам г. Бигорель! Он, и вместе с матушкой, с Дези! Я протер себе невольно глаза, чтобы убедиться, что я не сплю, и что это не сон… Я сам не знаю, что со мной случилось от радости, на одну секунду у меня ноги отнялись.

— Что случилось, Дези? — спросил спокойный, знакомый голос г. Бигореля.

Да, это он и говорит... оворит… следовательно, это не призрак, не обман зрения. Передо мной стоял живой человек. Видно, я не ошибаюсь. В один прыжок я очутился по сю сторону плетня и прямо через кусты терна побежал к ним.
Велика была наша общая радость: нет таких слов, чтобы можно было передать все, что я почувствовал, когда мать обняла меня.

После первых минут свидания, когда мы все немного успокоились, я должен был рассказать про все, что со мной было с тех пор, как мы расстались с Дези. Я торопился, говорил по возможности кратко, в нескольких словах, потому что сгорал от нетерпения узнать, каким чудом г. де-Бигорель спасся, и опять очутился в Пор-Дье, в нашем доме?

С г. Бигорелем случилась очень простая, хотя и неожиданная история. Когда он возвращался с островов де-Грюн, его шлюпку опрокинуло шквалом. Он ухватился за киль, и сидя на нем верхом, продержался некоторое время над водой, пока не встретил, совершенно случайно, трехмачтовое судно, идущее из Гавра в С. Франциско. Капитан, хотя и добрый человек, потому что подобрал г. Бигореля, спустив для этого лодку с матросом, и спас ему таким образом жизнь, но он не имел времени, или не хотел задерживаться в плавании, а потому не зашел в порт, чтобы высадить своего непрошеного пассажира, и, волей-неволей, г. Бигорелю пришлось прокатиться на этом корабле в Калифорнию, на что ушло от 5 до 6 месяцев.

Он надеялся встретить по пути подходящий корабль, на котором можно было бы вернуться на родину, но надежды его не сбылись. На мысе Горн он опустил в ящик письмо к нам, с описанием своих приключений, но письмо это затерялось.

По прибытии в Америку он еще два месяца пропутешествовал по луговым пустыням, пока снова не вернулся на родину незадолго до моего возвращения.

Итак, я не сделался моряком!

Мой индейский дядя Флоги умер, траур носили по нем. Он оставил после себя такое большое наследство, что все мы стали богатыми людьми.

Г. де-Бигорель снова взял меня к себе, чтобы окончить мое воспитание и образование, а Дези отдали в пансион. Читатели сейчас увидят, какая из нее вышла умная и дельная женщина, потому что мы с ней повенчались, когда выросли, и у нас теперь двое детей, сын и дочь. Наши дети любят г. Бигореля как родного дедушку, а он души в них не чает. Каждое утро они отправляются на Пьер-Гант к нему в гости, поздороваться, а потом привести его к нам обедать.

Хотя я сам не плавал, но у меня на всю жизнь осталась страсть ко всему морскому. Из тридцати судов, которые всякий год отправляются из Пор-Дье и в «Новую Землю», на рыбный промысел, шесть принадлежат мне.

Матушка не захотела расстаться со своим маленьким домиком и доживает свой век в старом нашем гнезде, дорогом для нее по воспоминаниям прошлого. Я уже два раза чинил рубку для того, чтобы в ней все оставалось по-старому.

Картинка, которую вы видите, представляет именно наш домик. Ее рисовал Люсьен Гардель, он всякий год приезжает к нам погостить месяца на два, и работает у нас над своими картинами. Его приезд праздник для всех, потому что он все такой же добрый, веселый и остроумный, и все заражаются его весельем и смехом.

Несмотря на все его старания, ни один жандарм в округе не спрашивал у него паспорта и не пытался его арестовать.

Г. Бигорель живет и до сих пор, хотя ему уже 92 года; годы не ослабили ни его светлого разума, ни его всегдашней подвижности. Он согнулся порядком от старости, но сердце у него осталось и доброе и юное, как прежде. Деревья, им посаженные, выросли и превратились в густой лес, своей тенью они покрывают остров и защищают его от напоров ветра.

На западной стороне острова по-прежнему пасутся черные барашки, корова и несколько семей кроликов. Морские чайки по-прежнему перед бурей низко летают над нашими скалами.

Суббота все такой же здоровый и крепкий, как в то время, когда он по утрам давал мне попробовать свою «капельку», никогда не пропустит случая спросить у меня: — «Ромен, тскую куак, куак». Что это такое значит? А? — и начинает добродушно хохотать, хватаясь за бока.

Если же г. Бигорель, который с некоторых пор стал плохо слышать, посмотрит на нас с недоумением, не понимая, в чем дело, и чему мы так весело смеемся, то Суббота снимает свой шерстяной колпак, принимает серьезный вид и говорит мне с чувством:

— Все это пустяки, Ромен, не следует нам смеяться над чудачествами нашего дорогого старика; помни, что если из тебя вышел порядочный человек, то этим ты исключительно обязан ему.

И это истинная правда. Наследство индийского дяди Жана во многом помогло нашему благополучию, но без г. Бигореля, без его помощи, без его уроков и примера всей его жизни, без тех забот о моем воспитании, которые он так великодушно принял на себя, из меня бы вышел только разбогатевший мужик — не больше. С одними деньгами далеко не уйдешь, что бы там ни говорили люди, подобные дяде Симону. Разве его собственная жизнь в Доле не подтвердила вполне эту истину? Уж на что, кажется, у него денег всегда была пропасть, а какое же это было счастье и благополучие, когда он с ними всегда вел собачью жизнь, и вечно жаловался, что он нищий, и что ему плохо живется!

Наследство от брата увеличило его, и без того большой, капитал. Только тогда он совсем обезумел от скупости, от жадности и от страсти к наживе.

Ему показались теперь мелкими, нестоящими прежние занятия, он захотел широко плавать, да сейчас же и осекся. Образования у него не было, понимания больших финансовых операций тоже, ум заменяла хитрость, годная только для мелкой наживы. Кроме того, он наскочил на ловких пройдох, которые оказались похитрее и обобрали его дочиста.

Все богатство ухнуло; пришлось продать контору и дом в Доле, даже имение, которым он так гордился, и то не хватило 10 000 франков на уплату кредиторам. Я предложил ему помочь, так он вместо благодарности меня всячески изругал. Мне пришлось заплатить кредиторам потихоньку от него, чтобы не было стыдно перед добрыми людьми. Когда же он узнал об этом, то пришел в настоящее бешенство. — «Моты, дураки, — кричал он, задыхаясь, — уж придется вам когда-нибудь пойти с сумой! Простофили этакие! Которые не умеют ни беречь, ни ценить денег!»

Теперь он живет маленькой пенсией, которую мы выдаем ему ежегодно; но и тут приходится постоянно с ним хитрить и ссориться. Как только он получит деньги, так и отдаст их кому-нибудь под проценты, а сам перебивается, живет точно нищий, лишает себя всего самого необходимого. А то начнет потихоньку от нас торговать старым тряпьем да бегать по аукционам.

Наконец, чтобы ему лучше жилось, мы поместили его к добрым и честным людям; денег в руки ему не даем, платим за его стол, квартиру и платье. Но даже в этих условиях он находит возможным прикопить несколько несчастных су под проценты. Например, возьмет и продаст новое платье, а сам одевается в такие лохмотья, что на него смотреть совестно.

Вот до чего невежество и темнота доводят людей!

Когда же мы начинаем его уговаривать, упрекать за то, что он живет, как нищий, что нам его и жалко и стыдно, он тогда страшно разозлится и с горячностью кричит в ответ: «Погодите, уж рано или поздно вы все разоритесь с вашей страстью к мотовству, тогда будете рады-радешеньки, что я припрятал для вас денежку на „черный день“».

Дядя Симон забывает при этом только одно, что благодаря своей скупости он и себе самому и всем близким людям сделал все дни «черными!»

Что с ним поделаешь! Не слушает никаких резонов, — видно, горбатого одна могила исправит!

 

Глава 13 Приключения Ромена Кальбри — Гектор Мало

В бухте, где стояли торговые суда, я увидал корабли всех стран света, и большие и малые, целый лес мачт, украшенных брейд-вымпелами, парусами и флагами. Я пришел в полный восторг. Это показалось мне много прекраснее Парижа! От некоторых кораблей так сильно пахло жженым сахаром, что у меня слюнки потекли. От других пахло перцем, ванилью и другими пряностями. Всюду занимались или нагрузкой, или разгрузкой товаров. Таможенные чиновники наблюдали, как носят тюки со всякой всячиной, причем матросы за работой тянули какую-то свою заунывную песню.

Между всеми этими судами одно особенно пленило меня. Оно было выкрашено белой масляной краской с синими бортами. Это был небольшой трехмачтовый корабль. На дощечке, прибитой на ванте, я прочитал название: «Утренняя звезда». Направляется она в Пернамбуко и Гагию. Капитан Фригор отъезжает немедленно. Как было бы чудесно отправиться в первый раз в плаванье на таком чудесно выкрашенном, в белое с синим, корабле! А Пернамбуко и Гагия (Сан-Сальвадор — Бразилия) казались мне самыми очаровательными городами в мире.

Я взобрался на палубу. Матросы были заняты нагрузкой корабля; в широко открытый трюм спускали огромные деревянные ящики и здоровенные, обитые железом, сундуки. На меня сначала никто не обратил внимания, но так как я продолжал стоять, не трогаясь с места и не смея подойти к господину, который записывал номера и число ящиков (это верно и есть капитан, — подумал я), то он сам меня заметил.

— Мальчуган, ступай прочь, — бесцеремонно закричал он, — что ты тут вертишься?

— Извините, сударь, мне бы надо было с вами поговорить.

Я подошел, поклонился и выразил ему свое страстное желание поступить юнгой на «Утреннюю звезду».

Он даже не удостоил меня ответом, а жестом показал мне, что я могу идти туда, откуда пришел.

— Но, сударь…

Он с угрозой поднял кулак; я больше не смел настаивать и вышел, чувствуя себя полным ничтожеством перед этой неумолимой силой. По правде сказать, это фиаско меня очень встревожило.

Неужели меня также не захотят взять и на другое судно?

Но я был не в таком положении, чтобы мог легко отказаться от своих заветных планов. Очевидно «Утренняя звезда» — это было слишком для меня роскошно! Поэтому на сей раз я был скромнее в своих требованиях и выбрал «Конгр», небольшой и довольно грязного вида бриг, который отправлялся в Тампик.

На нем мне просто ответили, что не имеют нужды увеличивать экипаж. На третьем корабле я уже не рискнул больше обращаться к капитану; совершенно выбитый из колеи двумя прежними неудачами, я попросил простого матроса помочь мне, изложив ему, как умел красноречивее, свою просьбу.

Этот последний с недоумением пожал плечами и заявил, что я «пресмешной карапузик», а затем отошел от меня прочь.

На одном частном корвете, отплывающим к берегам Африки, капитан, очень несимпатичный и не добрый по виду человек, довольно охотно согласился взять меня с собой; но когда узнал, что у меня нет отца, чтобы подписать условие, что я не записан в кадр моряков, что у меня нет чемодана для вещей и даже совсем нет никакого багажа, особенно это последнее обстоятельство почему-то ему не понравилось, так что он сразу обозлился, рассвирипел и велел мне моментально убираться вон, если я не хочу познакомиться с каблуками его сапог.

Дела мои принимали неважный оборот, и я стал приходить в отчаяние.

Неужели придется ни с чем вернуться в Пор-Дье? Если бы я думал только о матушке и о Дези, то кроме радости ничего бы не испытывал при этой мысли; но предстоящие пять лет службы у дяди Симона представлялись мне столь ужасной будущностью, что я решил продолжать свои поиски до последней крайности и попытать все средства.

Обходя гавань со всех сторон, я вернулся на набережную. Начался прилив и уже несколько рыбачьих лодок уплыло в открытое море. Я пошел на дамбу полюбоваться отправкой кораблей. Давно я не видал этой, с детства милой, родной мне, картины.

Прибой волн, необъятное море воды, приход и уход лодок из Кана, Руана, Гонфлера, отправка больших судов в дальнее плаванье, прощанье, маханье платками с берега и с палубы, крики матросов, лязг цепей и якорей, смесь всех этих белых парусов на рейде от берега и до самой последней точки, видимой глазом, до того меня очаровали, что я забыл свои собственные заботы и поиски.

Уже более двух часов я сидел, как окаменелый, не сводя глаз с этого зрелища, забыв все на свете… Вдруг меня кто-то дернул за вихор и привел в чувство. Я обернулся и с изумлением увидел одного из музыкантов труппы Лаполада, немца Германа.

— Разве Лаполад в Гавре? — спросил я с таким ужасом, что Герман с минуту не мог мне ответить от душившего его хохота. Нахохотавшись вдоволь, он успокоился немного и отвечал, что он вслед за мной тоже сбежал из цирка, а теперь собирается ехать к брату, который живет в республике Эквадор.

— Брат за проезд мой заплатил; а насчет Лаполада ты теперь не бойся. Он получил довольно большое наследство, продал свой зверинец, или, вернее, жалкие его остатки, потому что через две недели после вашего побега бедный Мутон умер с горя и с голоду.

Без Дези с ним никто не мог справиться; он страшно скучал, отказывался от всякой пищи. Кажется, он готов был съесть одного только Лаполада и набрасывался на него при всяком удобном случае. Но так как Лаполад не имел намерения продлить жизнь льва на счет своей собственной, то несчастный Мутон и погиб.

Я рассказал Герману про все свои неудачные попытки поступить юнгой на корабль и попросил его помочь мне в этом деле; Герман был ловкий и сметливый мальчик, недаром он так долго служил в балагане у чужих людей, вдали от родины.

— Хочешь я выдам тебя за своего брата? — отвечал он на мою просьбу.

— А где же я возьму денег на экипировку, ведь у меня ничего нет, ни гроша.

Отсутствие экипировки составляло главное затруднение. У Германа тоже не было денег. Надо было отказаться от этого проекта.

— Ты не горюй, что-нибудь еще придумаем, — утешал меня Герман, — пойдем-ка лучше обедать, а после обеда отправимся в театр, мне дал туда два места один музыкант, мой земляк.

В театре играли комедию «Открытая Война». В этой пьесе одного из действующих лиц принесли на сцену спрятанным в огромный сундук.

— Вот так богатая мысль, — шепнул мне на ухо Герман, — это прямо для нас с тобой!.. В антракте я тебе все объясню подробно.

Вот что он надумал: надо купить большой деревянный сундук и запрятать меня туда. За час до отхода парохода отнести этот сундук под видом багажа, хорошо запертый и обвязанный веревками, на палубу парохода.

— Я скажу, что в сундуке спрятаны разные вещи, которые брат поручил мне привезти с собою. Когда же мы выплывем в открытое море, я тебя выпущу, и капитан, волей-неволей, оставит тебя на корабле, не бросать же ему тебя в воду. Раз ты попадешь в число экипажа, он даст тебе какую-нибудь работу, а ты старайся хорошенько, вот все и обойдется ладно.

Конечно, это был смелый до дерзости, почти безумный, план, но в нем было то необычайное, «с приключениями», что всегда казалось мне соблазнительным.

На другой день мы с Германом обошли все лавки подержанных вещей и нашли наконец огромный сундук, как раз подходящий для наших целей. Когда мы принесли его домой, я влез в него, он оказался как раз впору.

Мы просверлили в стенках сундука несколько дырок, через которые я мог бы свободно дышать. Он запер меня, и я высидел там два часа, для опыта, совершенно благополучно, потому что мог двигать руками и ногами, ложиться на бок и на спину, вообще менять положение.

Судно, на котором ехал Герман, отправлялось завтра вечером в открытое море., Я пошел предварительно хорошенько с ним познакомиться и осмотреть его во всех подробностях. Оно называлось «Ориноко».

По возвращении на квартиру Германа я окончательно решил ехать и сел писать матушке длинное письмо, в котором извещал ее, что я уезжаю в море, прошу простить меня, но что я не в состоянии вернуться к дяде Симону, а потому это единственный для меня выход.

К этому письму я приложил другое — для Дези. Я описал ей мою встречу с Германом, а также известил о судьбе Лаполада и его зверинца, о смерти Мутона и в конце просил ее быть доброй к матушке и заступиться перед нею за меня.

За два часа до полного отлива, т. е. до отхода корабля, Герман запер меня в сундук и дал мне на дорогу кусок хлеба.

— До завтра еще долго, — сказал он мне смеясь, — если ты проголодаешься, то можешь и поесть. А пока до свиданья!!!

Мне предстояло высидеть 20 часов взаперти, потому что если бы я открыл свое пребывание близ берегов, капитан мог отправить меня на шлюпке обратно, тогда как в открытом море сделать это было много труднее. В течение нескольких дней дул сильный южный ветер, а потому через 20 часов мы будем далеко за Шербуром.

Мы привинтили две кожаные петли внутрь сундука, я должен был держаться за них, чтобы меня не очень подбрасывало при нагрузке. Герман два раза повернул ключ в замке, обвязал сундук крест-накрест веревкой и взвалил его себе на спину. При этом начал хохотать так, что я подпрыгивал в ящике, точно ехал рысью верхом на лошади. Но когда он вступил на борт «Ориноко», вся его веселость мигом исчезла.

Капитан сурово и подозрительно посмотрел на него.

— Ты это что тащишь? — закричал он.

— Свой сундук с вещами для брата.

— Теперь слишком поздно, трюм закрыт. Неси назад!

Вот тебе раз, а мы именно хотели, чтобы трюм был закрыт и сундук нельзя было бы спустить на дно и завалить другими вещами, потому что тогда Герману добраться до меня было бы нелегко; а теперь сундук можно было поставить на палубе, или еще лучше, в каюте Германа.

Капитан долго не соглашался принять этот запоздалый багаж на борт, я уже думал, что мне придется остаться и на этот раз на берегу. Однако Герман стал всячески упрашивать принять сундук и, чтобы отвязаться от его приставаний и просьб, капитан велел поставить сундук между деками, посреди других, запоздавших до последней минуты, вещей, а потом снести его в трюм. Эта перспектива меня не очень-то пугала, потому что я надеялся раньше, чем это случится, очутиться уже на свободе.

Вскоре раздался плеск падающих в воду канатов, и я почувствовал, что корабль движется, а над моей головой раздавались торопливые шаги матросов. Судно выходило из гавани. По звукам, доносившимся до меня так ясно, что я мог следить за всем, что происходило на палубе, по смешанному шуму голосов и оборотам колес я понял, что мы проходили через шлюзы.

Несколько минут еще судно оставалось неподвижным, потом оно постепенно и ровно начало двигаться вперед. Его выводил в открытое море буксирный пароход. По легкому покачиванию я понял, что мы вышли из гавани и очутились между дамб; заскрипели блоки, это поднимали паруса, корабль накренился, буксирный пароход отъехал, якоря затрещали и вот, наконец, я достиг своей цели. Я на корабле, начинается жизнь, полная приключений!

Этот, столь желанный, миг настал, я думал, что буду испытывать при этом безумную радость, а на самом деле мне стало жутко, сердце щемило от беспричинной грусти и от страха за будущее.

Правда, что положение мое было пока далеко не веселое. Может быть, если бы я очутился на палубе, среди матросов, занятых своим делом, видел перед глазами открытое море, вдыхал его соленый, знакомый вкус, я бы чувствовал себя совсем иначе и радостно встретил бы неизведанное будущее.

Но теперь, лежа, как в гробу, между четырьмя досками, запертый на ключ, я не мог отделаться от невольного чувства ужаса перед вопросом, что со мной будет дальше?

Меня вывели из тяжелого, как кошмар, раздумья, три-четыре коротких удара по крышке моей тюрьмы. Я не слыхал голоса, а потому не рискнул отозваться, может быть, это ударил по сундуку случайно какой-нибудь матрос; но повторилась мелкая дробь, значит это Герман. Тогда я постучал в ответ черенком ножика в крышку. Это немного меня успокоило и на душе повеселело. Что за беда посидеть еще несколько часов в сундуке, зато потом как будет хорошо! Среди океана весь мир Божий был открыт передо мною.

Ветер посвежел; корабль шел наперерез волнам и начиналась качка, я с детства привык к качке, когда, бывало, с отцом мы отправлялись в рыбачьей лодке в море на всю ночь, прежде у меня никогда не бывало морской болезни, потому что я «моряк».

Каково же было мое разочарование, когда меня стало тошнить.

Сначала я приписал это нездоровье недостатку воздуха, он все же плохо проходил в сундук через маленькие дырочки, и еще с большим трудом выходил обратно, а также и невыносимой жаре и духоте; но тошнота все усиливалась и начались приступы настоящей морской болезни. У меня звенело в ушах, голова кружилась, а перед глазами пошли зеленые круги. Это новое горе встревожило меня. Кроме того, я мог не сдержаться, громко зареветь — меня могли услышать проходящие матросы.

Я часто слыхал, что лучшее средство против этой болезни — сон. Так как это единственное средство, которое было в моем распоряжении, то я положил голову на ладони и старался изо всех сил заснуть. Старания мои были напрасны. Постель была не очень-то удобна. Если бы еще я догадался постлать на дно ящика хоть охапку соломы. Когда судно начинало сильно раскачиваться, у меня сердце замирало и мне казалось, что я сейчас умру, до того трудно было дышать, наконец усталость превозмогла все и я забылся тяжелым сном.

Сколько времени я спал — не знаю, потому что в сундуке была непросветная тьма: я не мог даже определить, была ли это ночь или день. Только по тишине, которая царила на корабле, можно было думать, что это ночь; все улеглись спать. Надо мной раздавались одни мерные шаги вахтенного, и время от времени скрип руля.

Боковая качка усилилась; по временам мачты трещали от напора ветра. Удары волн о борт показывали, что ветер все крепчал. От того ли, что ночная свежесть облегчила меня, и мне стало легче дышать, или я стал привыкать к качке, но морская болезнь больше не повторялась, а потому я мог снова заснуть. Под знакомый шум волн мысли перенесли меня в маленькую комнатку в Пор-Дье, где мы мучились с матушкой в страхе за отца, сначала молились, а потом тоже засыпали под рев бури.

Во второй раз я проснулся от страшного грохота, раздавшегося над самой моей головой. Все судно затрещало с такой страшной силой, что мне показалось — все на корабле разлетелось в щепки, мачта, палуба и мы все сейчас должны провалиться. Снасти скрипели, все трещало.

— Стой! — закричал кто-то по-английски.

— Все на палубу! — кричал чей-то голос по-французски.

Среди криков и шума многих голосов я различил глухой свист — я узнал его тотчас же. Это вырывался пар. Верно, в наше судно врезался английский пароход, и оно накренилось на бок, меня перевернуло на противоположную сторону сундука.

Раньше чем я опомнился от этого свиста, выпуск пара прекратился, послышался новый треск и неистовый крик и шум на нашей палубе. Почти в то же время «Ориноко» снова приподнялся кверху; я старался сообразить: пошел ли английских пароход ко дну или же, наоборот, отошел от нас, и мы тонем.

Тогда, понимая весь ужас своего положения, я стал кричать изо всех сил, умоляя кого-нибудь открыть двери моей тюрьмы и выпустить меня на волю, но никто не слыхал меня. Я слышал над собой смешанный говор голосов, быстрые шаги во всех направлениях, а волны хлестали со страшной силой о борт «Ориноко», ветер так и выл, так и рвал. Потонем мы или нет? Вспомнит ли Герман в эту страшную минуту обо мне?

Предчувствие близкой смерти сжало мне сердце так, что оно, кажется, совсем перестало биться. Холодный пот выступил на всем теле, точно я окунулся в воду. Инстинктивно хотел я подняться на ноги и больно ударился головой об крышку сундука. Я стал на колени и делал отчаянные усилия, чтобы выломать ее, но замок был сделан прочно; мои усилия не повели ни к чему, сундук не поддавался. Я повалился на дно, полумертвый от страха и ужаса. Неужели же придется умирать в этом проклятом сундуке?

Затем, отдохнув немного, я снова стал звать Германа и кричал изо всей мочи. Но оглушительный шум на палубе заглушал мои крики, я сам не слыхал своего голоса, а слышал только как топорами рубили мачты: Германа все нет как нет! Что он делает, или, вернее, что с ним самим случилось?

Я слышал, что одни матросы рубили мачты, другие выкачивали насосами воду, мы тонули, теперь это было для меня ясно. Я снова отчаянно стал ударять об крышку, делал нечеловеческие усилия, чтобы сломать ее, но она не поддавалась, и я падал на дно сундука, обезумев от отчаяния и бешенства.

— Герман, Герман, — вопил я не своим голосом. Ничего и никого в ответ. Все те же звуки над моей головой, т. е. на палубе, но с той стороны, где я был заперт, все стихло, моего голоса никому не слышно. А если отчаянные крики мои глухо и долетали на поверхность корабля, то они были заглушаемы ревом бури.

Неужели Герман уже утонул, думал я, или же снесен волнами, или, может быть, его убило обломками мачты, а может быть от страха он позабыл обо мне и мне суждено умереть заживо погребенным. Я не предвидел ниоткуда никакой помощи, никакого спасения. Какой ужас! Господи, помоги мне! — начинал я молиться, обливаясь холодным потом.

Ждать мужественно смерти, встретиться с ней лицом к лицу, как с неизбежным концом всех людей, может даже ребенок. Но это тогда, когда человек на свободе, когда он может защищаться, отстаивать свою жизнь, когда борьба удваивает его силы, а умирать запертому между четырех досок, где едва можно дышать и с трудом двигаться, — это чудовищно и жестоко!

Я продолжал с бешенством колотиться о стены моей тюрьмы, но все также безуспешно. Хотел еще кричать, но горло у меня пересохло, звука не было, а слышался только один хриплый стон. Не знаю, как может человек вообще переносить такие положения, а тем более мальчик. Я потерял сознание.

Когда я пришел в себя, через сколько времени, — неизвестно, я испытывал странное ощущение. Мне казалось, что я уже умер и лежу на дне моря, и меня покачивают волны. Но шум на палубе напомнил мне ужасную действительность.

Воду все еще выкачивали насосами, но она просачивалась, потому что я повсюду слышал ее плеск. Ветер завывал по-прежнему, а волны так продолжали хлестать о бока «Ориноко», что потрясали корабль до самого основания, причем была страшная качка, меня бросало в моем ящике из стороны в сторону, как щепку. Я снова стал кричать о помощи, но ничего в ответ, кроме глухого воя бури.

Я задыхался и расстегнул на себе платье. Когда я снимал жилет, мне попался под руку ножик, о котором от страшного волнения я совершенно позабыл. Это был простой мужицкий ножик, очень прочный, хорошей стали, острый и с крепкой ручкой.

Так как никто, очевидно, не мог мне помочь, то я должен был попытаться сам себя вызволить. Я открыл нож и стал сверлить замок. Лес, из которого был сделан сундук, был старый, хорошо выдержанный, а потому дерево было страшно твердое.

Я с таким страстным рвением принялся за свою попытку к освобождению, что вскоре был без сил, весь в поту, ножик скользил между пальцами, и каждую минуту я принужден был вытирать руки, а потом снова начинал долбить. Работа моя мало подвигалась вперед, качка сильно мешала, меня ежеминутно перебрасывало из стороны в сторону.

Наконец замок понемногу подался. Я надеялся на сильный толчок, который поможет мне его оторвать совсем. Нож до того разогрелся, что кончиком его я обжег себе язык, когда хотел его послюнить.

На палубе перестали выкачивать воду, но движение и шум продолжались. Шаги матросов становились все быстрее, очевидно, над чем-то работали с усердием. Что там происходило? Что делали? До меня долетали такие звуки, точно что-то очень тяжелое катили по палубе. Но что это должно было обозначать, я никак не мог догадаться; у меня теперь не было времени задумываться над этими вопросами. Я снова принялся за работу. Ножик зазубрился и работать становилось труднее, хотя я затрачивал на свою работу всю энергию и весь запас остававшихся сил. По временам у меня немели руки, поясница ныла от неловкого положения, и как я ни спешил освободиться, все же должен был останавливаться для передышки. По-прежнему до меня доносился вой бушующего ветра, рев волн и треск ломающихся снастей.

Наверное, я проработал более получаса. Вы не можете себе представить, до чего время показалось мне бесконечно долгим. Наконец замок и с другой стороны пошатнулся. Я стал на колени, и, согнув спину колесом, изо всей силы напирал на крышку, чтобы она приподнялась. Замок отскочил, но крышка не поднималась.

Я забыл, что сундук был завязан веревкой. Предстояла новая задача — перерезать ее. Сначала я думал, что это пустяки, но я ошибся; хотя крышка и стала немного подниматься, но веревки западали за края.

К счастью, я попал сразу рукой удачно, добрался до веревок и перерезал их. Какое счастье, вот и свобода. Я двинул крышку, но она, приподнявшись немного, снова захлопнулась. Я толкнул ее посильнее, то же самое, она не приподнималась выше; очевидно, ее что-то удерживало сверху.

На этот раз отчаяние мое было так велико, что я снова упал в изнеможении на дно сундука. Но я слишком много сделал, чтобы теперь отступать, не доведя до конца своей работы, не попытаться еще. Вопрос шел о жизни и смерти.

Крышка поднималась настолько, что я мог просунуть руку, но дальше никакими усилиями мне не удавалось ее приподнять. Я просунул руку так далеко, как только можно было, и стал шарить вокруг; темнота прерывалась едва заметной полоской света, падающего откуда-то. Наконец я узнал, откуда грозила мне новая страшная опасность. Это был больших размеров сундук, поставленный на соседний с моим, он покрывал собой, хотя не плотно, половину моего, а потому и не давал возможности открыть крышку.

Я сделал усилие его оттолкнуть, но он был непомерной тяжести и не двинулся с места. Кроме того, мое неловкое положение мешало мне действовать с достаточной ловкостью. Думать, что я мог бы одними своими силами приподнять эту тяжесть или даже столкнуть ее — было безумием. Итак, все мои усилия не привели ни к чему, мне не удалось освободиться из моей ужасной тюрьмы. Я весь дрожал от горя, нетерпения и страха перед безвыходностью своего положения. Голова моя горела, как в огне.

Быть может, мои крики заглушались присутствием этого ужасного сундука. Теперь же, когда крышка хоть немного поднимается, меня могут услыхать. Я начал снова кричать отчаянно, неистово. Потом прислушался. Шум на палубе продолжался, затем что-то тяжелое упало в воду. Если я слыхал крики сверху, то отчего же они не слышат моих? Я еще покричал и снова прислушался.

На этот раз я был поражен наступившей вдруг тишиной. Не было слышно ни шагов, ни голосов, слышался один вой ветра, хотя время от времени доносились какие-то крики, но они слышны были уже со стороны моря.

Ясно, что меня никто не услышит. Я решил прибегнуть к последнему средству, попробовать сбить крышку с петель, тогда ее можно будет сдвинуть и я освобожусь.

Я снова поспешно принялся за работу, потому что наступившая на корабле тишина испугала меня невыразимо. Неужели же весь экипаж: капитан, матросы, пассажиры, а с ними и мой Герман, потонули в море? Все было возможно, потому что страшная килевая качка продолжалась, и буря была в самом разгаре.

Петли не были так прочны, как замок, и подались быстро, я бы должен был начать с них, а не с замка; с помощью ножа мне удалось разнять одну половинку, а раскачивая крышку, я подвинул дело вперед.

Наконец они соскочили, и я выполз из сундука на свет Божий. Какое это было счастье, вы не можете себе представить. Я мог двигать свободно почти онемевшими членами, я мог свободно дышать.

В первую минуту освобождения я зарыдал от радости. Потом нашел лестницу на палубу и стал по ней взбираться ощупью. К счастью, выходная дверь не была заперта на замок.

Было раннее утро, едва начинало светать, но мои глаза так привыкли к темноте, что я живо окинул взглядом все пространство и, о ужас, не увидал нигде ни одной живой души. Везде пусто. Было ясно, что корабль был оставлен на произвол судьбы, а экипаж и все люди уехали на шлюпке.

Я побежал на ют и, смотря вдаль, увидел при бледных лучах утренней зари вдали на горизонте черную движущуюся точку, это была шлюпка. Я кричал, сколько хватало голоса, но ветер заглушал мой слабый детский отчаянный крик, и люди, конечно, не могли его услышать на воде. Оставаясь одна надежда на Бога.

Я очутился один среди бушующего моря на сломанном, покинутом людьми корабле, они предоставили ему затонуть или разбиться, и несмотря на это, я все же чувствовал себя в этих ужасных условиях легче, чем запертый в проклятом сундуке.

Осмотрел я первым долгом корабль, чтобы видеть, в чем была главная поломка. Английский пароход врезался как раз в середину его и чуть не расщепил его пополам. При столкновении все было разбито и поломано.

Всюду вокруг меня обломки мачт, обрывки парусов и веревок. Из снастей оставалась только половина фок-мачты и бугшприт нетронутыми, из парусов остался фок-стаксель, а стеньга оказалась разорванной в клочья.

Начинался день: с востока облака были густого огненного цвета, они быстро бежали по небу и постоянно изменяли свое очертание. Море кругом, сколько было видно, сплошь покрылось белой пеной, оно имело грозный мрачный вид, освещаемый тусклыми бликами утренней зари.

Ветер не унимался и буря так качала «Ориноко», что оно могло перевернуться с минуты на минуту. Уж если экипаж во главе с капитаном решил бросить судно, то, следовательно, опасность пойти ко дну была неминуема. Чтобы удержаться на ногах, я должен был привязать себя веревкой к снасти, а то и меня и палубу волна заливала, и я был весь мокрый.

При поверхностном осмотре нельзя было решить, много ли было воды в трюме. Насосы были слишком тяжелы, и я не мог выкачивать ими воду, чтобы убедиться в ее количестве. Весь бок корабля был сильно поврежден. Сколько времени «Ориноко» мог еще продержаться на поверхности воды и противостоять силе напора ветра? — Это было трудно решить. То, что корабль пойдет ко дну, в этом я был совершенно уверен, но может ли он продержаться до прихода какого-нибудь мимо проходящего судна, которое бы могло меня взять?

Я не терял на это надежды и думал, что если путем упорной борьбы я помог себе выбраться из страшного сундука, то, быть может, я мог еще бороться и теперь за свою жизнь до последней возможности. Морское дело мне было достаточно знакомо, чтобы знать, что если судном перестают управлять, то оно разобьется, а затем пойдет ко дну. Поэтому я кинулся к рулю, не заботясь уже о том, какого направления держаться, но для того только, чтобы с помощью фок-мачты направить судно против волн.

До этой минуты я умел хорошо управлять только рыбачьими лодками, а это совсем не то. Едва я взялся за руль, как колесо завертелось с такой силой, что меня отбросило на несколько шагов в сторону. К счастью, на румпеле тали были очень хорошие, и я кое-как мог справиться с рулем, приспособившись им управлять после нескольких неудачных попыток.

Так как я не знал, где мы остановились, близко или далеко от земли, то при таких условиях для меня было безразлично, куда держать путь, и я направил «Ориноко» по ветру.

Единственная моя надежда на спасение заключалась в том, чтобы встретить какое-нибудь судно. Для этой цели я уселся на юте, чтобы иметь перед собой открытый горизонт и не пропустить корабля, если бы он где-нибудь показался.
Ветер к утру начал стихать. Небо поочистилось; тучи лилового цвета стали переходить в светло-серый и рассеиваться. Кое-где между ними появились голубые просветы. И, хотя море продолжало бушевать, все же у меня на душе становилось легче. Мы не могли очень далеко уплыть от берегов, значит нельзя допустить, чтобы не прошел мимо ни один корабль. Почти три часа кряду я сидел на одном месте, не спуская глаз с моря и боясь отвернуться хоть на минуту. Вместе с ветром успокаивалось и море, то есть волны вместо клокочущей бездны, где все смешивалось в беспорядке, принимали известное направление, а это было все же менее опасно.

Вдруг я заметил белую точку на темном фоне лиловой тучи. Точка увеличивалась еще и еще и явно шла за ветром, т. е. в том же направлении, как и «Ориноко». Я бросился к румпелю, чтобы направить свое судно наперерез ему, но это оказалось напрасной надеждой. У корабля были распущены все паруса, а у меня были одни жалкие остатки снастей, которые не могли почти действовать в помощь ветру. Еще с полчаса я напряженно следил, даже мог сосчитать все его снасти, но вот оно начало уменьшаться и удаляться.

Я побежал к колоколу и начал неистово звонить, потом опять взобрался на рубку и смотрел, но, увы, оно все уменьшалось и продолжало свой путь, не обращая внимания на «Ориноко». Ясно, что меня не слышали и не видели.

Это было страшное разочарование, крушение всех моих надежд. Еще с час я следил за ним глазами. Оно все уменьшалось, и, наконец, превратилось в одну черную, едва заметную точку. Снова я остался один в необъятном водяном пространстве.

Значит мало, если суда будут проходить мимо, надо еще, чтобы они заметили «Ориноко». Тогда я поискал в складе, где прячут сигналы, самый большой флаг, какой мог только найти и поднять, и прицепил его на верх стеньги. Трудно было мне подняться, чтобы укрепить его, но я не даром лазил по шесту в цирке Лаполада. Теперь мне очень пригодились уроки акробатических упражнений. Я спустился вниз и глядел с надеждой на широкое развевающееся знамя, которое должно было обозначать для тех, кто его увидит, что судно в опасности и погибает. Самое страшное для меня было теперь, когда море значительно успокоилось, это прибыль воды в трюме, но пока что судно еще не погружалось в воду, на всякий случай, если бы оно вдруг пошло ко дну, я собрал несколько досок, связал их, сколотил гвоздями и сделал себе нечто вроде плота, на нем я все же мог бы еще продержаться хоть немного на поверхности моря.

Уже наступал полдень, а я со вчерашнего дня ничего не ел, и потому я решил поискать на корабле чего-нибудь поесть, хотя не без долгих колебаний остановился на этом: меня пугала возможность сразу затонуть, пока я спущусь вниз в каюты. Однако голод превозмог все мои опасения.

Я спустился вниз и на лестнице вдруг услыхал собачий лай и рычанье. Я сначала онемел от испуга и отступил в ужасе, но сильным прыжком собака выскочила из капитанской каюты и понеслась в открытую мной дверь по лестнице вверх. Я вспомнил, что видел ее накануне, когда осматривал «Ориноко» до отъезда из Гавра, что это собака капитана, и зовут ее Турок.

Бедное животное, подобно мне, было заперто и забыто. В одну минуту она очутилась на палубе, потом повернулась и посмотрела на меня подозрительно. Но, очевидно, осмотр был в мою пользу, потому что Турок дружелюбно подошел ко мне, завилял хвостом и стал тереться об мои ноги, почувствовав инстинктивно, что нашел во мне друга и товарища по несчастью. Это меня растрогало.

В каюте капитана я нашел еды больше, чем было нужно. Сколько угодно хлеба, холодной говядины и вина. Турок также был страшно голоден и очень обрадовался, когда я щедро поделился с ним. Мы поели на скорую руку, часть я захватил с собой и побежал поскорее наверх.

Хотя я был на волосок от смерти, а все же ел с наслаждением, с таким же аппетитом и Турка хватал налету говядину и хлеб. Теперь я почувствовал себя не таким одиноким; возле меня очутилось живое существо, дружески ко мне расположенное. Утолив голод, Турка улегся у моих ног и не покидал меня ни на минуту.

Он следил своими добрыми глазами за всеми моими движениями, я обнял его и расцеловал; с этих пор мы стали друзьями.

В каюте я увидел пару пистолетов, забытых на столе, и захватил их с собой. В случае появления на горизонте нового судна я буду стрелять; быть может, меня услышат. День склонялся уже к вечеру, а я не видал более ни одного паруса. Море совсем успокоилось.

«Ориноко» покачивало, но едва заметно, оно еще довольно устойчиво держалось на воде, и я не замечал в нем течи. Ночь меня не пугала, собака была со мной, и берег не должен был быть далеко. Может быть, в ночной темноте зажгут маяк, и я увижу его и узнаю, где берег, тогда я направлю к нему судно, и мы с Турком будем спасены. Но совсем стемнело, а надежды мои не оправдались, и я нигде не увидел маяка, одни звезды зажглись в темно-голубом небе, а путеводной звезды своей я пока не нашел.

В одно время с пистолетами я захватил плащ и разную одежду, набросанную повсюду. Из нее сделал себе постель, покрылся сверху плащом, но решил всю ночь не закрывать глаз, чтобы не пропустить спасительной точки на горизонте. Пистолеты положил рядом. Турка улегся возле меня и тотчас же заснул. Ветер затих, и судно слегка покачивалось, а море плескалось об его борта, теперь с ласкающим шумом. Луна взошла и осветила своим бледным светом водяную пустыню и отражалась в ней серебристой полосой. Вскоре незаметно меня укачало, и несмотря на все усилия не спать, усталость и волнения целых суток взяли свое, я заснул так же крепко, как Турка.

Но это затишье на море не обозначало еще конца бури. К утру меня разбудил свежий ветер. Облака низко бежали над водой и море снова стало волноваться.

Я справился с компасом и увидал, что ветер дул с северо-запада. Я направил судно так, чтобы оно было за ветром, мне почему-то казалось, что именно в этом направлении должны находиться берега Нормандии и Бретани.

Через какой-нибудь час море стало такое же бурливое, как и накануне, и волны стали заливать палубу «Ориноко», раскачивая его из стороны в сторону.

Под напором ветра фок-мачта, уже попорченная, начала покачиваться с зловещим треском. Снасти ослабели и с каждым новым порывом ветра я с замиранием сердца ожидал, что ее разломает окончательно. Тогда все будет кончено, «Ориноко» пойдет ко дну.

Я не спускал глаз с этой мачты, как вдруг, следя за ней глазами, я увидал на горизонте темную линию, она тянулась далеко. Несмотря на опасность, я бросился к румпелю и направил ход. Это была земля! Ноги у меня дрожали и подкашивались от радости, по лицу струились слезы. Спасен!

Я не смел верить своим глазам, своему великому и неожиданному счастью! Несмотря на медленный и неправильный ход корабля, линия стала обозначаться все яснее. Скоро у меня не осталось никакого сомнения, что это действительно была земля. Только бы еще час-два продержалась мачта, моя единственная спасительница, пока я доберусь до берега. А она скрипит и трещит, этот треск отдавался в моем сердце как похоронный звон для моей воскресшей надежды на спасение. Турка волновался не менее моего. Казалось, он хотел вскочить мне в глаза и прочитать все мои мысли.

Берег, к которому я направил корабль, был низкий, но дальше он очень постепенно поднимался в виде холма. Вдали не было видно ни гавани, ни деревни, ни признаков жилья.

Конечно, надежда моя заключалась не в том, чтобы подплыть к нему раз не было гавани, это было невозможно, даже если бы это был порт, то ввести полуразбитый корабль в гавань во время волнения было мне не по силам. Я одного желал — подплыть к берегу на такое расстояние, чтобы я мог попытаться спастись вплавь. Но возможно ли будет это? Может быть, существуют вблизи земли такие подводные камни, которые не подпустят судно и на такое расстояние.

Все эти сомнения и предположения страшно меня волновали. Я отвязал плот, сколоченный мной из досок на случай, если бы «Ориноко» начал погружаться в воду, снял куртку и сапоги и стал ждать с замиранием сердца решения своей участи. Земля теперь была отлично видна. Я мог подробно рассмотреть берег. Волны с пеной разбивались об него. Было время прилива. Еще четверть часа или каких-нибудь десять минут — и моя судьба решится. О, матушка! О, Дези, помолитесь за меня!

В момент, когда я, растроганный, думал о них, «Ориноко» вдруг поднялось, точно подпрыгнуло; я услыхал треск, румпель оторвался от руля, колокол зазвонил, мачта зашаталась и повалилась, а я за ней свалился на палубу. «Ориноко» стал, натолкнувшись на подводный камень. Я попробовал приподняться, но новый толчок снова сшиб меня с ног. Корабль еще раз покачнуло взад и вперед со страшной силой. С ужасающим треском он вдруг остановился и опрокинулся на бок.

Я попытался подняться и уцепиться за что-нибудь, за какое-нибудь бревно, только не успел. Волна налетела, захватила меня и закрутила в вихре воды. Когда я выплыл из этого водоворота, то очутился уже в метрах 15 или 20 от корабля. В нескольких шагах от меня плыл мой верный Турка и глядел мне с отчаянием в глаза. Я постарался его ободрить голосом. Мы находились не более как в 200 метрах от взморья.

В обыкновенное время, т. е. когда не было сильного волнения, переплыть такое пространство для меня ничего не стоило бы, но когда меня поднимали на свой гребень волны с гору величиной, это было совсем не то… Я не терял мужества, плыл не торопясь, старался держаться над волной, но меня беспрестанно захватывали встречные волны, и я едва успевал дышать между бурунами.

Берег, как я уже сказал, был совсем пустынный, значит помощи ждать мне было неоткуда. К счастью, ветер гнал волны к берегу, а с ними вместе и меня. Опустившись вместе с волною вниз, я вдруг почувствовал под ногами твердую землю — песок. Это был решительный момент. Следующая волна с такой силой ударила меня о землю, точно я был пучок морской травы.

Я постарался уцепиться пальцами за песок, но волна была сильнее меня, устоять против нее оказалось невозможным. Я понял, что если буду продолжать эту неравную борьбу, то бесцельно потеряю последние силы, и море меня проглотит. Тогда я вспомнил об одном способе спасения, о котором мне рассказывал как-то случайно покойный отец. В момент передышки между двух волн я достал ножик и, открыв его, когда волна выбросила меня на песок, воткнул ножик поглубже в землю.

Волна тянула меня за собой, подбрасывая, словно мячик, но у меня появилась точка опоры, я мог теперь с волною бороться. Как только отхлынула, я встал на ноги и побежал по песку вперед что было мочи. Следующая настигла меня, но покрыла только до колен, я еще пробежал несколько шагов и тут без чувств повалился на землю.

Я был спасен этими последними усилиями, но зато дальше уж не помнил ничего… Моим спасителем явился на сей раз верный Турка. Он лизал мне лицо до тех пор, пока я не пришел в себя; он отчаянно лаял, глаза его горели так, точно ему хотелось сказать мне: «Приди же в себя, мы счастливо отделались от всех бед». Я приподнялся на песке и увидал, что ко мне подходит таможенный сторож. Он, верно, заметил меня с вершины дюны, а с ним вместе и несколько человек крестьян, которых привлек неистовый лай верного Турки.

 

Глава 11 Приключения Ромена Кальбри — Гектор Мало

Лабульи хотя был плохой гимнаст, но зато очень ловкий фокусник, и любимой его забавой было дурачить своим искусством добродушных простолюдинов, которые приходили из окрестных деревень на базар. Когда я увидал, что он вертится посреди толпы около Тюркетена, то остановился посмотреть, какие он будет выкидывать фокусы, однако же держался в стороне, ибо ему часто попадало, если он заходил в своем умении дурачить добрых людей слишком далеко.

Хорошо, что я так сделал. В этот раз шутка состояла в том, чтобы вытаскивать табакерки у тех, кто нюхает табак, а платки у тех, кто совсем не нюхает.

Лабульи, с присущей ему ловкостью, должен был шарить в карманах зрителей, а Филясс моментально подсыпал в табакерки кофейную гущу, а когда ему попадались чистые носовые платки, то он пачкал их в нюхательный табак.

Занявшись искусством Тюркетена и заглядевшись в рот терпеливым пациентам, наивная публика ничего не замечала. Уже несколько человек, вытащив платок и высморкавшись, начинали неистово чихать к великой потехе двух плутов. Другие, понюхав из табакерки, с наивным удивлением поглядывали друг на друга, не догадываясь, куда девался табак. В это время полицейский заметил, как Лабульи запустил руку в карман к пожилой женщине, чтобы вытащить у нее платок.

В толпе поднялся шум, движение, их обоих схватили. А я, не дожидаясь развязки, протолкался через толпу и побежал к нашим повозкам, где и рассказал о случившемся Лаполаду.

Через час полиция пришла делать у нас обыск. Конечно, ничего не нашли, потому что никто из них не воровал. Несмотря на это, обоих гимнастов арестовали.

Все объяснения Лаполада не привели ни к чему, пришлось отступиться, чтобы самому не попасть в сообщники и укрыватели краденого добра. Полиция не очень-то долюбливает акробатов, и если случается пропажа, то их первых подозревают и обвиняют, тогда не требуется доказательств их виновности, а наоборот, им приходится всячески доказывать свою невиновность.

Филясс и Лабульи никак не могли доказать, что они лазили по карманам публики для забавы, а не для воровства, все внешние улики были против них. Полиция не стала много разбирать, а засадила их в тюрьму, где они и должны были отсидеть довольно продолжительное время.

Лаполад решил, что теперь я обязан заменять ему их обоих. Когда он объявил мне об этом, я залился горькими слезами, ибо не чувствовал ни малейшего желания кривляться для потехи публики, паясничать и прятаться в ящик с крышкой.

— Не плачь, — говорил мне Лаполад, дергая меня за вихор, что у него выражало ласку и особое благоволение, — ты будешь отличаться в другом. У тебя есть гибкость в членах, и ты можешь быть чудесным вольтижером. Не надо только трусить.

В первый раз я дебютировал в новой роли на ярмарке в Алансоне. К несчастью я еще слишком мало имел опытности и умения и несмотря на то, что я проделывал самые простые акробатические упражнения, со мной случилось несчастье, которое надолго помешало осуществиться нашему побегу.

Дело было в воскресенье. Мы начали представления с 12 часов дня и без передышки должны были давать их до вечера. Несчастные музыканты до того истомились, что с трудом могли играть руками и дуть в свои трубы. Сам Лаполад устал, охрип и уже с трудом мог говорить с «почтеннейшей публикой». Лев не хотел больше вставать, и когда Дези грозила ему хлыстом, он глядел на нее умоляющим взглядом, а я прямо умирал от усталости. Мне хотелось и есть, и пить, а руками и ногами я еле мог двигать.

В 11 часов вечера народ все еще толпился в нашем балагане и не хотел уходить. Лаполад решил дать еще одно, последнее, представление.

— Мы умираем от усталости, — обратился он к толпе, — но для вас готовы даже умереть, входите, честные господа, входите!

Представление начиналось с меня. Я должен был перепрыгивать через четыре лошади, одну за другой, и потом прыгать через палку, которую то поднимал, то опускал Кабриоль. Первые прыжки мои были неудачны. Публика начала выражать неудовольствие.

Кабриоль держал на плечах жердь, на которую я должен был влезть. Я хотел сказать публике, что не могу больше прыгать, но грозный взгляд Лаполада парализовал мое намерение; возбужденное ожидание толпы кое-как поддержало мои падающие силы. Я вскочил на плечи Кабриоля и взобрался довольно легко на вершину жерди, но Кабриоль, в свою очередь, выбился из сил в тот момент, когда я должен был горизонтально распластаться на шесте, я почувствовал, что шест покачнулся, у меня закружилась голова, пальцы разжались, выпустили конец палки, и я полетел стремглав вниз с головокружительной быстротой.

Толпа ахнула; я упал на землю. Удар был очень силен, так как я свалился с высоты пяти метров, и если бы на земле не были насыпаны опилки, я бы, верно, совсем расшибся. Я чувствовал сильнейшую боль в плече, в нем что-то хрустнуло, я постарался встать и даже имел силы раскланяться с публикой, которая, привстав на скамейках, с напряжением следила за моими движениями, но я не мог пошевельнуть правой рукой. Меня окружили, стали расспрашивать. Я сильно страдал от боли, мне сделалось дурно.

— Это пустяки, — уверял Лаполад, — соблаговолите, господа, занять ваши места, представление продолжается.

— Он не будет в состоянии сделать вот этого, — балаганил Кабриоль, подымая над головой обе руки. — Добрые души могут спать спокойно.

Публика начала неистово аплодировать этой выходке.

Действительно, в продолжении шести недель я не мог сделать движения, представленного Кабриолем, я вывихнул себе плечо. В балаганах редко обращаются к докторам. Лаполад своими средствами наложил мне повязку по окончании представления. Вместо всякого лекарства он оставил меня в наказание спать без ужина. Я лежал один в повозке для зверей. Часа два прошло после падения, я не мог уснуть от боли; меня мучила страшная жажда; я поворачивался то в ту, то в другую сторону, не находя себе нигде покоя, плечо страшно ныло. Вдруг мне показалось, что кто-то тихонько приотворил дверь в повозку.

— Это я, — сказала Дези шепотом, — ты спишь?

— Нет.

Она быстро подошла к моей постели, наклонилась и поцеловала меня.

— Простишь ли ты мне? — сказала она мне на ухо.

— Что простить? — спросил я ее слабым голосом.

— Если бы я не задержала тебя тогда, ты бы убежал из труппы, теперь был бы уже далеко, и с тобой не случилось бы сегодняшнего несчастья.

Лунный свет падал через низкое отверстие окна, и мне показалось, что по бледному лицу Дези текли слезы. Тогда мне захотелось показаться молодцом.

— Это пустяки, — отвечал я, — разве ты считаешь меня неженкой?

Я хотел пошевельнуть больной рукой, но острая боль заставила меня застонать.

— Вот видишь ли, — повторила девочка, — это все из-за меня, все из-за меня!

И быстрым движением она расстегнула свою кофточку. Вот посмотри, — проговорила она, — пощупай.

— Что?

Тогда она взяла потихоньку мою здоровую руку и положила на свою возле локтя, я почувствовал точно кровь.

— Когда я увидала, что ты сломал себе плечо, я укусила себя за руку так сильно, как только могла укусить, потому что настоящие друзья должны страдать заодно.

То, что она сделала, было до крайности глупо, но меня это так растрогало, что мне хотелось заплакать.

— Разве ты бы не сделал того же самого для меня? Я принесла тебе веточку винограда, достала из сундука. Тебе хочется есть?

Мне хотелось пить, поэтому я съел виноград с наслаждением.

Она принесла мне еще стакан воды, ступая так легко, точно привидение.

— Теперь пора спать, — с этими словами Дези тихонько положила мою голову на подушку. — Выздоравливай поскорее, чтобы мы могли убежать. Я не хочу, чтобы ты еще раз лазил на шест, все эти дурацкие фокусы совсем не по тебе.

— А если Лаполад силой меня заставит?

— Смеет он. Тогда я напущу на него Мутона. Это не трудно. Один хороший удар лапой, и от него ничего не останется.

На пороге двери она остановилась еще раз, дружески кивнула головой и сказала — спи!

После ее ухода мне стало легче, точно и вывихнутое плечо меньше ныло и горело. Я наконец нашел удобное положение и заснул с мыслью о матушке, растроганный, но уже не такой грустный и одинокий, каким я чувствовал себя раньше. Самое неприятное в истории моего падения было то, что мне пришлось долго пролежать, а осень становилась с каждым днем холоднее. В августе можно ночевать в поле, а каково будет в ноябре? Может даже выпасть снег; что тогда мы будем делать? Дези всячески меня берегла, она сама ухаживала за зверями, и, кажется, с большим, чем я сам, нетерпением ожидала моего выздоровления, а когда я начинал говорить, что было бы благоразумнее подождать до весны, она и слушать не хотела и начинала сердиться.

— Если ты останешься жить еще в балагане, ты не вынесешь и умрешь к весне. Лаполад начнет учить тебя лазить по трапеции. Этого, я знаю, тебе не избежать; ты увидишь, какая это мука. Кроме того, мы все дальше и дальше уходим от Парижа, а к весне совсем уйдем на юг.

Этот последний аргумент убедил меня в немедленной необходимости бежать.

Надо было только раньше выздороветь. Всякое утро мы с Дези делали прогулку во дворе. Для этого я поднимал руку, сколько мог. Она делала всякий раз на двери пометку перочинным ножом, и мы сравнивали день за днем высоту пометки. Рука очень медленно заживала.

Из Алансона мы направились в Вандом, а из Вандома в Блуа. Из Блуа должны были идти к Туру, где Лаполад велел мне принимать участие в представлениях. Поэтому мы решили с Дези, что побег наш состоится из Блуа, и что через Орлеан пойдем по дороге в Париж. Она дала мне денег и я купил в Вандоме у старьевщика подержанную карту Франции. С помощью шпильки я устроил циркуль и высчитал, что из Блуа до Парижа сорок лье. Это было очень далеко. Особенно в ноябре, когда дни такие короткие, не более десяти часов. Дези никогда много не ходила, выдержит ли она переход по шести лье в день? Она уверяла меня, что да, но я, более опытный в этом деле, сомневался.

При самых благоприятных условиях надо было считать неделю безостановочной дороги до Парижа.

К счастью, ей удалось припрятать еще три франка. Запас провизии был сделан. Сапоги мои готовы, кроме того, мы случайно нашли по дороге старую лошадиную попону и спрятали ее потихоньку от всех. На нее мы сильно рассчитывали во время ночного холода.

Таким образом, все приготовления к побегу были сделаны, оставалось только подождать, пока плечо мое совсем заживет, но судьба нам снова не благоприятствовала, случилась опять неожиданная задержка.

Мутон, обыкновенно очень смирный и послушный, на этот раз оказался виновником большой для нас беды.

Однажды вечером, во время представления, двое англичан много аплодировали Дези. После окончания они подошли к ней и попросили еще раз показать им искусство укрощать льва. Лаполад согласился на это предложение тем охотнее, что оно было сделано двумя хорошо одетыми и сытно пообедавшими господами, следовательно, ему щедро заплатят. Дези во второй раз вошла в клетку к Мутону.

— Какое прелестное дитя! — восхищались они, — и притом какова смелость! — и они снова начали неистово аплодировать.

Не знаю, эти ли похвалы задели самолюбие Лаполада, или что другое, но ему, очевидно, стало досадно, почему он остается в стороне.

— Своим искусством она обязана исключительно мне, — заметил он небрежно, кивая на Дези, — это я научил ее управлять зверями, и без меня эта девочка ничего бы не стоила.

— Никогда этому не поверю, — ответил младший, белокурый и румяный молодой человек, — это искусство дается природой. Вы хвастун; я уверен, что вы не осмелитесь войти в клетку ко льву.

— Готов держать пари на десять луидоров, что вы не войдете, — прибавил другой.

— Принимаю ваше пари.

— Хорошо, только пусть малютка выйдет из клетки, а вы войдете туда один.

— Дай мне хлыст, — закричал Лаполад, обращаясь к Дези.

— Условие, что девочка уйдет отсюда и не вернется, — настаивали англичане.

— Хорошо, согласен и на это.

Мы все собрались вокруг клетки: Кабриоль, г-жа Лаполад и музыканты. Я, как всегда, должен был открыть дверь в клетку. Лаполад снял свой генеральский костюм.

— Если этот лев умный зверь, — насмешливо сказал один из англичан, — он его не тронет; ничего соблазнительного — одни кости да кожа.

Насмешки над хозяином и над его напускной важностью доставили нам большое удовольствие; зато Лаполад, видимо, злился и терял самообладание.

Мутон был умный зверь, он отлично помнил об ударах железной палкой и вилами, которыми хозяин щедро награждал его при всяком удобном случае.

Когда Лаполад храбро вошел к нему в клетку, лев начал дрожать. Тогда Лаполад еще больше расхрабрился, ему показалось, что он действительно укротитель диких зверей и что Мутон дрожит от страха.

Тогда он ударил зверя по голове, как обыкновенно это делала Дези своей маленькой ручкой. Мутон сообразил, что теперь враг в его власти. Вся его дикая гордость возмутилась, он мгновенно вскочил, дико зарычал, и, раньше чем мы успели опомниться, ударом лапы повалил Лаполада и смял его, навалившись на врага своим могучим телом.

— Умираю, помогите, где Дези? — стонал Лаполад. Лев наклонился над своей жертвой и, казалось, наслаждался победой над старинным врагом.

Кабриоль схватил вилы и начал наносить льву удары, но лев даже и не пошевелился. Музыканты побежали за Дези. Один из англичан выхватил из кармана револьвер и хотел выстрелить в ухо льву, но м-м Лаполад остановила его жестом.

— Не убивайте его! Подождите!

— Вот это славно, — вскричал англичанин, — для этой женщины лев дороже мужа, — и при этом прибавил несколько слов по-английски.

В это время прибежала Дези. Один из прутьев клетки легко вынимался, отогнув его, она могла пролезть в клетку. Мутон сначала ее не заметил, потому что стоял к ней спиной. В руках у Дези не было хлыста, но она храбро схватила льва за гриву. Удивленный подобным нападением и не видя, откуда оно, зверь так быстро обернулся, что при этом прижал девочку своим телом к прутьям клетки.

Но это продолжалось одно мгновение; узнав Дези, он сейчас же опустил лапу, которой хотел ударить невидимого врага, выпустил Лаполада, стыдливо опустил голову и забился в угол клетки.

Лаполад не умер, но у него так сильно были повреждены все члены, что его с трудом удалось вытащить из клетки, пока Дези укоризненным взглядом удерживала Мутона в другом углу. Она сама тоже пострадала, лев отдавил ей ногу, так что восемь дней она не могла совсем ходить; Лаполада же уложили в постель полумертвого, ободранного, истекающего кровью.

Наконец, недели через две после этой риятной истории Дези поправилась. Времени терять было нельзя. Раненый и больной Лаполад не мог нас преследовать. Трудно было дождаться более благоприятного времени для побега.
Мы назначили его на третье ноября. Осень стояла довольно теплая, и мы могли добраться до Парижа ранее наступления зимних холодов. Решено было, что я первый выйду из балагана, так как за мной не следили, и унесу весь багаж, то есть: запас черствых корок хлеба, попону, бутылку вина, башмаки и узелок с бельем Дези, который мы спрятали в мой ящик с овсом, и, наконец, жестяную кастрюльку. Когда хозяева уснут, Дези тихонько выйдет из повозки и прибежит к месту под деревом на бульваре, где мы заранее условились встретиться. Я пришел туда к одиннадцати часам вечера.

 

Глава 12 Приключения Ромена Кальбри — Гектор Мало

Легко можно себе представить, с каким нетерпением я ожидал прихода Дези. Мысль, что ее могут поймать, задержать и тогда весь наш план рухнет, наполняла меня страхом и трепетом; наконец, около полуночи я услыхал на бульваре легкие шаги. Она переходила через полосу света и я узнал ее по красному плащу с капюшоном, который она надевала на голову, когда после представлений выходила раскланиваться с публикой.

— Насилу выбралась! — говорила она, задыхаясь от скорой ходьбы, — так долго Лаполад ворочался и стонал, точно тюлень, и потом мне хотелось попрощаться с Мутоном. Бедный зверь, как он будет без меня скучать! Все ли ты захватил, Ромен?

— Теперь некогда проверять вещи, кажется все, — отвечал я, — нас могут хватиться, а потому надо поскорее выбираться за город.

— Ну, хорошо, пойдем, но прежде всего дай мне твою руку.

— Зачем это? — спросил я с удивлением.

— Для того чтобы ты положил ее в мою; поклянемся в дружбе на жизнь и на смерть. Хочешь так?

— Отчего же, пожалуй, — отвечал я довольно равнодушно.

— Тогда дай твою руку и говори за мной: — «Клянемся помогать во всем друг другу на жизнь и на смерть».

При этом она так сжала мою руку, что я в свою очередь тоже растрогался.

В городе царствовали мрак и тишина; вода в фонтане тихонько журчала на площади, точно бежал ручеек, да еще фонари от порыва ветра бросали огромные тени на мостовую улиц, да время от времени поскрипывали ставни у окон, ветер начинал сильно их раскачивать.

Мы шли быстро, оглядываясь, точно за нами кто гнался…

Вскоре мы вышли за городские стены и очутились в поле, я шел немного позади, и мне показалось, что она несла что-то под своим плащом в левой руке. Так как весь багаж я взвалил на себя, то что же бы это могло быть?

— Это моя резеда, — ответила она на мой вопрос, откидывая полу.

В руке у нее был маленький горшочек, завернутый в золоченую бумагу. Она всегда ухаживала за этим цветочком, он стоял у одного из окон кибитки, и за него ей часто попадало от хозяев.

— Зачем ты это захватила с собой? — спросил я, немного раздосадованный этим ненужным багажом, когда и нужное-то было так трудно нести.

— Что же, лучше было ее бросить, чтобы она погибла? Довольно одного Мутона. Бедный Мутон, мне уж приходило на мысль увести его вместе с нами. Если бы ты видел, как он на меня смотрел, когда я с ним прощалась; наверное, он догадывался, что происходит что-то для него недоброе.

Увести Мутона на поводу. Эта идея мне показалась очень забавной, точно собаку, я не мог не рассмеяться при воображении этой картины. Дези хотела, чтобы мы разделили багаж поровну; я с трудом мог уговорить отдать мне большую часть как мужчине и более сильному.

Ночь была свежая; звезды ярко сияли на темно-голубом небе; в равнине все было погружено в сон; ни ветерка ни звука. Птицы и насекомые затихли и не трещали в траве, как летом. Только время от времени, когда приходилось проходить мимо жилья, собаки выскакивали и долго провожали нас неутомимым лаем.

При этом на их лай откликались из соседних дворов другие, и они перекликались до тех пор, пока мы окончательно не ушли вдаль.

Чтобы защитить себя от преследования, если бы Лаполаду вздумалось послать за нами погоню, мы должны были идти всю ночь не отдыхая. Я боялся, что Дези не выдержит этого перехода, но она не отставала от меня ни на шаг и только к утру пожаловалась на усталость. Мы прошли через несколько сонных деревень и очутились в пяти лье от Блуа. Это число верст мы прочитали на столбе при бледном свете пробуждающегося дня. Петухи стали перекликаться в курятниках; в домах замелькали огни, стали открывать ставни. Поселяне шли медленным шагом в поле, на осенние полевые работы.

— Теперь отдохнем немного, — предложила девочка, — мне не так страшно, как ночью.

— Разве ты боялась?

— Да, очень, с самого выхода нашего за город.

— Чего же ты боялась?

— Тишины, всего… Я не люблю ночи, потом эти тени по дороге, то длинные, то убегающие вдаль, это так пугает. У меня сердце замирало, и хотелось бежать от них.

Мы присели у дороги позавтракать нашими корочками хлеба. День занимался хмурый и сырой. Нас со всех сторон окружала голая равнина; кое-где из-за группы деревьев виднелось жилье. Свежевспаханные поля чередовались с остатками жнива, но травы и вообще зелени нигде ни признака, всюду одна черная земля.

Стаи ворон медленно расплывались в воздухе, садились на обнаженные деревья и начинали зловеще каркать. Позавтракав, пошли дальше, но после двух лье Дези не могла больше идти. Я кое-как устроил ей из попоны постель, и она проспала целых пять часов кряду. Меня все время заботила мысль, где нам ночевать? Я испытал, что значит спать под открытым небом, тогда даже, когда в воздухе тепло. Каково же будет теперь, когда настал холод. Необходимо было идти, не останавливаясь, до тех пор, пока не найдем хорошо защищенного и укромного местечка. К четырем часам пополудни мы добрались до стены заброшенного парка; ветер нанес сюда целую гору сухих листьев, на которых и можно было кое-как провести ночь. Поэтому мы здесь остановились. Я набрал еще в лесу несколько охапок сухих листьев и прибавил к тем, что лежали кучей у стены, затем воткнул в землю четыре палки, накрыл их попоной на случай дождя; образовался род шалаша, которым Дези осталась очень довольна. Ей это было внове и даже забавно, точно шалаш в лесу.

— Как жаль, что у нас нет ни масла, ни крупы, я могла бы сварить суп и поджарить к нему корочки на масле, какой бы у нас был чудесный ужин, точно в сказке «Мальчик с пальчик», — заметила она.

Это были мечты, а пока пришлось поужинать сухими корками хлеба и запить их водой с вином. Когда последний розовый луч солнца угас на горизонте, птицы в чаще деревьев замолкли, тени окутали лес и поле, веселость Дези мигом прошла, она снова начала бояться.

— Тебе хочется спать? — спросила она меня.

— Пока еще нет.

— Если можно, не спи хоть немного, пока я не засну, мне не будет тогда так страшно.

Мы были недурно защищены попоной; через дырки к нам светили звезды, и хоть все в природе уснуло, все же были слышны какие-то неясные ночные звуки, которые мы никак не могли себе объяснить, а это мешало нам заснуть.

Долго Дези ворочалась от страха, наконец усталость одолела и ее, — она заснула, я вскоре последовал ее примеру.

Мои опасения ночного холода оказались вполне основательными, к утру мы от него-то именно и пробудились.

— Тебе холодно? — спросила меня Дези, — я совсем замерзла.

Но помочь этому горю никак было нельзя, пришлось терпеть и постараться снова заснуть в ожидании рассвета.

Несмотря на все старания, мне это не удавалось, меня с головы до ног колотила лихорадка. Кроме того, вблизи нашего ночлега раздавались какие-то неясные звуки, точно кто-то ходил, или же мириады насекомых шевелились в сухих листьях.

— Ты слышишь? — сказала Дези испуганным голосом.

При всем желании ее успокоить я не мог ответить отрицательно, кроме того, и сам начинал сильно бояться. Я только для виду храбрился, чтобы ее не напугать; один я бы, наверное, пустился бежать отсюда.

С полчаса мы сидели не шевелясь, еле дыша от страха. Слышно было, как зубы Дези стучали; наша постель из листьев дрожала вместе с нами, а треск в парке все продолжался. Эти неизменно однообразные, хоть и необъяснимые звуки, немного успокоили меня. Если бы это был зверь или человек, то они бы непременно менялись, значит, это не так опасно.

Я немного приподнял попону; лунный свет освещал окрестность, все было так же, как и вчера, ничего нового. Я немного осмелился протянуть руку и ощупал листья, они были холодны как лед и слиплись. Их хватило морозом. Значит, это трещал мороз. Это нас успокоило, но не согрело, наоборот, нам показалось, что стало еще холоднее. Вдруг Дези быстро вскочила на ноги.

— Что с тобой случилось? — спросил я с удивлением.

— Моя резеда, моя резеда, что с ней будет, она замерзнет и умрет!

Она схватила горшочек в руки и прижала к себе, чтобы отогреть цветок.

Который же это мог быть час? Начинался ли предрассветный день, или же все длилась бесконечная ледяная ночь? Луна закатилась, но я не знал, в котором часу она должна была заходить.

Дольше лежать становилось невыносимо, как мы ни старались прижиматься друг к другу, но холод пронизывал нас до костей. Мы решили встать и снова идти, чтобы согреться на ходу.

Нам нужно было сняться с якоря и взвалить на себя все пожитки; тут явилось новое затруднение: Дези непременно хотела нести резеду, закрывши ее плащом, под мышкой, а это мешало ей нести остальной багаж. Я было предложил бросить жалкое растеньице; на это предложение она вспылила и рассердилась. Я не стал настаивать, но на душе у меня было прескверно.

Вот мы и на большой дороге, полумертвые от холода, думалось мне, что-то будет дальше? Путешествие наше начиналось очень несчастливо, о будущем я боялся думать, не только говорить с Дези, хотя она опять подбодрилась и весело шагала вперед. Пройдя с час времени, мы услыхали, что где-то вдалеке запел петух, значит скоро рассвет, и люди близко. От скорой ходьбы мы согрелись, и даже стали высмеивать друг друга по поводу наших ночных страхов; немного поспорили и решили на том, что хотя я похрабрее ее, зато она была благоразумнее, чем я, и спокойнее.

Из страха, чтобы Лаполад не вздумал за нами гнаться по дороге в Париж, мы немного переменили направление, и повернули на Шартр, по моей карте крюк был невелик, а все-таки осторожность не мешала в нашем и без того критическом положении. К вечеру мы миновали Шато-ден, среди дня было очень тепло, но к вечеру снова начался холод.

— В случае, если у нас выйдут все деньги, — говорила Дези, — я буду петь и танцевать в деревнях, кое-что заработаю.

Она была так уверена в своих силах, эта маленькая энергичная девочка, что от ее слов и мне становилось легче на душе.

Но заработок такого рода легче на словах, чем на деле. Мы в этом очень скоро убедились, а равно и в том, как быстро уплывал наш запас денег и провизии.

В двух лье от Шато-ден нас пустили на ночь в гостиницу, причем спросили сорок су за ночлег, да еще надо было объяснить, кто мы, откуда и куда идем; к счастью, я сочинил на всякий случай историю, будто содержатель цирка послал нас вперед в Шартр, чтобы нанять место для представлений, что труппа наша находится поблизости и придет вслед за нами завтра или послезавтра.

Ни я, ни Дези не любили и не привыкли лгать, и нам было очень тяжело сочинять подобные истории, которые унижали нас в наших собственных глазах. Что же было делать, однако, когда тяжелая необходимость принуждала нас прибегать к этому противному средству. Из Шато-дена в Шартр дорога пересекается пустынными равнинами, по которым изредка рассеяны деревушки, но по самой проезжей дороге совсем нет жилья.

Достигнув Бонваля, довольно большого местечка, мы надеялись, что тут кое-что заработаем, но бонвальцы не очень-то расщедрились, и мы заработали всего три су, при этом какой-то господин вылил на нас чашку теплой воды после бритья, а собака мясника разорвала Дези юбку. Уличным певцам трудно достается заработок!.. Но Дези и тут не пала духом.

— Если бы у меня был волк, а у тебя флейта, тогда другое дело, — говорила она, — мы могли бы заработать много больше.

Неудачи ее не раздражали и не обескураживали, у нее была масса терпенья. К счастью, вечером нам не пришлось платить за ночлег, потому что одна добрая фермерша позволила нам переночевать в своей овчарне, где было очень тепло. Барашки и овцы нагрели ее отлично, и это была самая счастливая для нас ночь во всю дорогу.

На другой день, когда мы собирались уходить, фермерша собиралась на базар в Шартр, она сжалилась над худенькой и усталой девочкой и предложила ей место в своей повозке, но Дези отказалась, при этом так выразительно посмотрела ей в глаза, что фермерша поняла ее нежелание оставить меня одного и посадила нас обоих в тележку.

Таким образом, мы подвигались понемногу вперед, ночуя то на ферме, то на постоялом дворе, то в каком-нибудь пустом сарае, а днем шли до изнеможения и очутились, наконец, в маленькой деревушке близ Биевра, всего только в трех лье от Парижа. Это было наше великое счастье; у нас оставалось всего одиннадцать су; башмаки Дези разорвались по всем швам; кроме того, она себе натерла ногу и ходьба причиняла ей мучительную боль, особенно когда после небольшой остановки нам приходилось двигаться дальше. Оба мы до того устали, что нам казалось, будто у нас пуды на ногах.

Правда, Дези никогда не жаловалась и утром всегда первая готова была идти в дорогу. С капиталом в одиннадцать су мы в эту последнюю ночь не рискнули зайти на ночлег в харчевню; случайно встретившийся каменолом позволил нам проспать ночь у него в конюшне.

— Завтра надо нам встать пораньше, — сказала Дези, это день св. Евгении, имя моей матери, и я хочу поздравить ее и отдать ей в подарок мою резеду.

Бедный цветочек. Он имел самый жалкий вид; он весь съежился, почернел, но все же он был еще жив и несколько зелененьких листиков напоминали о его, бывшей когда-то, свежести.

Мы пошли в путь на рассвете, как только хозяин отворил конюшню, чтобы вывести лошадей на водопой.

До сих пор погода благоприятствовала нам; днем было довольно тепло, только ночи напоминали позднюю осень. Но в этот день, когда мы вышли из конюшни, нам показалось обоим так холодно, как еще ни разу не было. Небо заволокли тучи, не было видно ни одной звездочки. Со стороны востока вместо алых полос утренней зари, как бывало раньше, мы видели одни свинцовые низко бегущие облака. Северный ветер обрывал и крутил в воздухе последние листья с обледенелых за ночь деревьев и кустарников. Он с такой силой кружил вихрем по дороге, что мы с трудом могли подвигаться вперед. Дези едва удерживала полы своего плаща, прикрывая им резеду.

Начинался день мрачный, даже зловещий. «Солнце отдыхает сегодня, тем лучше, по крайней мере, наши грязные лохмотья не будут так видны». Дези умела находить во всем хорошую сторону, даже в отсутствии солнца.

— Не беспокойся, их славно обмоет сегодня дождем, раньше чем мы дойдем до Парижа, — ответил я.

Я предсказывал дождь, но нас захватил снег. Сначала он падал едва заметными снежинками, потом с каждой минутой снежинки увеличивались и, наконец, закружились тяжелыми хлопьями над нашей головой. Пронзительный ветер, вместе со снегом, дул нам прямо в лицо и слепил глаза, так что мы с трудом могли пройти одно лье. Дорога шла небольшим лесом, приходилось укрываться под деревьями, потому что далеко кругом не было видно жилья. Несмотря на наше страстное нетерпение добраться поскорее до Парижа, мы не в силах были двигаться дальше под порывами снежного вихря.

Можно было защититься от снежной бури на откосах ям, наполненных хворостом, сухими листьями. Мы не замедлили укрыться в одной из таких ям, забившись как можно дальше, и она довольно долго защищала нас от снежной бури. Но снег под порывами ветра стлался, как облако, по земле и скоро, покрыв весь откос, достиг и до нас. Он забивался нам за шею, в сапоги, и таял, отнимая последние остатки тепла.

Мы пробовали укрыться лошадиной попоной, но ветер живо сорвал и ее. Наши платья, или, вернее, лохмотья, мало защищали нас от холода. Дези вся посинела, зубы у нее стучали, она прижалась ко мне, но я сам дрожал, как лист, и не мог ее согреть. Снег таял на мне, но я был весь мокрый, точно выкупался в реке. Часа два мы оставались в этом безвыходном положении, а ветер все не унимался; снег продолжал засыпать нас и сверху и снизу.

Дези все еще не решалась расстаться со своей резедой, она прижала горшочек к сердцу под полой плаща, однако снег проникал и туда. Когда же она увидала, что в горшочке вся земля белая, она протянула мне растение.

— Что ты хочешь, чтобы я с ней сделал? — спросил я.

— Постарайся мне ее спасти, как можешь, а то она замерзнет.

Меня рассердило, что в такую тяжелую минуту Дези способна думать и заботиться об этом засохшем цветке. Я пожал плечами и указал на полузамерзшие пальчики, которыми она держала горшок.

Тогда Дези, в свою очередь, рассердилась и сказала:

— Зачем ты сразу не потребовал, чтобы я ее бросила?

Мы были в таком расположении духа, когда поссориться очень легко, а потому обменялись несколькими колкостями. В первый раз за время нашего пути оба замолчали и стали с отчаянием глядеть на не перестающий падать снег.

Вдруг я почувствовал, что она тихонько пожала мне руку, а потом сказала с грустью:

— Хочешь, я сейчас же ее брошу?

— Разве ты не видишь, что она уже умерла, ее листочки совсем почернели и завяли.

Она ничего не ответила на это, но на глазах навернулись крупные слезы:

— О, мама, — прошептала она с тоской, — значит я ничего не принесу тебе в подарок!

Это восклицание так меня растрогало, что я взял горшочек в руки. — Ну уж понесем дальше, все равно… — прошептал я в ответ.

Хотя снег продолжал падать, но ветер утих. Незаметно он прекратился совсем, зато на земле образовались сугробы, да такие, что доходили нам до колен, точно снег хотел медленно нас поглотить и покрыть сверху белым саваном.

Это продолжалось с час. Деревья погнулись под тяжестью снега. На нашей попоне, которая все же кое-как нас защищала, навалило несколько футов снегу. Прижавшись друг к другу, мы не шевелились и не говорили. Холод совершенно парализовал нас, мы даже не сознавали опасности своего положения. Наконец снег стал уменьшаться и совсем перестал падать. Небо было свинцовое, и только земля сверкала ослепительной белизной.

— Пойдем дальше, — сказала первая Дези.

Мы снова вышли на дорогу. По-прежнему ничего не было видно, ни проезжих, ни домов. Единственные живые существа — сороки, усевшись на деревьях и на кучках хвороста, неистово трещали, точно издевались над нами и над нашим положением. Мы продолжали идти и наконец дошли до какой-то деревни, поднявшись на вершину холма, тут мы увидели точно облако дыма, нависшего над огромным городом.

Этот город необъятных размеров неясно виднелся вдали, до нас доходил издалека его шум, точно глухой ропот моря.

— Вот наконец и Париж! — радостно воскликнула Дези.

Мы почувствовали, что близость к цели сразу придала нам силы, даже казалось не так холодно, как прежде.

По дороге стали беспрестанно попадаться телеги и повозки, едущие в Париж.

Но мы все еще не пришли в него, наоборот, спустившись с холма на равнину, мы не видели более панорамы города, и мысль, что до него на самом деле еще далеко, а только кажется близко, опять нас обескуражила и мы совсем обессилели. Мы спотыкались на каждом шагу и почти не двигались вперед.

От мокрого платья шел пар, а от воды оно стало вдвое тяжелее. Снег по дороге становился все чернее, грязнее и, наконец, превратился в грязь и в потоки мутной воды.

Дези, несмотря на всю присущую ей энергию и выносливость, должна была приостановиться; пот градом катился по ее лицу, и она сильно хромала. Я смел полой снег с лавочки у одного дома и посадил ее отдохнуть.

— Спроси, Ромен, долго ли нам еще идти до Парижа, спроси вон у того проезжего, что идет за возом сена.

— Вам до какого же места в Париже надо идти?

— До большого рынка.

— Тогда вам осталось еще добрых часа полтора, да, никак не меньше, — ответил он.

— У меня не хватит сил столько пройти, — упавшим голосом проговорила девочка.

Я со страхом посмотрел на ее посиневшее лицо и тусклые глаза, и дышала она тяжело, как больная. Я принужден был чуть не насильно поднять ее с лавочки, где нас снова пронизал насквозь холод.

Она была не в силах идти дальше.

— Дези, подумай, мама твоя так близко, еще немножечко потерпи, милая. Мы сейчас придем к ней, зачем нам тащить наш скарб, я брошу его тут у скамейки, а ты обопрись хорошенько мне на руку и пойдем потихоньку вперед.

Эти слова и мысль о близости матери придали ей силы; она покорно оперлась на мою руку, мы снова поплелись.

— Ах, как хочется поскорее прийти, у меня кружится голова, я еле стою на ногах, но как подумаю, до чего мамаша нам обрадуется, — как она нас расцелует, даст нам поесть горячего супу, пирожков, так себя не помню от радости; только бы добраться домой, а наговорившись с ней, я лягу и целую неделю не буду вставать, все буду спать, спать и отдыхать, ты увидишь…

У заставы я спросил, куда нам идти к рынку. Нам показали все прямо, до Сены. Улицы Парижа в это холодное зимнее утро были покрыты такой липкой грязью, что даже на большой дороге было чище и не так скользко идти. Прохожие останавливались и с любопытством и состраданием смотрели на нас, потому что среди уличной толпы, шума и движения экипажей мы имели вид двух мокрых, общипанных птичек, выпавших из гнезда и потерявших к нему дорогу.

Придя к Сене, мы опять спросили дорогу. Нас направили к Новому мосту и, наконец, мы добрались до церкви св. Евстафия.

Когда перед нами очутился циферблат башенных часов, я почувствовал, как все худенькое тело Дези задрожало от волнения.

— Часы! — воскликнула она, — часы! Помнишь, о которых я тебе говорила, что были напротив наших дверей.

Но это была лишь минутная радость.

— Часы-то здесь, но где же дом? Я не вижу его больше!

Мы обошли церковь кругом.

— Нет, мы ошиблись, это не та церковь и не те часы. Это не св. Евстафий, нашего дома нет напротив входа.

Я снова спросил у прохожих, какая это церковь? Мне отвечали то же самое, — что это церковь св. Евстафия.

Дези смотрела вокруг глазами полными отчаяния, она искала всюду места, которые остались в ее детской памяти, и не находила их.

Волнение отняло у нее голос, и она задыхаясь шептала.

— Это не то, это не то.

— Обойдем все соседние улицы, которые выходят на рынок, — предложил я.

Она пошла за мной как лунатик во сне, молча, но видно было, что разочарование и горе окончательно ее пришибли.

Она не узнавала ни одной улицы. Против самой церкви находилась большая площадь, на которой несколько домов были разрушены до основания, и рабочие убирали кирпичи и мусор.

— Наверное, наш дом стоял тут, и он тоже разрушен, — говоря это, она закрыла лицо руками и громко зарыдала.

— Пойдем спросим, — утешал я ее, может быть, кто-нибудь помнит и поможет нам.

— Но что же мы спросим? Названия улицы я не знаю и не помню, имени мамы тоже не знаю, одно, что я бы узнала наверное, это дом, а его нет, и нигде нет…

Все наши надежды разрушились! Наверное, люди постарше нас и посильнее растерялись бы при этом новом неожиданном ударе судьбы, мы же стояли и смотрели перед собой растерянные, подавленные неожиданным несчастьем, не зная, куда идти и что предпринять дальше. Прохожие немилосердно толкали нас локтями, некоторые останавливались, с минуту глядели на этих двух жалких, оборванных, голодных и замерзших детей, с видом отчаяния разглядывающих окружающие улицы и дома, и шли себе дальше.

Менее разочарованный и огорченный, чем Дези, а главное менее утомленный, я первый пришел в себя, взял ее за руку и повел в здание рынка, где продавались овощи и всякого рода съестные припасы. В углу нашелся пустой ящик, на который мы и присели. Она двигалась машинально, как дурочка, без смысла, озираясь кругом. Я и сам не знал, что ей сказать. Она была бледна как смерть, и дрожала с головы до ног.

— Тебе дурно?

— О, мама, мама! — и снова крупные слезы покатились градом из ее потускневших глаз.

Жизнь на рынке кипела ключом; люди сновали беспрерывной толпой, покупали, продавали, торговались и даже бранились, все как всегда бывает на базаре.

Вокруг нас собралась немедленно кучка народу: двое детей, из которых девочка неутешно плакала, привлекли любопытных.

— Что вы тут делаете, — спросила нас толстая торговка, около лавочки которой мы уселись.

— Мы присели отдохнуть.

— Здесь для этого не место.

Не говоря ни слова, я встал с ящика, взял Дези за руку, чтобы уйти. Куда? Увы, я и сам не знал. Но бедняжка посмотрела на меня с выражением такой страдальческой усталости, что даже толстая женщина сжалилась над ней.

— Ты видишь, малютка слишком устала, а ты хочешь ее еще куда-то тащить.

Слово за слово, я рассказал, зачем и как мы очутились на рынке, то есть, что мы рассчитывали найти здесь мать девочки, а дом, в котором она жила когда-то с матерью, оказался разрушенным и следа от него не осталось.

— Вот так история! — воскликнула добрая женщина, всплеснув руками. Она позвала своих соседок. Вокруг нас собрались торговки.

— Так ты не знаешь ни имени матери, ни названия улицы, — сказала мне толстая женщина, когда я окончил свое горестное повествование.

— Соседки, не помнит ли кто из вас эту историю, хозяйка бельевого магазина, у которой пропала дочка и она жила против церкви?

Тогда начались расспросы, воспоминания, споры, но все они ни к чему не привели. Прошло восемь лет, никаких определенных указаний с нашей стороны не было. Часть улицы, где находились разрушенные дома, уже давно перестраивалась. Бельевых магазинов перебывало в окрестности сотни, который из них принадлежал матери Дези, и куда она сама скрылась, никто не мог сказать. Где искать?

Во время всей этой сутолоки девочка побледнела еще больше, озноб у нее увеличился, зубы стучали.

— Вы видите, ребенок совсем замерз, — сказала одна из женщин, — пойди, мое сердечко, присядь к моей грелке ( За границей везде употребляются зимой для ног металлические жаровни, куда кладут угли и на решетке греют ноги, когда очень холодно ).

Она повела нас в свою лавку, две-три женщины вошли следом за нами, а остальные вернулись к своим текущим делам.

Она не только обогрела нас и обсушила, но дала по чашке горячего бульона, который сразу подкрепил нас обоих, и на прощанье сунула мне в руку 20 су.

Для небогатой женщины это была достаточно большая милостыня, но в нашем нищенском положении сумма эта представляла каплю в море нужды. Куда идти теперь, что делать дальше? Мой путь был ясен — направляться в Гавр и там наняться на корабль, но Дези? Что делать с ней, куда она пойдет? Она так живо сама чувствовала весь ужас своего будущего, что едва мы вышли на улицу, первое ее слово было:

— Куда же мы теперь пойдем?

Перед нами была церковь св. Евстафия. Снег опять начал идти и на улице было невыносимо холодно.

— Войдем туда, — предложил я, показывая на церковную дверь. Мы взошли, в церкви было так чисто и тепло, и кроме двух-трех коленопреклоненных фигур у алтаря никого не было. Мы пошли в самый дальний, темный угол. Дези стала на колени и, закрыв лицо руками, тихо шептала: «О, Господи, Господи, помоги мне».

Я сначала стал рядом с ней. Но вместо молитвы меня вдруг осенила новая мысль.

— Послушай, Дези, — проговорил я ей шепотом, — так как, по-видимому, ты больше не можешь никогда найти твою маму, тогда пойдем к моей.

— В Пор-Дье?

— Ну да! Ты же не захочешь вернуться снова к Лаполаду? Довольно с тебя балагана! Но тогда надо идти к моей маме. Она добрая, я знаю, что она тебя примет. Ты будешь работать вместе с ней. Она научит тебя гладить кружева и белье. Ты увидишь, что она тебя полюбит! Да и я буду покойнее, зная, что мама не одна без меня осталась на свете. Ей будет не так скучно с тобой. И если бы она заболела, ты будешь за ней ухаживать. Не правда ли? Вам обеим вместе будет лучше.

Дези искренне обрадовалась моему предложению; лицо ее сразу оживилось и говорило выразительнее всяких слов. Эта радость доказывала, как живо она сознавала весь ужас своего положения; она сделала только одно возражение.

— А вдруг твоя мама не захочет принять меня к себе в дом?

— Почему же?

— Потому, что я играла в балагане.

— А я! Разве я меньше твоего ломался перед публикой, когда лазил на палку, и чуть не убился до смерти?

— Ты — мальчик, а потому это совсем другое… — грустно ответила она.

Однако принятое решение сразу нас успокоило, хотя мы понимали, как трудно было нам теперь попасть из Парижа в Пор-Дье! Но все же будущее рисовалось нам вполне ясным и светлым. Только настоящее было ужасно…

Я не умел хорошенько определить расстояние, но я понимал, что нам страшно далеко идти до дому. Когда я решился бросить в Монруже весь наш багаж, то тогда мы представляли собой корабль, который бросает груз в море, чтобы самому не пойти ко дну. К счастью, уцелела карта, я вытащил ее из кармана, разложил на одном из церковных стульев, и стал внимательно рассматривать. Чтобы выйти из Парижа, надо было идти вдоль Сены.

Это первое, а дальше я буду постепенно изучать дорогу.

Но как идти в такую дальнюю дорогу без обуви, без платья, потому что лохмотья наши еле держались на теле, и с двадцатью су в кармане? При этом мы дошли до крайней степени усталости, особенно Дези, которая, очевидно, серьезно заболела. Она все время то краснела, то бледнела, ее била сильнейшая ка. Как рисковать провести еще ночь на таком холоде; возможно, что опять пойдет снег. Что же мы будем делать ночью, когда мы днем едва не замерзли на большой дороге?
— Можешь ли ты идти дальше? — спросил я ее.

— Я сама еще не знаю; когда я шла в Париж, то все время ждала, что увижу свою маму, а это давало мне силы. А твою маму я ведь никогда не видела и не знаю, а это совсем другое дело.

— Что вы тут делаете? — спросил позади нас грубый голос.

Карта была разложена перед нами на стуле, ясно, что мы не по ней читали молитвы.

— Убирайтесь-ка отсюда вон, бездельники!

Пришлось повиноваться и уйти; церковный сторож шел позади нас и выпроваживал из церкви, строго ворча на уличных шалунов, которые приходят в церковь играть, а не молиться. Когда мы вышли на улицу, снегу еще не было, но воздух был совсем ледяной, ветер свистал и обдавал нас ледяной пылью.

Мы снова пошли по той же самой улице, по которой шли сюда. Дези еле волочила ноги; что касается до меня, то, подкрепившись бульоном и погруженный в новые заботы о предстоящих переменах в нашей судьбе, я не чувствовал большой усталости.

Мы не прошли и десяти минут, как Дези остановилась.

— Я не могу дальше идти, — сказала она, — ты видишь, как я дрожу. У меня бьется сердце так, что я дышать не могу, голова кружится и в глазах темнеет. Кажется, я сильно захворала.

Она хотела присесть на тумбу, но подумала с минуту и снова поднялась. Мы подошли к реке и повернули направо; улица была вся покрыта тонким белым слоем инея, от этого река казалась еще чернее. Прохожие плотнее закутывались в свои плащи. Одни дети беззаботно играли на тонком, еле замерзшем льду тротуаров.

— Что, далеко нам еще идти? — спросила Дези, как в забытьи.

— До какого места?

— Чтобы отдохнуть, уснуть.

— Я не знаю сам, пойдем еще! Прошли еще несколько шагов.

— У меня нет больше сил идти, Ромен, — оставь меня здесь умирать, спасайся сам, а меня сведи куда-нибудь в угол, чтобы не здесь, только не на улице…

Мне хотелось одного — вывести ее как-нибудь за город. В деревне мы все же скорее найдем пристанище; какой-нибудь пустой хлев, кирпичный сарай. Может быть, нас пустят на постоялый двор или на ферму.

Громадный город с его толпой на улицах подавлял меня совершенно. Полицейские смотрели на нас так подозрительно и недоброжелательно; я совсем растерялся. Мы почти вышли за город, дома находились только по одной стороне улицы, а по другой — тянулся городской вал, но конца ни ему, ни улице не было видно. Над валом возвышалась городская стена, за которой белелись обледенелые, покрытые инеем, деревья, да время от времени проходили солдаты, плотно закутанные в шинели.

Я почти нес Дези на руках, она от слабости не могла стоять. Несмотря на холод, пот градом катился у меня по лицу и от волнения и от тяжести, непосильной для меня.

Наконец я не мог дальше ее тянуть; пришлось посадить ее посреди тротуара прямо на снег. Я хотел ее поддержать, но она и сидеть не могла, ноги больше ее не держали, и она совсем повалилась на снег, как сноп.

— Все кончено, — слабо прошептали ее побелевшие губы.

Я присел рядом с ней и уговаривал, плакал, просил, — все напрасно, — она совсем потеряла сознание и ничего мне не отвечала, очевидно, даже не понимала ничего из того, что я говорил ей. Одни руки казались еще живыми, они горели, как огонь.

На меня напал ужас; прохожих никого, я стал на ноги и вглядывался в свинцовую даль. Ничего не было видно вдали, кроме каменной линии городских стен, а посредине улицы снег.

Я хотел ее нести, она не шевелилась и лежала, как мертвая. Попробовал пронести на руках несколько шагов, но тяжесть оказалась мне не по силам; она снова соскользнула на землю. Я сел рядом. Действительно и мне теперь казалось, что нам ничего делать не оставалось больше, как только умереть на этой пустынной улице от холода и голода. Прошло несколько отчаянных минут, я наклонился к ее лицу: сознание ее еще не вполне угасло, она прижалась к моей щеке дрожащими и холодными, как у мертвеца, губами, точно хотела со мной проститься!

Сердце у меня замерло от жалости и страха, а горячие слезы так и брызнули из глаз. Я опять стал надеяться, что она отдохнет немного и к ней вернутся силы, тогда мы будем в состоянии двигаться дальше. Однако Дези продолжала лежать без движения, с закрытыми глазами, опершись на меня, и если бы не легкая дрожь, которая пробегала по ее лицу и телу, я бы подумал, что она уже умерла.

Два или три прохожих остановились, удивленно посмотрели на нас, в недоумении покачали головой и пошли дальше. Я решил после этого сам обратиться за помощью к первому же человеку, которого только увижу издали. Это оказался полицейский; он спросил меня, зачем мы сидим посреди дороги на снегу и не двигаемся с места? Я отвечал, что моя маленькая сестра заболела дорогой и не может больше идти.

Полицейский стал меня расспрашивать, кто мы такие и куда идем?

Предвидя возможность таких расспросов, я заранее приготовил правдоподобную историю; идем мы к своим родителям в Пор-Дье, на берег моря, в Бретань. И находимся в пути целых десять дней. Он с состраданием покачал головой.

— Но ведь этот больной ребенок может тут умереть. Пойдемте скорее со мною до полицейского дома.

Однако же и он убедился, что Дези не могла не только подняться, но даже пошевельнуться. Делать было нечего, он взял ее на руки и велел мне идти следом. Минут через пять к нам присоединился на его свисток второй полицейский, который и помог ему нести больную девочку. Вскоре мы подошли к дому, у ворот которого горел красный фонарь. В большой комнате вокруг топившейся печи сидело еще несколько человек полицейских.

Так как Дези не могла отвечать ни на один вопрос, то я снова рассказал им свою историю.

— Мне думается — не умерла ли она, дыхания почти не слышно! — сказал один из присутствующих.

— Может быть, не совсем еще, но близко к тому, — отвечал тот, который нес ее дорогой, — во всяком случае надо бы ее отправить поскорее в центральное бюро.

— А что ты будешь делать, мальчуган? — обратился ко мне первый, — есть ли у тебя средства к существованию?

Я смотрел, не понимая вопроса.

— Есть ли у тебя какие-нибудь деньги?

— У меня есть двадцать су!

— Хорошо, постарайся выбраться из города сегодня же вечером, а то тебя арестуют как маленького бродягу и посадят в тюрьму.

Дези влили в рот несколько капель вина, положили на носилки, покрыли теплым одеялом и понесли.

Я был потрясен. Я все еще не мог себе представить, чтобы она была так сильно больна и хотел убедиться, так ли это? А если меня самого арестуют и сведут в тюрьму, что тогда будет со мной? Несмотря на весь ужас перед этой возможностью, я все же пошел вслед за носилками. Я упросил этих людей позволить мне идти и узнать в конце концов, что станется с бедняжкой?

Мы шли довольно долго, перешли мост через Сену и, наконец, остановились на площади, посреди которой возвышалась большая и прекрасная церковь. Полицейские сжалились надо мной и позволили войти в большое здание вместе с ними. Открыли носилки, Дези лежала теперь красная, как огонь.

На все вопросы она только металась и стонала; мне пришлось в третий раз рассказать о наших приключениях. Доктор, одетый в черное платье, внимательно выслушав меня, проговорил:

— Чрезмерная усталость, простуда, воспаление в легких. Поместите ее в Больницу Иисуса.

Он написал несколько слов на листике бумаги, отдал полицейскому и мы пошли дальше. По скользкому снегу нельзя было скоро идти; во время остановки я подходил к носилкам и, наклонившись, говорил несколько слов Дези, но она и мне ничего не отвечала.

Мы шли минут двадцать и, наконец, в одной из малолюдных улиц остановились перед дверью, выкрашенной в зеленую краску, дверь открыли на наш звонок и впустили нас в полутемную залу; к нам подошли какие-то люди в белых передниках, оказавшиеся санитарами. Они взяли Дези на руки и отнесли в палату св. Карла. Там ее осмотрел доктор и поручил сестре милосердия ухаживать за ней.

Я остался один, голодный, холодный, и решил, по совету полицейского, уходить из города. Но куда идти, где искать помощи?

Стараясь не попадаться больше стражам порядка, я темными улицами стал пробираться к окраине города и какое-то время спустя оказался в таком глухом, темном и страшном месте, что мне стало жутко. Но тут неожиданно ко мне подошел какой-то человек, которого в темноте я никак не мог разглядеть — добрый ли, злой ли он человек, и что-то спросил. Я не мог сразу понять, о чем он меня спрашивает, как вдруг узнал в нем Бибоша, с которым мы вместе играли в Фалезе. Я страшно обрадовался ему, хотя мы с ним и не дружили, но все-таки это был не чужой человек. Он сказал, что вместе с другими своими товарищами обитает здесь недалеко, в каменоломне, и повел меня туда.

В самом деле, вскоре я увидел мерцание огня, который слабо освещал внутренности каменоломни. У тлеющихся на жаровне углей лежал растянувшийся мальчик приблизительно одних с нами лет.

— Больше из «своих» никого нет? — спросил его Бибош.

— Никого.

— Хорошо, а вот я привел еще товарища, надо раздобыть ему сапоги, ему в них большая нужда.

Мальчик поднялся, ушел куда-то, и через минуту вернулся с кучей самой разнообразной обуви. Можно было подумать, что мы пришли в сапожную лавку.

— Выбирай, — сказал Бибош, — не стесняйся, как видишь — выбор большой, бери что удобнее и попрочнее, тут все есть, и носки бери, какие тебе впору.

Я не могу выразить, до чего я был счастлив, когда мои больные, насквозь промерзшие ноги наконец согрелись в крепких и теплых чулках и когда я надел сверху новые, удобные башмаки.

Пока я обувался, пришли еще два мальчика, потом пришел третий, четвертый, еще трое, всего девять. Бибош представил им меня.

— Это старый товарищ по балагану, он ловкач и хват. Ну а вы что заработали сегодня, показывайте-ка?

Каждый из пришедших мальчиков стал выворачивать карманы и вытаскивать из них самые разнообразные вещи. Чего-чего тут только не было. Один тащил кусок ветчины, другой бутылку вина, третий холодную индейку. У одного оказался в кармане детский рожок в серебряной оправе, что возбудило общий смех.

— Отлично, — заметил Бибош, ты можешь из него сам попить!

Все уселись вокруг жаровни, прямо на землю. Бибош радушно угощал ужином меня первого. Давно я уже так не пировал, даже дома у матери и у старика Бигореля я не едал таких вкусных вещей. После ветчины мы стали есть холодную индейку, фаршированную печенку и пирожки. Я до того наголодался за все это время, что мой неумеренный аппетит вызывал всеобщую веселость.

— Отлично, — заметил Бибош, — это весело, нажить товарища, который способен так уписывать.

Мне было не до веселья, но когда я сытно поел, согрелся и отдохнул, мне до того захотелось спать, что глаза слипались.

— Я вижу, ты очень хочешь спать, старина, — сказал Бибош, — не стесняйся, у нас свободно, всякий делает, что ему нравится. Выпей стаканчик пуншу на дорогу, и ступай спать с Богом.

Но я отказался от пунша, что очень удивило всю остальную компанию, и попросил Бибоша проводить меня до места, где я мог бы заснуть.

— Пойдем, я тебя провожу. — Бибош зажег об угли огарок свечи и пошел вперед. Он повел меня через всю каменоломню в боковую галерею. В конце ее я увидал постланную солому и несколько теплых одеял.

— Спи теперь, а завтра мы обо все успеем переговорить. С этими словами он унес свечу. Мне было очень жутко одному в глубине мрачного каменного сарая, размеры которого мне хорошенько не были известны; кроме того, меня очень занимала мысль: кто все-таки мои новые товарищи и откуда они нанесли массу таких вкусных вещей? Все это, даже при моей полной наивности, казалось мне подозрительным. Но усталость превозмогла все остальное. Завтра переговорим обо всем, подумал я, засыпая, и повторяя слова Бибоша. В настоящем у меня был теплый ночлег, я отлично поужинал, кроме того, выдался такой тяжелый денек, что хотелось забыть все, что было. Несмотря на крики и песни товарищей в нескольких шагах от меня, я завернулся в одно из теплых одеял и заснул, как убитый.

На другое утро голос Бибоша разбудил меня, а то бы я, наверно, проспал еще 24 часа.

— Вот твои пожитки, одевайся. — Он бросил возле меня на солому узел с платьем.

Я надел хорошие суконные брюки, шерстяную теплую куртку вместо моего дырявого и мокрого от вчерашней снежной бури платья.

Слабый свет падал сверху в отверстие каменоломни и едва достигал до нас.

— Милый человек, — проговорил Бибош, когда я кончил одеваться, — я об тебе думал сегодня ночью и вот что имею тебе предложить. Ты, как видно, не очень-то смыслишь «в ремесле», если дошел до этого? — он указал на мои лохмотья.

— Я не понимаю хорошенько, в чем дело, о чем ты говоришь? — запинаясь, ответил я.

— Я так и думал, что ты еще новичок, это видно по всему, если пустить тебя в работу одного, ты живо попадешься на крючок. Чтобы избежать несчастья, я пошлю вместе с тобой одного ловкого паренька, а ты будешь служить ему подмастерьем.

Несмотря на все желание скрыть, что я не понимаю значения парижских слов, я признался, что не знаю, что значит «служить подмастерьем».

Бибиш расхохотался. — Ах ты, святая простота, — сказал он. Очевидно, его забавляло мое недоумевающее лицо с открытым от удивления ртом.

— Пойдем сначала позавтракать, а потом я сведу тебя к твоему компаньону, он тебя научит, что надо делать. Только слушайся.

Мы вышли из боковой галереи. Угли давно потухли и нигде не было признака вчерашнего пиршества. Бибош подошел к выступу у стены, куда свет падал широкой полосой и освещал каменные подпорки, свод и груды всюду разбросанных камней. В углублении Бибош взял бутылку вина и остатки ветчины.

— Сейчас мы выпьем вместе с твоим новым компаньоном, он скоро придет, и посвятим тебя в новую должность.

— Не смейся надо мной, пожалуйста, Бибош, — проговорил я, собрав весь свой запас мужества, — я ведь не парижанин, поэтому и не понимаю, что значит служить подмастерьем, объясни мне это сначала толком, какому ремеслу ты собираешься меня учить?

Мой вопрос показался ему до того смешным, что он опять стал хохотать, хватаясь за бока, кашляя и задыхаясь от смеха.

— Господи, что за простофили живут в вашей стороне, чтобы не знать таких простых вещей! Подмастерье, или ловкач, это значит мальчик увертливый, проворный, одним словом, смышленый парень. Ты, может быть, тоже не знаешь, каким образом купцы запирают лавки, когда уходят обедать к себе на кухню?

После этого вопроса я окончательно стал в тупик и ответил, что действительно не знаю.

— Это делается с помощью засова, — отвечал Бибош, передавая мне бутылку, половину которой он опрокинул себе в рот, — засов поддерживается пружиной, соединенной со звонком. Если кто-нибудь входит в лавку, ему необходимо отодвинуть засов, тогда звонок звонит, и купец, который спокойно себе обедает на кухне или за перегородкой в глубине лавки, слышит, что кто-то без него вошел. Теперь понимаешь, для чего служит ловкач?

— Нет, не понимаю, разве для того, чтобы исполнять обязанность звонка, если сломают прибор?

Тут Бибош залился таким припадком смеха, что не мог усидеть на месте, а прямо повалился на землю и продолжал хохотать, как сумасшедший. Наконец кое-как пришел в себя, вытер глаза, на которых от смеха навернулись слезы, затем дружески хлопнул меня по спине.

— Если ты сочинишь еще что-либо подобное, я умру от смеха. Вместо того, чтобы заменять звонок, ловкач должен помешать звонить: дело это обрабатывают вдвоем: подмастерье пересаживают через засов, затем он ползком пробирается к выручке, вынимает оттуда деньги, передает их товарищу, который сторожит на улице, вот купец и обчищен! Кажется, ясно!

Я был оглушен.

— Но ведь это будет воровство, не правда ли?

— Конечно, так что ж из этого?

— Значит и ты вор?

— А разве ты не то же самое, что и мы? Пусть я вор, а ты дурак!

Я не отвечал. Все что вчера мне пришлось видеть, представилось теперь в ином свете, и я понял, что Бибош прав, я вправду недогадлив, как круглый дурак.

Между тем приходилось на что-нибудь решаться.

— Нет, — сказал я решительно, — на такое дело я пойти не могу.

На этот раз он не только не рассмеялся, а, наоборот, страшно разозлился.

— Значит ты меня надул, чего доброго ты нас еще выдашь, если я выпущу тебя отсюда? Так нет же! — вскричал он, — ты не донесешь, потому что я тебя не выпущу!

— Я сейчас же ухожу, — ответил я.

Едва я успел произнести эти слова, как он бросился на меня, и мы стали бороться. Он был ловчее и увертливее меня, зато я был сильнее. Борьба длилась недолго. После первого неожиданного натиска, когда он повалил меня на землю, я оправился, и в свою очередь так ловко и сильно схватил его, что он очутился подо мной.

— Ну что, теперь пустишь меня уйти?

— А ты выдашь меня?

— Нет.

— Поклянись.

— Клянусь, — и с этими словами я отпустил его и сам встал на ноги.

— Ты дурак и ничего больше, ты круглый дурак, — повторил он еще раз с бешенством.

Посмотрю я, как ты проживешь на свете с твоей честностью! Если бы вчера ты случайно не встретился со мной, сегодня тебя бы уже не было в живых, ты бы замерз или же издох с голоду! И если ты еще жив, то потому, что я тебя отогрел ворованным платьем, накормил ворованной ветчиной, напоил ворованным вином.

Если у тебя ноги не отморожены, — опять-таки потому, что я дал тебе теплую ворованную обувь. И если ты и теперь не замерзнешь, то потому, что я даю тебе ворованные куртку и брюки.

Да, очень хорошо и тепло было в этом платье! Я почувствовал только теперь, когда оно очутилось у меня на плечах, какая огромная разница с моими лохмотьями. Однако я собрал все свое мужество и проговорил: — Возьми все обратно и отдай мне назад мое старье!

— Послушай! Я не упрекаю тебя за него, напротив, я тебе могу подарить его.

— Спасибо, но только я не возьму!

Я молча снял с себя ворованное платье, сложил его аккуратно и отдал Бибошу, а сам оделся в свои старые и не совсем еще высохшие лохмотья. Надевать их снова показалось мне невыносимо противным. Башмаки не держались на ногах, все пальцы вылезали. Бибош молча глядел на меня, а я невольно отвернулся, стыдясь своего убожества.

— Что ты дурак, это несомненно! — начал он снова, но уже совсем другим, ласковым и тихим, голосом, — а все-таки то, что ты делаешь теперь, меня хватает за сердце, да! — и он ударил себя кулаком в грудь, — видно, все же хорошо быть честным!

— Почему ты не попробуешь? — спросил я.

— Теперь уже слишком поздно.

— А если тебя арестуют, посадят в тюрьму, что скажет на это твоя мать?

— Моя мать! Да если бы она была у меня! Не напоминай мне об этом, пожалуйста.

Я хотел прервать его.

— Я не хочу слушать твоих наставлений, еще раз оставь меня в покое, это ни к чему не приведет… Для меня нет больше возврата. Я все же хочу тебе помочь, как старому товарищу: ты не хочешь носить краденого платья, я дам тебе мое собственное, которое я носил когда-то, когда служил у Виньяли: его я заслужил честным и тяжелым трудом! Возьми его от меня на память!

Я поблагодарил от всего сердца Бибоша за это предложение и сказал, что возьму с большой радостью и благодарностью.

Мы вернулись в город. Недалеко от заставы находился меблированный дом, куда мы и вошли. Там Бибош нанимал крошечную комнату, где у него хранился разный хлам. Он вынул из шкафа суконную пару, которую я сам видел на нем в Фалезе, где мы вместе играли. К этому он прибавил еще сапоги, хотя уже не новые, но вполне крепкие и годные.

— Теперь прощай, — сказал он грустно, крепко пожимая мне руку. — Если на улице встретишься с товарищами из нашей шайки, сделай вид, что ты их не знаешь, а то это может быть небезопасно для тебя!

Мы обнялись на прощанье. День только что начинался, и у меня впереди было довольно времени, чтобы найти себе ночлег. На дворе было сухо, я был тепло одет, совершенно сыт, поэтому не отчаивался, что как-нибудь найду себе приют и работу. Идти проведать Дези было еще нельзя.

Я пошел на авось, куда глаза глядят, рассчитывая, что Бог не оставит меня в это трудное время, как еще вчера, когда мне совсем приходилось погибать. Разве это не чудо — моя неожиданная встреча с Бибошем! Так и теперь мне пришла в голову мысль пойти снова на большой рынок, к церкви св. Евстафия, может быть, та добрая женщина, что накормила нас с Дези и дала на дорогу 20 су, найдет мне какую-нибудь работу или же укажет, у кого можно ее попросить.

Сначала она меня не узнала в платье Бибоша; я имел более приличный, чем прежде вид, затем, когда я напомнил ей нашу вчерашнюю встречу, она стала расспрашивать про Дези. Я рассказал ей, какой ужасный день мы провели и как окончилось наше злополучное путешествие. Она казалась очень тронутой, что я снова пришел к ней.

— Ты подумал обратиться ко мне, к тетке Берсо, и хорошо сделал, милый мой мальчик! Мне приятно, что ты верно угадал. Правда, я человек бедный, но у меня не хватит духа оставить ребенка умирать с голоду на улице!

Она позвала двух-трех соседок и посоветовалась с ними насчет меня. Наконец после долгих переговоров она отыскала мне место у рыбного торговца. Я должен был сидеть за конторкой и писать счеты. Работа была легкая. Писать я напрактиковался у дяди Симона и писал отлично, разборчиво и грамотно; когда моя добрая покровительница, мадам Берсо, пришла узнать, каково я справляюсь с новым делом, ей меня похвалили и хозяин сказал, что будет мне платить за работу по тридцати су в день.

Это была не роскошная плата, но благодаря тому, что тетка Берсо позволила мне ночевать в своей лавке, мне вполне хватало этих денег на обед. Я даже мог немного откладывать для будущего путешествия на родину.

Дези положили в больницу в понедельник; я с нетерпением ожидал четверга, и едва окончил свою работу, как тотчас же побежал к ней.

На рынке тетка Берсо и другие женщины дали мне целый запас апельсинов. Я наполнил ими карманы. Однако на душе у меня было очень неспокойно. Что-то я узнаю? В каком положении Дези? Жива ли она или, может быть, уже умерла?

* * *
Когда мне показали палату св. Карла, в которой она лежала, я бросился бежать туда со всех ног, но сиделка меня остановила и заявила, что если я буду производить такой шум, меня немедленно выведут и больше не будут пускать. Тогда я опомнился и пошел на цыпочках.

Дези не только осталась жива, но и начала уже поправляться. Никогда я не забуду, как она обрадовалась, увидя меня.

— Я была уверена, что ты придешь ко мне, если только ты не замерз на улице в этот ужасный день! Расскажи мне, Ромен, все подробно, как ты жил эти дни?

Когда я стал рассказывать историю моего ночлега в каменоломне и ссору с Бибошем, она одобрительно кивала головой и сочувственно пожимала мне руку.

— Твоя маленькая сестричка очень довольна тобой, Ромен, — сказала она и подставила мне свою щеку для поцелуя, как бы желая выразить этим особую похвалу за то, что я удержался от искушения.

А когда я ей рассказал, как сердечно приняла меня тетка Берсо, с каким участием расспрашивала об ее болезни, Дези даже прослезилась.

— Добрая душа, — сказала она с глубоким вздохом. Затем, в свою очередь, стала рассказывать про себя.

Первое время она была без памяти, бредила и горела, но за ней был отличный уход. Сестра милосердия, добрая и ласковая, много помогла ей поправиться.

— Несмотря на то, что все здесь ко мне очень добры, я хочу, однако, уйти из больницы как можно скорее, потому что мне страшно. Прошлую ночь в нашей палате умерла маленькая девочка, рядом с моей постелью. Когда ее положили в черный гробик и понесли вон, мне сделалось дурно.

Дези ошибалась, что ей можно будет скоро уйти. Болезнь ее была настолько серьезна, что выздоровление наступало медленно, и она пролежала в больнице Иисуса около двух месяцев.

Несмотря на это, нам не худо жилось в Париже. За эти два месяца все полюбили больную, и сестры, и доктор, и даже сиделки. Она очаровала всех своим необыкновенным для ее лет умом и милым кротким характером. Все теперь знали историю наших несчастий. Интерес к судьбе больной девочки переносился и на меня. Когда я приходил в больницу, все дружески со мной здоровались.

Свет не без добрых людей, — говорит пословица, на этот раз мы вполне в этом убедились. На прощанье доктор и сестры сделали сбор в зале св. Карла и собрали 25 франков. Сумма эта избавила нас от путешествия в Пор-Дье пешком. Они разыскали агента, поставляющего кормилиц для больницы, который отправлялся в Вир.

В Вире агент обещал посадить нас в дилижанс, который ежедневно идет в Пор-Дье, и заплатит за наш проезд. Кроме того, ввиду предстоящего пути на родину я экономил все время, насколько мог, и откладывал по нескольку су всякий день, что составило целых 22 франка!

У нас теперь был порядочный запас. Какая громадная разница между нашим приходом в Париж два месяца тому назад и нашим отъездом из него!

Добрая мадам Берсо проводила нас до повозки и надавала на дорогу всякой провизии.

Кибитка для перевозки кормилиц из Вира в Париж представляла собою не очень-то удобный экипаж: две продольных деревянных скамьи, а по середине охапка соломы, но для нас это была такая роскошь, о которой мы прежде не смели и мечтать.

Хотя уже был конец января, но погода стояла не очень холодная. Мы скоро подружились с кормилицами, которые везли детей на выкормку в деревню, они относились к нам очень хорошо, а когда армия малышей начинала неистово орать, мы вылезали из кибитки и шли пешком.

В Вире почтальон посадил нас в дилижанс на расстоянии всего одного лье от Пор-Дье.

Итак, наше путешествие приходило к концу, мы у пристани, почти у порога родительского дома. Через какой-нибудь час увижу матушку — какое счастье!

Выйдя из дилижанса, мы шли некоторое время молча. У каждого на душе были свои заботы и сомнения. Дези первая прервала молчание.

— Пойдем потише, Ромен, мне надо с тобой серьезно поговорить.

— Мне также надо кое-что сказать тебе, — ответил я, — во-первых, вот письмо, передай его от меня маме.

— Зачем письмо, — кротко перебила она, — разве ты не вернешься домой со мной вместе? Почему ты не хочешь сам отвести меня к твоей маме? А если она и знать меня не захочет, а если она не согласится жить со мной, куда же я тогда пойду?

— Не говори так, ты не знаешь, как добра моя мать, она не способна так поступить.

— О! Я не сомневаюсь, что она добрая, очень добрая, но вопрос в том, простит ли она мне, что я тебя не удержала? Она, может быть, не поверит, что я всячески просила и убеждала тебя вернуться к ней, а ты все-таки поставил на своем.

Разве это правдоподобно, чтобы ты довел меня до порога своего дома, а сам не вошел даже, чтобы поздороваться с мамой, с которой ты так давно не видался! Разве это возможно? Неужели ты способен так поступить, Ромен?

— Об этом-то именно я и говорю ей в письме, которое прошу тебя передать. Я пишу, до чего мне трудно уходить, не повидавшись с нею! Но пойми же, Дези, если я увижу ее, я не в силах буду уйти, и тогда придется вернуться в Доль к дяде. А для меня это хуже смерти. Другого выхода нет. Мама заключила с ним письменное условие, а он не такой человек, чтобы поступиться хоть на маковую росинку своими правами на меня, особенно теперь, когда он в злобе за мой побег, он никогда нам этого не простит, ты не знаешь, какой это ужасный человек.

— А может быть мама найдет какое-нибудь средство избавить тебя от него.

— Если мама нарушит условие, ей придется за меня платить неустойку, тогда как если я попаду на корабль, он не будет в состоянии ничего поделать со мной по моем возвращении, потому что раз я попаду в моряки, я больше ему не принадлежу. Я уже все это обдумал.

— Конечно, может быть, в этом ты и прав, Ромен, а все-таки мне кажется, что ты поступаешь дурно и бессердечно относительно своей мамы…

Я был сам недостаточно уверен в своей правоте, поэтому замечание Дези задело меня за живое.

— Ты думаешь, что я делаю дурно? — переспросил я с досадой.

— Да, по-моему нехорошо, и если твоя мама начнет тебя обвинять в том, что ты не довольно ее любишь, я не в силах буду тебя защищать, потому что в душе буду с ней согласна.

Минуту мы шли молча, каждый погруженный в свои думы. Я был подавлен, растроган, мое упорное решение стать моряком во что бы то ни стало, как покойный отец, как дядя Флоги, поколебалось, я уже готов был уступить, но я слишком много перестрадал от своего упорства и назад идти казалось невозможной слабостью, ко всему этому страх возврата в Доль! Поэтому я старался бороться, как мог, с охватившим меня волнением.

— Разве я когда-нибудь дурно поступал с тобой? — спросил я Дези.

— Нет, никогда.

— Почему же ты думаешь, что я способен относиться дурно к другим, особенно к маме, которую я люблю больше всех на свете?

Она посмотрела на меня грустным взглядом.

— Ну, отвечай же.

— Нет, я этого не думаю.

— Может быть, ты сомневаешься, что я люблю маму и что я нарочно хочу заставить ее страдать? Ну так, если ты меня хоть чуточку любишь за прошлое и уверена, что я не злой мальчик и ничего не делаю нарочно, чтобы причинить маме горе, не говори мне больше таких вещей. Ты, может быть, способна будешь убедить меня остаться, но я знаю наверное, что из этого выйдет одно несчастье для всех нас.

Она ничего на это не сказала, и мы шли молча, оба расстроенные и несчастные.

Я нарочно повел Дези через поле, всегда пустынное, чтобы не встретить случайно кого-нибудь из жителей Пор-Дье. Мы благополучно дошли до небольшого оврага, от которого начинался наш двор. В церкви звонили от обедни, матушка, наверно, уже вернулась домой.

— Вот, — сказал я Дези, показывая рукой на кровлю, — вот наш домик, где я всегда был так счастлив, где меня всегда любили. С этого дня он и для тебя станет родным домом!
Голос у меня задрожал от волнения, я с трудом удерживал рыдания.

— Ромен, — произнесла Дези умоляющим голосом. Но я крепился.

— Ты сейчас войдешь одна, — заторопился я, — и отдашь маме мое письмо; ты скажешь ей: «Вот письмо от вашего сына». Когда она прочтет его, то, я знаю, примет тебя, как родную дочь. А через шесть месяцев я к вам вернусь. Я напишу вам из Гавра, а теперь прощай!

Я хотел бежать, но она схватила меня за рукав.

— Не удерживай же меня, Дези, милая, ради Бога, ты видишь, что я сейчас расплачусь и не в силах буду уйти.

Она разжала руки.

— Поцеловать ее за тебя, Ромен, да?

Я уже отбежал на несколько шагов, но при этих словах вернулся, крепко обнял Дези, причем ее слезы смочили мне все лицо.

Затем я бросился бежать без оглядки, ибо понимал, что еще одна такая минута, и вся моя напускная твердость растает, как воск, но, опомнившись, вернулся потихоньку назад и спрятался в кустах. Дези, постояв немного во дворе, наконец вошла в дом. Долго она там оставалась, а я был вне себя от беспокойства, что же будет дальше? Что если мамы нет дома, или же она вдруг, как и мать бедной Дези!..

Но в момент, когда эта страшная мысль промелькнула у меня в голове, Дези показалась на пороге, а вслед за ней вышла мама; обе они плакали, значит дома все благополучно. Я поблагодарил Бога от всего сердца, и сразу страшная тяжесть свалилась с души, хотя я тоже наплакался вволю, стоя за плетнем.

Через три часа я уже взбирался на крышу дилижанса, который ехал в Гавр через Гонфлер. В моем кошельке еще оставалось от нашего богатства целых семь франков.

Мне всегда казалось, что как только я явлюсь на борт какого-нибудь корабля, меня сейчас же и примут на службу. Поэтому по приезде в Гавр я отправился тотчас на корабельную пристань, мне хотелось выбрать себе корабль по душе. В королевской бухте стояло два-три парохода, но они меня мало интересовали. В бухте Барра вижу стоит несколько огромных американских кораблей, с них разгружают хлопок и складывают целые горы тюков на берег, но это тоже все не то, потому что мне нужен был французский корабль.

 

Глава 10 Приключения Ромена Кальбри — Гектор Мало

— Умеешь глотать шпагу?

— Нет.

— Ну, а можешь играть на трубе или на тромбоне, наконец, на барабане?

Я отрицательно покачал головой.

— Желал бы я знать, чему же тебя после этого учили? Твое образование ничего не стоит, мой милый.

— Ясно, что этот мальчишка не находка для труппы — в нем не видно никакого уродства: сложен как и все люди, — недовольным тоном заметила великанша, критически осматривая меня с головы до ног.

Затем она пожала плечами и с презрением отвернулась от меня.

— Тоже воображает, что может работать за деньги.

Ах, если бы я был уродом, или чудовищем о двух головах, или с хвостом, как обезьяна, но увы, я сложен как все люди, какой позор! — Подумал я с горечью про себя.

— Умеешь ли ты, по крайней мере, чистить лошадей и убирать конюшню? — сказал маленький человек с непроницаемым для моей младенческой наивности взглядом.

— Да, сударь, я попробую, постараюсь…

— Ну, ладно, значит с этой минуты ты состоишь на службе в зверинце знаменитого, могу сказать, в целом свете, графа Лаполада. Знаменитого столько же красотой зверей, сколько и геройством Диелетты, или, вернее, Дези, нашей дочери; она-то и есть укротительница львов. Иди за Кабриолем, он покажет тебе, что ты должен будешь делать всякий день, а потом придешь ужинать со всеми вместе.

Все эти люди показались мне подозрительными и противными, но что мне оставалось делать?

Быть разборчивым не приходилось. И на этот исход я смотрел как на неожиданное спасение, и за него должен был благодарить Бога, иначе приходилось совсем пропадать.

Таким-то образом я начал свою новую службу в странствующей труппе акробатов. Хозяин мой, вопреки всякому вероятию, был действительно настоящий граф, для доказательства чего у него имелись подлинные бумаги. Он предъявлял их очень охотно в важных случаях.

Очевидно, он не сразу упал так низко, а его настоящее положение являлось результатом прежней порочной и безобразной жизни. В конце концов он женился на «великанше» и завел зверинец. Женился он на ней, когда нищенство его дошло до крайних пределов. Она же к тому времени успела себе прикопить порядочные деньжонки. Известная на всех ярмарках городов средней Европы под названием «великанши из Бордо», хотя на самом деле она была родом из Оверни, в молодости женщина эта считалась «чудом света». На одной вывеске балагана она была изображена в розовом платье, причем кокетливо выставила на табуретке одну ногу, обутую в белый чулок; нога эта была невероятных размеров.

В другом месте ее нарисовали в голубом бархатном спенсере с рапирой в руке, готовой сразиться с атлетом-бригадиром; солдат был ростом много меньше, чем она. Внизу надпись золотыми буквами гласила: «Господин военный, — вам начинать».

Ее деньги и слава соблазнили графа Лаполада, тем более что у него самого был единственный талант «лаять по-собачьи», но, действительно, лаял он неподражаемо. В балагане никто не мог лучше его представить четвероногого сторожа у дверей. Репутация его с этой стороны прочно установилась.

Эти двое составили достойную парочку и сообща завели труппу акробатов и зверинец. В первые годы своего существования их зверинец соперничал с знаменитым Гуго де-Массилья. Искусство лаять по-собачьи составило имя Лаполаду среди ему подобных, и он наживал этим деньги, которые тут же проедал и пропивал, потому что был страшный обжора.

Благодаря этим свойствам своего характера Лаполад плохо смотрел за животными и плохо их кормил. Некоторые уже передохли, а других он вынужден был продать. В то время, как я поступил в его труппу, зверинец состоял из одного только довольно старого льва, двух гиен, одной змеи и ученой лошади, которая во время странствований днем запрягалась и везла повозку, а вечером участвовала в представлениях. Паяц Кабриоль, гимнасты Филясс и Лабульи, кларнетист Герман и барабанщик Королюс, Диэлетта и я составляли остальную труппу, не считая хозяев. За ужином я познакомился со всеми своими новыми товарищами.

Хотя я был пока только конюх, но и меня допустили к столу компании этих знаменитых своими талантами людей.

Слово «стол» не совсем соответствовало тому предмету, на котором мы ужинали. Это был длинный и широкий деревянный некрашеный ящик. Он занимал середину повозки и выполнял три рода обязанностей: внутри его лежали костюмы для представлений в балагане, наверху ставились тарелки, и тогда он служил обеденным столом, а на ночь на него клали матрас, на котором спала дочь Лаполада, маленькая Диэлетта, или, Дези. Рядом со столом стояли два ящика поменьше и подлиннее, это была скамейка для членов всей труппы, потому что стулья полагалось иметь только хозяевам. Меблированное таким примитивным способом, это первое отделение повозки имело свою хорошую сторону — чистого воздуха в нем было сколько угодно. Стеклянная створчатая дверь открывалась на крылечко, а два маленьких окошечка с занавесками из красного кумача придавали ей вид комнаты.

За ужином меня стали расспрашивать о моем прошлом. Я отвечал коротко и неохотно, благоразумно умалчивая об отце и о матери, а равно и о дяде, даже не назвал ни своей настоящей фамилии, ни откуда я родом. Когда я стал рассказывать о живописце и об его столкновении с жандармом, Дези объявила, что я вел себя глупо и на моем месте она бы только позабавилась всей этой историей. Оба музыканта с ней согласились, в знак чего и загоготали в один голос раскатистым грубым смехом, который составляет отличительную принадлежность баварских немцев.

Дези была девочка лет двенадцати, по виду хрупкая и нежная. У нее были удивительного цвета темно-голубые глаза, и когда она пристально ими смотрела, то становилось почему-то жутко.

Когда ужин окончили, на небе догорала еще вечерняя заря.

— Теперь, дети мои, — заявил Лаполад, — воспользуемся вечерними сумерками, чтобы заняться гимнастикой, надо чтобы мускулы не одеревенели.

Он уселся на крылечке повозки, куда девочка принесла ему трубку.

В это время Лабульи и Филясс притащили на траву небольшой ящик с крышкой. Филясс первый расстегнул блузу, вытянув руки и ноги, и, раскачивая головой, так, как бы он хотел отделить ее от тела, влез в ящик, где и исчез. Я был донельзя изумлен, мне показалось это невозможным.

Теперь очередь была за Лабульи: несмотря на все усилия, он повторить этой штуки не мог. Тогда, не вставая с своего места, хозяин отвесил ему по плечам, со всего размаха, бичем такой удар, что у меня искры из глаз посыпались, хотя я тут был не причем.

— Ты опять наелся, животное, — прибавил он хриплым голосом, — завтра ты посидишь у меня на одном хлебе и на воде.

Потом повернулся ко мне.

— Ну, теперь очередь за тобой.

Я отступил на несколько шагов, чтобы меня нельзя было достать ударом хлыста.

— Что мне делать? — с замиранием сердца спросил я.

— Прыгай через эту яму, можешь?

Яма была глубокая и широкая, но я перепрыгнул ее, и даже хватил на два фута дальше, чем было надо.

Лаполад, видимо, остался доволен моим прыжком и заявил, что я буду хорош для трапеции.

В первой повозке помещались хозяева, во второй звери, а в третьей спали мы все, служащие, и, кроме того, она служила складочным местом для всякого хлама. Так как внутри повозки для меня не оказалось постели, то я взял охапку соломы и лег под повозкой.

Огни погасли, шум затих.

Среди ночной тишины раздавалось только фырканье лошадей, которые тянулись от своих коновязей сорвать пучок пыльной придорожной травы, да из зверинца доносилось могучее дыхание льва. Он время от времени жалобно вздыхал, как будто неподвижная духота ночи напоминала ему родную африканскую пустыню, и он ударял хвостом по бедрам при мысли о прежней свободе.

Я невольно сравнил себя с ним. Он находился в крепкой железной клетке, а я на свободе. Одну минуту мне пришло на мысль убежать от этих гадких людей и продолжать дальше путь в Гавр, но это значило украсть платье у Лаполада, а с этим не мирилась моя детская совесть. Что делать — надо за него поработать. В конце концов, все же здесь не хуже, чем у дяди; эту ночь я заснул с тяжелым сердцем.

Караван наш отправлялся в Фалез на Гюильбрейскую ярмарку. Там я увидел в первый раз, как Дези взошла в клетку льва и как искусно Лаполад лаял по-собачьи.

Из сундуков мы повытаскали запасные костюмы. Девочка поверх своего трико надела платье, вышитое золотом и серебром, а на голову ей надели венок из роз. Мои товарищи, гимнасты Лабульи и Филясс, представляли из себя красных чертенят. Немцев нарядили польскими уланами, на голову им нацепили шляпы, украшенные перьями.

Меня всего выкрасили в черную краску, руки, лицо и грудь, — я должен был изображать негра-невольника, привезенного из Африки вместе со львом, и мне велели на все молчать. На вопросы посетителей я должен был улыбаться, показывая как можно больше зубы.

Мать родная и та не узнала бы меня в таком виде. По-видимому, Лаполад этого, главным образом, и добивался; он, верно, и опасался, чтобы в толпе не случилось кого-нибудь, кто случайно мог бы меня узнать. В продолжение двух часов у нас происходил невообразимый шум и гам. Кабриоль оканчивал свои приготовления к параду, пока Дези повторяла какие-то акробатические па с Лабульи. Сам Лаполад нарядился генералом.

Толпа, собравшаяся поглазеть на представление, обступила нас со всех сторон. Везде мелькали белые нормандские колпаки на мужчинах и высокие чепчики на женщинах. Генерал сделал жест рукой, и музыка прекратилась. Затем он наклонился ко мне и сунул мне в рот зажженную сигару, которую только что начал курить.

— Раскуривай мне ее, пока я буду говорить.

Я смотрел на него с разинутым ртом, не понимая, что мне делать с этой сигарой. Кто-то ударил меня ногой сзади.

— Ну не каналья ли ты, — прошипел Кабриоль, — хозяин дает ему сигару, а он манежится! — при этих словах он дал мне нового пинка.

Я едва устоял на ногах к большому удовольствию невзыскательной публики. Послышался хохот и аплодисменты. Я никогда не курил и даже не соображал хорошенько, надо ли втягивать в себя дым или, наоборот, выдыхать его, но времени для расспросов не было; одной рукой Кабриоль тянул меня за подбородок, а другой поднимал за нос, а в открытый рот Лаполад затискивал сигару.

Должно быть, я делал отчаянные и уморительные гримасы, потому что зрители покатывались со смеху, держась за бока.

Генерал снял свою шляпу с султаном, толпа замолкла и приготовилась слушать, что будет дальше. Водворилось молчание.

— Вы видите перед собою знаменитого Лаполада. Кто же он? Разве этот шарлатан в одежде генерала? Да, это он самый. А почему же, спросите вы, этот столь знаменитый человек оделся в шутовской костюм? Для того именно, чтобы сделать вам удовольствие, государи мои! Сказать правду, все вы, взятые каждый в отдельности, люди препочтенные и считаете меня за шарлатана, между тем сами-то вы, придя в театр, представляете собою толпу любопытных зевак.

В публике послышались ропот и свистки.

Лаполад нисколько этим не смутился, он взял у меня сигару, затянулся несколько раз и затем, к великому моему отчаянию и отвращению, снова сунул мне ее обратно в рот.

— Желал бы я знать, почему вы ворчите, вы, человек в колпаке и с красным носом? Потому именно, что я сказал вам, что дома вы почтенный человек, а на народе разиня, — ну, хорошо, прошу у вас прощения! Может быть, вам лучше придется по вкусу другое, а именно то, что дома вы шут гороховый, а перед публикой только притворщик?

Публика от неожиданности этого оборота начала гоготать, и когда смех утих, Лаполад продолжал.

— Таким образом, если бы я не был переодетым генералом, вместо того, чтобы смотреть на меня во все глаза и с разинутым ртом, вы бы шли себе своей дорогой, не останавливаясь у балаганов. Но я ведь понимаю людей и знаю, на какую удочку их следует ловить. Вот поэтому-то я выписал из Германии вот этих двух немецких музыкантов, которых вы видите перед собой, для этого же самого я пригласил в свою труппу Филясса, ловкость которого известна всему свету, наконец, Лабульи и знаменитого Кабриоля, которого мне хвалить не приходится, потому что вы оценили его сами по достоинству.

Вы останавливаетесь ради любопытства, в вас задет интерес, и говорите: — Посмотрим-ка, что он нам еще покажет? Господа музыканты, сыграйте же веселенькую штучку этой почтенной публике, она это понимает и охотно идет посмотреть на все наши чудеса.

Удивительно, как иногда разные глупости на всю жизнь остаются в памяти, тогда как полезные знания улетучиваются бесследно!.. Эту высокопарную речь Лаполад повторял почти слово в слово на каждом представлении, и я запомнил ее навсегда.

В этот первый день я, впрочем, запомнил только начало его речи. Дым от сигары с непривычки вызывал у меня тошноту и головокружение. Когда я вернулся в барак, то почти ничего не сознавал из того, что вокруг меня происходило. Согласно предназначенной мне роли я должен был открыть двери, где помещались звери, когда Дези войдет в клетку. Я как в тумане видел, как она подошла ко мне; одной рукой она держала хлыст, а другой посылала воздушные поцелуи публике.

Гиены ходили лениво по клетке от одной стены к другой, а лев положил голову на лапы и, казалось, дремал.

— Невольник, открой мне дверь! — громко и отчетливо проговорила девочка, оборачиваясь ко мне.

Я машинально отворил клетку. Она подошла ко льву, но он не пошевельнулся. Тогда она взяла его за уши своими маленькими ручками и начала дергать их изо всех сил, чтобы заставить его поднять голову. Зверь по-прежнему продолжал лежать неподвижно, только когда она в нетерпении, изо всей силы ударила его хлыстом, он вскочил, точно от прикосновения электрического тока, стал на обе лапы и зарычал так, что у меня подкосились ноги. Страх и одурение, в которое меня привело курение сигары, окончательно меня доконали, я потерял сознание и как сноп повалился на землю.

Лаполад был человек находчивый и обращал в свою пользу решительно все.

— Посмотрите, до чего доходит свирепость этого зверя, одно его рычание лишает сознания даже детей пустыни.

Мой обморок был так очевиден для всех, что сцена эта не могла быть подготовлена заранее, и публика разразилась громом оглушительных аплодисментов. Я лежал на земле, мне было до того плохо, что я не мог пошевельнуться, но слышал все, что происходило вокруг — и рычанье льва и пронзительные крики гиен и браво публики.

Кабриоль вынес меня из балагана и бросил в раздевальной, как охапку тряпья. Я услыхал топот ног людей, выходивших из балагана. Кто-то подошел ко мне и дернул меня за руку. Это была Дези, она держала в руке стакан воды.

— Выпей немножко сахарной воды. Какой ты глупыш, что так испугался за меня! Ну, да все равно, спасибо тебе! Я вижу, что ты добрый мальчик.

Это были первые слова, с которыми она обратилась ко мне с тех пор, как я поступил в труппу.

Такое неожиданное выражение сочувствия очень меня тронуло, я почувствовал себя не таким одиноким. До сих пор Филясс и Лабульи всячески изощрялись, чтобы насолить мне, где было можно, и без повода с моей стороны, единственно ради злобного удовольствия. Немудрено, что я обрадовался, услыхав в первый раз доброе слово.

На другой день я подошел к девочке, чтобы поблагодарить ее, но она ничего не стала слушать, повернулась ко мне спиной и не ответила ни слова. Тогда мне стало еще больнее, и я решил безоговорочно бежать при первом же удобном случае.

Эта бродячая жизнь мне опротивела: колотушек я получал сколько угодно; днем чистил лошадей и звериные клетки, а вечером должен был представлять негра, ломаться и кривляться перед публикой. Мне казалось, что я давно уже заслужил старые панталоны, куртку и сапоги Лаполада…

Бедная, дорогая матушка! Неужели для того я покинул тебя, чтобы сделаться странствующим паяцем! О, если бы она увидела меня в этом виде и узнала бы всю правду. Как бы ей было больно и стыдно за меня! Только бы поскорее покончить с этой жизнью.

Между тем лето подходило к концу. Ночи становились холоднее, а дни дождливее. Скоро нельзя уже будет спать под открытым небом. Надо было торопиться и тем более, что из Гибрея мы должны были спуститься по Луаре и совсем уйти от моря, а значит и от Гавра. Опыт научил меня некоторой осторожности. Необходимо было кое-что припасти для побега. Поэтому я начал экономить, собирать корки хлеба и сфабриковал себе новые подошвы из старого голенища. Сделав это, я решил, что убегу в первую же ночь нашей остановки на ночлег.

Когда я кончал потихоньку башмаки и приготовлялся их припрятать, ко мне неожиданно подошла Дези.

— Ты хочешь бежать от нас, — сказала она шепотом, — я давно это угадала.

Я сделал отрицательный жест.

— Не возражай мне лучше и не лги, я давно за тобой наблюдаю и вижу, как ты прячешь хлеб в сундук, где лежит мешок с овсом, — а это не даром. Не бойся, я тебя не только не выдам, а наоборот, если ты согласен, то я сама хочу убежать с тобой вместе.

— Может ли это быть, — воскликнул я, — неужели ты решишься оставить своих родителей? Я по опыту знаю, как это тяжело, не делай этого ни под каким видом!

— Моих родителей, — сказала она с усмешкой. — Ты ошибаешься, эти люди мне не отец и не мать, а совсем чужие… Но нас могут застать вместе. Надо быть осторожными, здесь всюду есть уши. Иди на вал, спрячься в кусты и жди меня, я выберу свободную минуту и приду поговорить с тобой обо всем. При других мы не должны говорить друг с другом, чтобы не вызвать подозрений. Я вижу, что ты добрый и честный мальчик. Поможем же друг другу освободиться от этих злых людей.

Почти два часа я прождал Дези у земляного вала и уже стал подумывать, не посмеялась ли она надо мной, но нет — она пришла.

— Уйдем подальше, в самую чащу кустов. Боже избави, если нас увидят вместе, тогда нам могут помешать бежать.

Я пошел следом за ней. Когда мы убедились, что нас никто не видит и не слышит, Дези остановилась.

— Теперь сядем; первым долгом я расскажу тебе мою историю, чтобы ты ясно понял, почему я хочу убежать.

Хотя мы были приблизительно одних лет, но Дези, говоря со мной, принимала тон взрослого человека, и обходилась со мной, как с ребенком. Я не мог хорошенько понять, почему она, такая самостоятельная и умная девочка, могла нуждаться в помощи такого тщедушного мальчика, каким был я; все же ее доверие мне очень польстило, да и, кроме того, она угадала тайну моего побега; я не рассуждал об этом дольше, а сразу вошел в роль поверенного.

— Слушай же, Лаполад мне не отец; родного отца я совсем не помню, он умер, когда я была еще у кормилицы. Мы жили в Париже и у нас возле большого рынка была лавка белья, лент, кружев и разных мелочей.

Я не помню фамилии моей матери и также забыла название улицы, где мы жили. Все, что сохранилось от этого времени, это то, что мама моя была прекрасная молодая женщина с длинными белокурыми волосами, и что по утрам, когда я и мой маленький брат Женя играли у ней на постели, то могли прятаться в них, точно в кустах.

Она нас нежно любила, ласкала, целовала и никогда не била. Мой брат был немного постарше меня. По нашей улице проезжала масса экипажей, а по утрам на мостовой я видела груды капусты и разных овощей. Как раз напротив дома была церковь, а с порога двери была видна башня, на верху которой находился круглый золотой циферблат, а поверх башни две большие черные руки весь день двигались то в одну, то в другую сторону.

Когда в прошлом году я рассказывала об этих часах одному паяцу из труппы Массона, который был родом из Парижа, то он уверял меня, что это церковь Св. Евстафия, а большие черные руки — телеграф.

— Мать моя была занята весь день в магазине и ей некогда было ходить с нами гулять, поэтому она отпускала нас с одной из ее учениц,которую я называла няней. Однажды летом на дворе было очень жарко, и много народу гуляло на улицах, ученица-нянька пошла со мной на ярмарку, где торговали пряниками и сластями. Эта ярмарка очень известна, и ты, верно, уже слышал о ней с тех пор, как живешь у нас в балагане. Не помню теперь, почему моего брата не было с нами. Только, одним словом, я была одна, а он остался дома.
В первый раз в жизни я видела балаганы, где представляли акробаты. Мне это очень понравилось. Я хотела побывать во всех балаганах, но у нас не было на это денег; мама дала мне на дорогу всего четыре су на пряники; ученица-нянька взяла их у меня, купила билет, и мы вошли в деревянный балаган, где показывали разные диковинки. В том балагане, куда мы забрались, показывали двух живых тюленей, плавающих в бассейне.

Не знаю уж теперь, как это случилось, что содержатель балагана разговорился с маминой ученицей; только после этого разговора он долго смотрел на меня и сказал, что я премиленькая девочка. Потом вышел вместе с нами и повел нас к виноторговцу. Мы вошли в низкую темную залу, где никого, кроме нас, не было. Я очень устала, мне было жарко, и пока они пили сладкое вино, я уснула на каком-то грязном диване.

Когда же я проснулась, то уже было темно, почти ночь, няньки со мной не было. Я спросила у мужчины из балагана, где она, он предложил идти с ним, говоря, что именно к ней-то мы и пойдем. Поэтому я пошла за ним охотно. На улицах была масса народу, в ярко освещенных балаганах играла музыка. Незнакомый человек крепко держал меня за руку и заставлял идти очень скоро.

Вскоре мы вышли из толпы и очутились на широкой дороге, обсаженной деревьями, фонарей здесь не было. Кое-где светились в домах огни, но прохожих почти не встречалось. Я начала бояться и сама торопилась, чтобы придти домой поскорее, незнакомый человек хотел понести меня на руках, но я отказалась. Он хотел взять меня насильно на руки, тогда я начала кричать. Проходящие по улице солдаты, услыхав мои крики, остановились.

— Чего ты орешь, — сказал он мне, наклонившись к самому моему уху, — ведь я несу тебя к твоей маме.

Я успокоилась при этих словах и опять пошла за ним охотно, но дорога показалась мне много длиннее прежней. Мы шли мимо каких-то высоких и мрачных стен, потом вышли из больших ворот, у которых стояли часовые солдаты, и, пройдя еще немного, вошли в лес, которому, казалось, конца не было. Я страшно устала, окончательно расплакалась и не хотела идти далее.

— Молчи, дрянь ты этакая, — закричал на меня человек грубым голосом. — Смей только меня не послушаться, я тебя отколочу.

Прохожих больше не было, заступиться за меня было некому; он тянул меня изо всей силы за руку. Заливаясь слезами, я принуждена была идти дальше.

Ты понимаешь, Ромен, мне было пять лет, я еще всего боялась, да, кроме того, верила, что мы идем к маме, но когда перед нами замелькали огни в домах, я поняла, что мы пришли в какую-то деревню. У самого входа, на площади, у деревянной стены, стояли повозки акробатов, мы вошли в одну из этих повозок. Нас встретила женщина без ног, она пила водку.

Незнакомый человек что-то сказал ей потихоньку на ухо, и они оба долго меня рассматривали.

— Разве ты не видишь, — проговорила безногая женщина, — что у нее на щеке родимое пятно?

Действительно, у меня было маленькое розовое пятнышко, на месте которого теперь дырочка величиною с горошину.

— Это пустяки, — ответил мой мучитель, — мы его живо уничтожим.

Тогда меня охватил ужас. — Отведите меня к маме! — кричала я во весь голос. — Где же моя мама?

— Она завтра придет, моя милочка, — ласково сказала мне женщина, — а сегодня надо быть умницей и ложиться спать.

— Может быть, девчонка голодна? — заметил мужчина.

— Ну что же, можно дать ей поесть…

Тут только я заметила, что у женщины совсем нет ног, что она двигается, переваливаясь всем телом и опираясь на руки. Это очень меня удивило и еще больше испугало. Но так как она дала мне на ужин очень вкусное блюдо — зеленый горох с салом, совсем горячий, то я начала есть его с большим аппетитом.

— Премиленькая девочка, — еще раз повторила безногая старуха, — и не капризная на еду.

Она не знала, что для меня этот горох был любимым лакомством, которое дома мне никогда не давали.

Доктор велел кормить меня только мясом, потому что я была малокровна и часто хворала.

— Теперь пора и спать ложиться, — сказала женщина, когда я прикончила мисочку с горохом.

Она отдернула занавеску, за которой в глубине повозки были посланы две постели. Я так наплакалась и устала, что заснула как мертвая.

Меня разбудила качка, точно кровать ходила подо мною направо и налево, а внизу громыхали колеса и цепи. Над моей кроватью помещалось маленькое окошечко, через которое проходил свет в повозку. Я стала подле него на колени и начала смотреть. Начинало светать, деревья мелькали перед окошком; в конце луга, через который проезжала повозка, блестела река. Я поняла, почему моя комната и моя кровать двигались и качались, вспомнила происшествие вчерашнего дня и громко начала звать: «Мама! Мама!» Грубый голос, которого я раньше не слыхала, ответил мне: «Не ори, мы едем именно к ней».

Но я больше не верила и начала кричать еще сильнее. Тогда человек, которого я раньше не видала, огромного роста, с кепи на голове, подошел ко мне совсем близко и, грозя кулаком, проговорил: «Если ты не перестанешь кричать, я тебя убью». Ты можешь вообразить, Ромен, как я начала от страха плакать, но когда он сделал движение, как будто хотел схватить меня за горло, я постаралась заглушить, как могла, свои рыдания.

Едва он вышел из повозки, я вскочила и хотела одеваться. Я начала искать свое платье, но его нигде не было, а спросить этих страшных людей побоялась и потому продолжала оставаться в постели.

Повозка ехала то по камню, то по песку. Через окошечко я видела, что мы проезжали деревней. Наконец мы остановились, и безногая женщина вошла в мое отделение.

— Где же моя мама, когда же наконец мы к ней приедем? — спросила я.

— Теперь скоро, мое сердце.

Ее ласковый тон меня ободрил немного.

— Я бы хотела встать.

— Отлично сделаешь, моя крошка, вот твое платье, надевай его. Она показала мне на какую-то старую грязную юбку.

— Я не хочу, это не мое платье, отдайте мое, — просила я.

— Ты во всяком случае должна надеть это.

Я бы хотела лучше разорвать на клочки эти грязные лохмотья, чем надевать их на себя, но безногая женщина так страшно на меня посмотрела, что я не посмела возражать и надела эти отвратительные тряпки.

Тогда безногая женщина выпустила меня из повозки походить на свободе.

Мы остановились среди обширной равнины, на которой не было ни одного человеческого существа, а нас со всех сторон окружали только одни зеленые поля. Человек в кепи развел огонь и на треножнике прикрепил котел, в котором варили суп. Мне очень хотелось поесть, поэтому запах из котла приятно раздражал аппетит. Безногая женщина сначала оставалась в повозке, но человек в кепи взял ее на руки и снес на дорогу.

— Ты забыл про родинку, — сказала она, оглядывая меня со всех сторон.

— Да, это правда, мы сейчас с ней покончим.

Тогда этот злой человек зажал меня между ног так сильно, что я не могла пошевелиться, и крепко схватил мои руки. Безногая женщина одной рукой подняла мне голову, а другой срезала ножницами мою родинку на щеке. Кровь хлынула и залила мне рот и все лицо. Я думала, что меня зарезали, и кричала не своим голосом, стараясь укусить за руку своего палача.

Точно ничего не случилось, безногая женщина прижгла мне чем-то щеку, прижиганье это причинило мне адскую боль, зато кровь остановилась сейчас же.

— Теперь отпусти ее, — сказала она своему помощнику.

Вместо того, чтобы убежать от них прочь, я набросилась на нее и со всех сил вцепилась ей в глаза.

После этого неожиданного нападения она, наверное, задушила бы меня от злобы, если бы ее товарищ не вырвал меня и не запер в повозку.

Я оставалась взаперти и без пищи весь день, меня выпустили только к вечеру.

Первые слова мои были:

— Где мама? Пустите меня к ней.

— Твоя мама умерла, — сказала мне безногая старуха.

Но, сидя одна в повозке, я думала за этот день обо всем так много, как никогда в жизни, и сразу выросла на несколько лет.

— Это неправда, вы лжете, — ответила я ей. — Моя мама жива, а вы — воровка.

Она на эти слова начала злобно хохотать, а я плакала, плакала без конца…

Около месяца я оставалась с этими ужасными людьми. Они надеялись покорить меня и заставить слушаться голодом, как укрощают зверей, это им не удалось. Я делала все, что мне приказывали, пока хотела есть, а потом снова от меня ничего нельзя было добиться. Безногая женщина отлично поняла, что я никогда не прощу ей операции с родинкой, и я слыхала не раз, как она говорила, что боится этого бесенка и что я способна всадить когда-нибудь ей в бок ножик.

Наконец, мы приехали в страну, имени которой я не знала, но где хлеб назывался «Brod» и где много рек. Они видели, что им со мной хлопот много, а выгоды никакой нет, и продали меня «слепому».

Он был такой же слепой, как мы с тобой; просто старый мошенник, выпрашивавший деньги, притворяясь слепым.

Целый день я должна была стоять с ним на мосту с протянутой рукой. К счастью, у него кроме меня была маленькая собачка, с которой я играла по вечерам, не то я бы, верно, умерла с тоски и с горя. Я терпеть не могла просить милостыню, бегать за прохожими и клянчить. За это мне постоянно доставалось от хозяина. Когда я добывала мало денег, он бил меня палкой. Наконец, и ему надоело меня колотить, слепой продал меня бродячим музыкантам, у них я должна была собирать деньги с публики. Походила-таки я с ними по белому свету. Где только я ни побывала. Я видела не только Англию, но и Северную Америку, где так холодно, что ездят по снегу без колес. Нужно было переехать океан, и ехать на пароходе целый месяц, чтобы туда попасть.

По возвращении во Францию музыканты продали меня Лаполаду, который хотел сделать из меня акробатку.

Кроме того, я должна была кормить зверей. В то время у нас в зверинце было три льва, из которых один был особенно свирепый, но со мною он делался необыкновенно кроток, и когда я приносила ему обед, он лизал мне руки.

Однажды Лаполад рассердился на меня за то, что я не могла выполнить какую-то замысловатую фигуру, и стал меня бить хлыстом. Я начала кричать. Эта сцена происходила как раз возле клетки, где сидел мой любимец — лев. Услыхав мои крики, он понял, что меня бьют, и стал рычать, затем вытянул лапу через прутья клетки, схватил Лаполада за плечо и потянул его к себе. Лаполад всячески старался увернуться, но лев не выпускал его. Если бы не прибежали люди с железными прутьями и не освободили его, то он бы его задушил.

После этого случая Лаполад проболел целых два месяца, но зато ему пришла мысль сделать из меня укротительницу зверей.

— Так как львы твои друзья, — сказала мне великанша, — они тебя не тронут, а в случае чего — старый тебя защитит.

Мне это понравилось гораздо больше, чем ломаться на трапеции, и с этих-то именно пор я сделалась «знаменитой Диэлеттой, которая покоряет своим очарованием свирепых детей пустыни». Как он глуп с этими своими «свирепыми детьми пустыни». Они смирнее собак, если уметь с ними обращаться. Ах, если бы мой старый друг Ружо был жив, ты бы увидел, какие штуки я с ним проделывала. Я сажала их всех трех в одну клетку, потом начинала их всячески дразнить, когда же они злились, я говорила Ружо: «Защищай меня». Он тотчас же выступал вперед с таким страшным рычанием, что все кругом начинало трепетать. Тогда я нарочно падала в обморок, он лизал мне лицо и руки: открывали решетку клетки и он выносил меня, держа в пасти. Если бы ты только видел, как мне аплодировали. Стон стоял в театре, меня осыпали букетами цветов, сластями. Прекрасные дамы целовали и обнимали меня со слезами на глазах.

Я имела такой огромный успех у публики, что Лаполад предполагал отправиться в Париж. Подумай, какое бы это было для меня счастье. В Париже я могла бы убежать от него, найти свою маму. Но перед самым отъездом бедный мой Ружо заболел. Дело было зимой, а он был страшно зябкий и всегда дрожал. Ах, как я за ним тогда ухаживала, спала с ним вместе под одним одеялом, но ничего не помогло ему, и бедняжка к весне издох. Потеря этого друга была для меня страшным горем, думали, что я не перенесу его, так я тосковала. Поездка в Париж расстроилась, и пришлось на время отказаться от мысли разыскать маму.

Мне часто приходило с тех пор на мысль убежать от них, но одной бежать страшно, а Филяссу и Лабульи я не верю. Ты — другое дело, ты сам здесь чужой. Согласен ли ты помочь мне найти маму? Ты увидишь, как она будет тебе благодарна за это!

— Но меня такое предложение совсем не соблазняло. Мне незачем было идти в Париж. Я, в свою очередь, рассказал Дези всю правду, почему мне необходимо было попасть в Гавр.

— Это ничему не мешает, — возразила она, — пойдем сначала в Париж, найдем мою маму, а там все устроится, она заплатит за твой проезд до Гавра; мы с ней сами тебя проводим туда.

Я попробовал рассказать ей, как трудно будет нам идти по большим дорогам, спать где попало, рассказал ей, что я сам перенес.

— У меня есть семь франков и восемь су, этого нам хватит на еду до Парижа. Спать можно под открытым небом, если ты будешь со мной, я не буду бояться.

Это выражение доверия очень меня растрогало и было очень приятно для моего самолюбия. Кроме того, Дези была маленькой особой, которая умела всякого заставить себя слушаться.

У нее была своя особенная манера смотреть на человека. Взгляд ее больших темно-синих глаз имел особую силу; он был в одно и то же время застенчивый и смелый, детски наивный и проницательный, нежный и твердый, поэтому ей невольно подчинялись все: и звери и люди. Мы решили, что в Орлеане бежим.

— А до тех пор я больше с тобой не буду разговаривать, и ты со мной тоже не говори; ты такой ребенок, что не умеешь притворяться и сейчас же себя выдашь, — сказала мне на прощанье Дези.

Я поморщился от этой похвалы.

— Дай мне руку, — сказала она, — вот именно потому, что ты такой добрый и совсем еще ребенок, я тебе верю.

Однажды в субботу, когда на рынке шла бойкая торговля, а улицы были запружены народом, на базарной площади, через которую пробирались к своим повозкам Филясс и Лабульи, они остановились перед Тюркетеном. Этот Тюркетен под музыку турецкого барабана вырывал зубы с такой быстротой, что они так и летали в воздухе, точно он играл ими в бабки. Тогда он еще не имел такой славы, какую дали ему впоследствии тридцать лет войны с нормандскими челюстями, но и тогда верность руки и, в особенности, его лукавый и острый ум сделали его чрезвычайно популярным во всех восточных департаментах, и народ всегда толпился у его фуры.