Поиск

Айвенго

Айвенго - Вальтер Скотт - Примечания

1

Стихотворные переводы, кроме особо оговорённых, выполнены В. Ивановым.

2

Набор слов, не имеющий смысла.

3

Да будет дано достойнейшему (лат.).

4

…роясь во внутренностях, замороженных смертью, она находит застывшие не от раны волокна окоченевшего лёгкого и ищет голос в мёртвом теле (лат.).

5

Частная жизнь (франц.).

6

Прощай, но не забывай меня (лат.).

7

Перевод И. Кашкина.

8

Священнослужитель не платит десятину священнослужителю (лат.).

9

Священнослужитель не платит десятину священнослужителю (лат.).

10

Горе побеждённому (лат.).

11

Receat (от старофранц. racheter – созывать) – сигнал для созывания охотничьих собак в начале или в конце охоты. Mort – сигнал охотничьего рога, означающий смерть затравленной добычи (от франц. mort – смерть).

12

Французские охотничьи термины.

13

Боевого клича (франц.).

14

Перевод О. Румера.

15

Пусть едут! (франц.).

16

За исключением того, что должно быть исключено (лат.).

17

Чёрт возьми! (франц.)

18

Мир вам! (лат.)

19

Некий путник попал к разбойникам (лат.).

20

Сердце моё он исторг (лат.).

21

И вам, преподобный отец! (лат.)

22

Перевод Ю. Ременниковой.

23

С вами господь (лат.)

24

О граде божьем (лат.)

25

Святая Мария! (лат.)

26

Если кто по наущению дьявола… (лат.)

27

Храни нас, святой Денис! (старофранц.)

28

Некий мошенник (лат.).

29

Да пошлёт господь спасение вашей милости! (лат.)

30

Вследствие необходимости и для защиты от холода (лат.).

31

Сущим разбойником (лат.).

32

В числе священных предметов (лат.).

33

Чтобы избегать поцелуев всех женщин (лат.).

34

Чтобы избегать поцелуев всех женщин (лат.).

35

«О чтении писем» (лат.).

36

Вино веселит сердце человека (лат.).

37

Царь насладится твоей красотой (лат.).

38

Пусть лев пожирающий всегда будет поражаем (лат.).

39

О рыцарях храма в Святом городе, которые ради услаждения плоти общаются с злосчастными женщинами (лат.).

40

В своей привязанности (франц.).

41

Придите, вознесём хвалы господу (лат.).

42

Пусть лев будет всегда поражаем! (лат.).

43

Исторгните зло из среды вашей (лат.).

44

Что никто не должен входить по своей воле (лат.).

45

Чтобы братья не общались с отлучёнными от церкви (лат.).

46

Отлучению и проклятию (лат.).

47

Чтобы братья не общались с чужеземными женщинами (лат.).

48

Чтобы избегать поцелуев (лат.).

49

О необходимости воздержания от поцелуев (лат.).

50

«Плод времени» (лат.).

51

Каюсь (лат.).

52

Да будет воля твоя! (лат.)

53

Да будет воля твоя! (лат.)

54

«Из-за чего задрожали народы» (лат.).

 

Айвенго - Вальтер Скотт Глава 44

Как сплетня кумушки, рассказ окончен.

Уэбстер

Когда общее изумление несколько улеглось, Уилфред Айвенго спросил у гроссмейстера, как верховного судьи настоящего поединка, так ли мужественно и правильно выполнил он свои обязанности, как требовалось уставом состязания.

— Мужественно и правильно, — отвечал гроссмейстер. — Объявляю девицу свободной и неповинной! Оружием, доспехами и телом умершего рыцаря волен распорядиться по своему желанию победитель.

— Я равно не хочу и пользоваться его доспехами и предавать его тело на позор, — сказал рыцарь Айвенго. — Он сражался за веру христианскую. А ныне он пал не от руки человеческой, а по воле божьей. Но пусть его похоронят тихо и скромно, как подобает погибшему за неправое дело. Что касается девушки…

Его прервал конский топот. Всадников было так много и скакали они так быстро, что под ними дрожала земля. На ристалище примчался Чёрный Рыцарь, а за ним — многочисленный отряд конных воинов и несколько рыцарей в полном вооружении.

— Я опоздал, — сказал он, озираясь вокруг, — Буагильбер должен был умереть от моей руки… Айвенго, хорошо ли было с твоей стороны брать на себя такое дело, когда ты сам едва держишься в седле?

— Сам бог, государь, покарал этого надменного человека, — отвечал Айвенго. — Ему не суждена была честь умереть той смертью, которую вы предназначили ему.

— Мир ему, — молвил Ричард, пристально вглядываясь в лицо умершего, — если это возможно: он был храбрый рыцарь и умер в стальной броне, как подобает рыцарю. Но нечего терять время. Бохун, исполняй свою обязанность!

Из среды королевской свиты выступил рыцарь и, положив руку на плечо Альберта Мальвуазена, сказал:

— Я арестую тебя, как государственного изменника! До сих пор гроссмейстер молча дивился внезапному появлению такого множества воинов. Теперь он заговорил:

— Кто смеет арестовать рыцаря Сионского Храма в пределах его прецептории и в присутствии гроссмейстера? И по чьему повелению наносится ему столь дерзкая обида?

— Я арестую его, — отвечал рыцарь, — я, Генри Бохун, граф Эссекс, лорд-главнокомандующий войсками Англии.

— И по приказанию Ричарда Плантагенета, здесь присутствующего, — сказал король, открывая забрало своего шлема, — Конрад Монт-Фитчет, счастье твоё, что ты родился не моим подданным. Что до тебя, Мальвуазен, ты и брат твой Филипп подлежите смертной казни до истечения этой недели.

— Я воспротивлюсь твоему приговору, — сказал гроссмейстер.

— Гордый храмовник, ты не в силах это сделать, — возразил король.

— Взгляни на башни своего замка, и ты увидишь, что там развевается королевское знамя Англии вместо вашего орденского флага. Будь благоразумен, Бомануар, и не оказывай бесполезного сопротивления. Твоя рука теперь в пасти льва.

— Я подам на тебя жалобу в Рим, — сказал гроссмейстер — Обвиняю тебя в нарушении неприкосновенности и вольностей нашего ордена.

— Делай что хочешь, — отвечал король, — но ради твоей собственной безопасности сейчас лучше не толкуй о нарушении прав. Распусти членов капитула и поезжай со своими последователями в другую прецепторию, если только найдётся такая, которая не стала местом изменнического заговора против короля Англии. Впрочем, если хочешь, оставайся. Воспользуйся нашим гостеприимством и посмотри, как мы будем вершить правосудие.

— Как! Мне быть гостем там, где я должен быть повелителем? — воскликнул гроссмейстер. — Никогда этого не будет! Капелланы, возгласите псалом «Quare fremuerunt gentes»![54] Рыцари, оруженосцы и служители святого Храма, следуйте за знаменем нашего ордена Босеан!

Гроссмейстер говорил с таким достоинством, которое не уступало самому королю Англии и вдохнуло мужество в сердца его оторопевших и озадаченных приверженцев. Они собрались вокруг него, как овцы вокруг сторожевой собаки, когда заслышат завывание волка. Но в осанке их не было робости, свойственной овечьему стаду, напротив — лица у храмовников были хмурые и вызывающие, а взгляды выражали вражду, которую они не смели высказать словами. Они сомкнулись в ряд, и копья их образовали тёмную полосу, сквозь которую белые мантии рыцарей рисовались на фоне чёрных одеяний свиты подобно серебристым краям чёрной тучи. Толпа простонародья, поднявшая было против них громкий крик, притихла и в молчании взирала на грозный строй испытанных воинов. Многие даже попятились назад.

Граф Эссекс, видя, что храмовники стоят в боевой готовности, дал шпоры своему коню и помчался к своим воинам, выравнивая их ряды и приводя их в боевой порядок против опасного врага. Один Ричард, искренне наслаждавшийся испытываемой опасностью, медленно проезжал мимо фронта храмовников, громко вызывая их:

— Что же, рыцари, неужели ни один из вас не решится преломить копьё с Ричардом? Эй, господа храмовники! Ваши дамы, должно быть, уж очень смуглы, коли ни одна не стоит осколка копья, сломанного в честь её!

— Слуги святого Храма, — возразил гроссмейстер, выезжая вперёд, — не сражаются по таким пустым и суетным поводам. А с тобой, Ричард Английский, ни один храмовник не преломит копья в моём присутствии. Пускай папа и монархи Европы рассудят нас с тобой и решат, подобает ли христианскому принцу защищать то дело, ради которого ты сегодня выступил. Если нас не тронут — и мы уедем, никого не тронув. Твоей чести вверяем оружие и хозяйственное добро нашего ордена, которое оставляем здесь; на твою совесть возлагаем ответственность в том соблазне и обиде, какую ты нанёс ныне христианству.

С этими словами, не ожидая ответа, гроссмейстер подал знак к отбытию. Трубы заиграли дикий восточный марш, служивший обычно сигналом к выступлению храмовников в поход. Они переменили строй и, выстроившись колонной, двинулись вперёд так медленно, как только позволял шаг их коней, словно хотели показать, что удаляются лишь по приказу своего гроссмейстера, а никак не из страха перед выставленными против них превосходящими силами.

— Клянусь сиянием богоматери, — сказал король Ричард, — жаль, что эти храмовники такой неблагонадёжный народ, а уж выправкой и храбростью они могут похвалиться.

Толпа, подобно трусливой собаке, которая начинает лаять, когда предмет её раздражения поворачивается к ней спиной, что-то кричала вслед храмовникам, выступившим за пределы прецептории.

Во время суматохи, сопровождавшей отъезд храмовников, Ревекка ничего не видела и не слышала. Она лежала в объятиях своего престарелого отца, ошеломлённая и почти бесчувственная от множества пережитых впечатлений. Но одно слово, произнесённое Исааком, вернуло ей способность чувствовать.

— Пойдём, — говорил он, — пойдём, дорогая дочь моя, бесценное моё сокровище, бросимся к ногам доброго юноши!

— Нет, нет, — сказала Ревекка. — О нет, не теперь! В эту минуту я не решусь заговорить с ним! Увы! Я сказала бы больше, чем… Нет, нет… Отец, скорее оставим это зловещее место!

— Но как же, дочь моя, — сказал Исаак, — как можно не поблагодарить мужественного человека, который, рискуя собственной жизнью, выступил с копьём и щитом, чтобы освободить тебя из плена? Это такая услуга, за которую надо быть признательным.

— О да, о да! Признательным и благодарным, благодарным свыше всякой меры, — сказала Ревекка, — но только не теперь. Ради твоей возлюбленной Рахили молю тебя, исполни мою просьбу — не теперь.

— Нельзя же так, — настаивал Исаак, — не то они подумают, что мы неблагодарнее всякой собаки.

— Но разве ты не видишь, дорогой мой отец, что здесь сам король Ричард, и, стало быть…

— Правда, правда, моя умница, моя премудрая Ревекка! Пойдём отсюда, пойдём скорее. Ему теперь деньги понадобятся, потому что он только что воротился из Палестины, да говорят ещё, что вырвался из тюрьмы… А если бы ему понадобился предлог к тому, чтобы меня обобрать, довольно будет и того, что я имел дело с его братом Джоном… Лучше мне пока не попадаться на глаза королю.

И, в свою очередь увлекая Ревекку, он поспешно увёл её с ристалища к приготовленным носилкам и благополучно прибыл с нею в дом раввина Натана Бен-Израиля.

Таким образом, еврейка, судьба которой в этот день представляла для всех наибольший интерес, скрылась, никем не замеченная, и всеобщее внимание устремилось теперь на Чёрного Рыцаря. Толпа громко и усердно кричала: «Многая лета Ричарду Львиное Сердце! Долой храмовников!»

— Несмотря на эти громогласные заявления верноподданнических чувств, — сказал Айвенго, обращаясь к графу Эссексу, — хорошо, что король проявил предусмотрительность и вызвал тебя, благородный граф, и отряд твоих воинов.

Граф Эссекс улыбнулся и тряхнул головой.

— Доблестный Айвенго, — сказал он, — ты так хорошо знаешь нашего государя, и всё же ты заподозрил его в мудрой предосторожности! Я просто направлялся к Йорку, где, по слухам, принц Джон сосредоточил свои силы, и совершенно случайно встретился с королём. Как настоящий странствующий рыцарь, наш Ричард мчался сюда, желая самолично решить судьбу поединка и тем самым завершить эту историю еврейки и храмовника. Я с моим отрядом последовал за ним почти против его воли.

— А какие вести из Йорка, храбрый граф? — спросил Айвенго. — Мятежники ждут нас там?

— Не более, чем декабрьские снега ждут июльского солнца, — отвечал граф. — Они разбежались! И как ты думаешь, кто поспешил привезти нам эти вести? Сам принц Джон, своею собственной персоной.

— Предатель! Неблагодарный, наглый изменник! — сказал Айвенго. — И Ричард приказал посадить его в тюрьму?

— О, он его так принял, как будто встретился с ним после охоты! — сказал граф. — Указал на меня и на наших воинов и говорит ему: «Вот видишь, брат, со мной тут сердитые молодцы, так ты поезжай лучше к матушке, передай ей мою сыновнюю любовь и почтение и оставайся при ней, пока не умиротворятся умы людей».

— И это всё? — спросил Айвенго. — Как не сказать, что таким милостивым обхождением король сам напрашивается на предательство.

— Именно, — отвечал Эссекс. — Но можно ведь сказать и то, что человек сам напрашивается на смерть, пускаясь в битву, когда у него ещё не зажила опасная рана.

— Прощаю тебе насмешку, граф, — сказал Айвенго, — но помни, что я рисковал лишь собственной жизнью, а Ричард — благом целого королевства.

— Тот, кто легкомысленно относится к своему благу, редко отличается заботливостью о других, — возразил Эссекс. — Однако поедем скорее в замок, потому что Ричард задумал примерно наказать некоторых второстепенных членов заговора, даром что простил самого главного зачинщика.

Из последовавшего затем судебного следствия, занесённого в рукописную летопись, явствует, что Морис де Браси бежал за море и поступил на службу к Филиппу, королю Франции, что Филипп Мальвуазен и его брат Альберт, прецептор в Темплстоу, были казнены, что Вальдемар Фиц-Урс, являвшийся душою заговора, отделался изгнанием из Англии, а принц Джон, в пользу которого он был составлен, не получил даже выговора от своего добродушного брата. Впрочем, никто не пожалел об участии обоих Мальвуазенов: они понесли вполне заслуженную кару, потому что многократно проявляли двоедушие, жестокость и деспотизм.

Вскоре после поединка в Темплстоу Седрик Сакс был приглашён ко двору Ричарда; своим местопребыванием король сделал в это время город Йорк, чтобы лично содействовать успокоению провинций, где сильнее всего сказались происки его брата Джона.

Получив приглашение, Седрик сначала ворчал и злился, однако повиновался. В сущности, возвращение Ричарда положило конец всякой надежде на восстановление саксонской династии на английском престоле, ибо, кого бы саксонская партия ни выставила своим кандидатом, в случае междоусобной войны она не имела бы никаких шансов на успех при той чрезвычайной популярности, которою пользовался Ричард, всеми любимый за свои личные добрые качества и боевую славу, несмотря на то, что он правил государством, проявляя своенравное легкомыслие и был то чрезмерно снисходителен, то крайне строг и почти деспотичен.

Кроме того, даже Седрик с неохотой вынужден был признать, что его проект брака Ровены с Ательстаном для объединения саксов окончательно рухнул, так как заинтересованные стороны решительно воспротивились ему. Он совершенно не ожидал подобной развязки — даже тогда, когда жених и невеста ясно и откровенно высказались против этого союза; Седрик никак не мог поверить, чтобы две особы королевской крови могли из личных соображений отказываться от брака, столь необходимого для блага нации. Тем не менее таков был неоспоримый факт: Ровена всегда выражала нерасположение к Ательстану, а теперь и Ательстан не менее решительно заявил, что ни за что не будет более свататься к Ровене. Перед такими препятствиями принуждено было отступить даже и великое упрямство, от природы свойственное Седрику, так как ему приходилось насильно тащить под венец двух людей, которые упорно сопротивлялись. Он, впрочем, попробовал ещё раз произвести решительный натиск на Ательстана. Но, приехав к нему, Седрик застал этого воскресшего отпрыска саксонских королей занятым войной с местным духовенством.

После всех смертельных угроз аббату святого Эдмунда дух мстительности, по-видимому, оставил Ательстана, то ли потому, что сам он был по природе слишком ленив и благодушен, то ли уступая просьбам своей матери, леди Эдит, которая, подобно большинству дам того времени, была почитательницей духовных лиц. Он ограничился трехдневным заключением аббата и всей монастырской братии в подвальных помещениях замка Конингсбург на самой скудной пище. За такую жестокость аббат пригрозил ему отлучением от церкви и составил длинный список желудочных и кишечных болезней, нажитых им и его монахами вследствие испытанного ими тиранства и беззаконного задержания в тюрьме.

Седрик застал своего друга Ательстана до такой степени поглощённым этими препирательствами и изобретением средств к обороне против преследований духовенства, что ни о чём ином он и думать не хотел. Когда же произнесено было имя Ровены, благородный Ательстан попросил позволения опорожнить за её здоровье полный кубок и выразил пожелание, чтобы она скорее сочеталась браком с его родственником Уилфредом. Очевидно, с Ательстаном ничего нельзя было поделать. По выражению Вамбы, с тех пор вошедшему во всеобщее употребление, «коли петух не драчливый, из него не сделаешь бойца».

Итак, к достижению цели, к которой стремились влюблённые, оставались лишь два препятствия: упрямство Седрика и его предубеждение против норманской династии. Первое из этих чувств постепенно смягчилось под влиянием ласк его питомицы и той гордости, которую он не мог не испытывать, видя славу своего сына. К тому же ему лестно было породниться с домом Альфреда, раз потомок Эдуарда Исповедника решительно отказался от этой чести.

Отвращение Седрика к королям норманской крови также начинало ослабевать. С одной стороны, он ясно видел, что избавить Англию от новой династии не было никакой возможности, а такое убеждение значительно способствует признанию правящего короля. С другой стороны, король Ричард выказывал ему лично большое внимание, искренне наслаждался резким юмором Седрика и, по свидетельству той же рукописной хроники, сумел так очаровать благородного Сакса, что не прошло и недели со дня его приезда ко двору, как он дал согласие на брак своей питомицы леди Ровены с сыном своим Уилфредом Айвенго.

Свадьба нашего героя совершилась в самом величественном из храмов — в кафедральном соборе города Йорка. Сам король присутствовал на бракосочетании, и, судя по вниманию, какое он оказал в этом и во многих других случаях дотоле притесняемым и униженным саксам, они увидели, что мирными средствами могли добиться гораздо больших успехов, чем в результате ненадёжного успеха в междоусобной войне.

Церемония бракосочетания была исполнена со всем тем великолепием, какое римские прелаты умеют придавать своим торжествам.

Гурт, нарядно одетый, исполнял должность оруженосца при молодом хозяине, которому он так преданно служил; тут же был и самоотверженный Вамба, в новом колпаке с великолепным набором серебряных колокольчиков. Гурт и Вамба вместе с Уилфредом переносили бедствия и опасности, а потому имели полное право разделять с ним его благополучие и счастье.

Но, помимо домашней свиты, эта блестящая свадьба была отмечена присутствием множества знатных норманнов и саксонских дворян, при всеобщем восторге низших классов, приветствовавших в союзе этой четы залог будущего мира и согласия двух племён; с того периода времени эти враждующие племена слились и потеряли своё различие. Седрик дожил до начала этого слияния, ибо, по мере того как обе национальности встречались в обществе и заключали между собою брачные союзы, норманны умеряли свою спесь, а саксы утрачивали свою неотёсанность. Впрочем, тот смешанный язык, который ныне мы называем английским, окончательно вошёл в употребление при лондонском дворе только в царствование Эдуарда III; и в то же время, по-видимому, исчезли последние следы розни между норманнами и саксами.

Прошло два дня после счастливого бракосочетания, и леди Ровена сидела в своей комнате, когда Эльгита доложила ей, что какая-то девица просит позволения поговорить с ней без свидетелей. Ровена удивилась, подумала, поколебалась, но любопытство пересилило, и она кончила тем, что приказала просить девицу к себе.

Вошла девушка высокого роста и благородной наружности. Длинное белое покрывало скорее оттеняло, чем скрывало изящество её фигуры и величавую осанку. Манеры её были почтительны, но без всякой примеси страха и без желания снискать расположение. Ровена была всегда готова прийти на помощь и проявить внимание к чувствам других. Она встала и хотела взять гостью за руку и подвести её к креслу, но та оглянулась на Эльгиту и ещё раз попросила о разрешении побеседовать с леди Ровеной наедине. Как только Эльгита ушла (что сделала очень неохотно), прекрасная посетительница, к великому удивлению леди Айвенго, преклонила колено, прижала обе руки к своему лбу и, склонившись до пола, поцеловала край вышитой одежды Ровены, невзирая на её сопротивление.

— Что это значит? — сказала удивлённая новобрачная. — Почему вы мне оказываете столь необычное почтение?

— Потому что вам, леди Айвенго, я могу законно и достойно отдать долг благодарности, которой обязана Уилфреду Айвенго, — сказала Ревекка, вставая и снова приняв обычную свою осанку, исполненную достоинства и спокойствия. — Простите, что я осмелилась оказать вам знаки почтения, принятые у моего народа. Я та несчастная еврейка, для спасения которой ваш супруг рисковал жизнью на ристалище в Темплстоу, когда всё было против него.

— Любезная девица, — сказала Ровена, — в тот день Уилфред Айвенго лишь в слабой мере отплатил вам за неусыпный уход и врачевание его ран, когда с ним случилось такое несчастье. Скажите, не можем ли он и я ещё чем-нибудь быть вам полезны?

— Нет, — спокойно отвечала Ревекка, — я лишь попрошу вас передать ему на прощание выражение моей признательности и мои наилучшие пожелания.

— Разве вы уезжаете из Англии? — спросила Ровена, всё ещё не вполне опомнившись от удивления, вызванного таким необыкновенным посещением.

— Уезжаю, миледи, ещё до конца этого месяца. У моего отца есть брат, пользующийся особым расположением Мухаммеда Боабдила, короля гранадского. Туда мы и отправимся и будем жить там спокойно и без обиды, заплатив дань, которую мусульмане взимают с людей нашего племени.

— Разве в Англии вы не пользуетесь такой безопасностью? — сказала Ровена. — Мой муж в милости у короля, да и сам король — человек справедливый и великодушный.

— В этом я не сомневаюсь, леди, — сказала Ревекка, — но англичане — жестокое племя. Они вечно воюют с соседями или между собою, безжалостны и готовы пронзить друг друга мечом. Небезопасно жить среди них детям нашего племени. В этой стране войн и кровопролитий, окружённой враждебными соседями и раздираемой внутренними распрями, странствующий Израиль не может надеяться на отдых и покой.

— Но вы, — сказала Ровена, — вы сами, без сомнения, ничего не должны опасаться. Ты, что бодрствовала у одра раненого Уилфреда Айвенго, — продолжала она с возрастающей горячностью, — тебе нечего бояться в Англии, где и саксы и норманны наперебой будут воздавать тебе почести.

— Твои речи, леди, хороши, — сказала Ревекка, — а твои намерения ещё лучше. Но этого не может быть: бездонная пропасть пролегает между нами. Наше воспитание, наши верования ни вам, ни нам не дозволяют перешагнуть через эту пропасть. Прощай, но, прежде чем я уйду, окажи мне одну милость. Фата новобрачной скрывает твоё лицо; дай мне увидеть черты, столь прославленные молвою.

— Они едва ли таковы, чтобы стоило на них смотреть, — сказала Ровена, — но в надежде, что и ты сделаешь то же, я откину фату.

Она приподняла фату и то ли от сознания своей красоты, то ли от застенчивости покраснела так сильно, что её щёки, лоб, шея и грудь покрылись краской. Ревекка также вспыхнула, но лишь на мгновение. Через минуту она справилась со своими чувствами, и краска сбежала с её лица, как меняет цвет алое облако, когда солнце садится за горизонт.

— Леди, — сказала она, — ваше лицо, которое вы соблаговолили мне показать, долго будет жить в моей памяти. В нём преобладают кротость и доброта, а если среди этих прекрасных качеств можно найти оттенок мирской гордости или тщеславия, то можно ли винить плоть земную в том, что она обладает земными свойствами? Долго буду я вспоминать ваше лицо и благодарить бога за то, что покидаю моего благородного избавителя в союзе с той…

Глаза её наполнились слезами, и она умолкла, потом поспешно отёрла их и на тревожные расспросы Ровены отвечала:

— Нет, я здорова, леди, совсем здорова. Но сердце моё переполняется горестью при воспоминании о Торкилстоне и ристалище в Темплстоу. Прощайте! Я не исполнила ещё одной, самой незначительной части своего долга. Примите этот ларец и не удивляйтесь тому, что найдёте в нём.

Ровена открыла небольшой ящичек в серебряной оправе и увидела ожерелье и серьги из бриллиантов несметной ценности.

— Это невозможно, — сказала она, отдавая Ревекке ларчик. — Я не смею принять такой драгоценный подарок.

— Оставьте его у себя, леди, — сказала Ревекка. — Вы обладаете властью, знатностью, влиянием — у нас же только и есть богатство, источник нашей силы, а также и нашей слабости. Ценою этих погремушек, будь они в десять раз дороже, не купишь и половины того, чего вы достигнете, молвив одно слово. Стало быть, для вас это подарок не особенно ценный, а для меня, если я расстаюсь с ними, и подавно. Позвольте мне думать, что вы не такого ужасного мнения о моём народе, как ваши простолюдины. Неужели вам кажется, что я ценю эти сверкающие камешки больше, чем свою свободу? Или что мой отец считает их дороже чести своей единственной дочери? Возьмите их, леди. Мне они совсем не нужны. Я никогда больше не буду носить драгоценностей.

— Значит, вы несчастны? — сказала Ровена, поражённая тоном, каким Ревекка произнесла последние слова. — О, оставайтесь у нас! Праведные наставники сумеют убедить вас отказаться от вашей ложной веры, а я буду вам вместо сестры.

— Нет, леди, — отвечала Ревекка с той же спокойной грустью, — это невозможно. Не могу я менять веру отцов моих, как меняю платье в зависимости от климата той страны, где собираюсь поселиться. А несчастная не буду. Тот, кому я посвящу остаток своей жизни, будет мне утешителем, если я исполню его волю.

— Стало быть, и у вас есть монастыри, и вы хотите укрыться в одном из них? — спросила Ровена.

— Нет, леди, — отвечала еврейка, — но в нашем народе со времён Авраама и до наших дней всегда были женщины, посвящавшие свои мысли богу, а дела — подвигам любви к людям. Они ухаживают за больными, кормят голодных, помогают бедным. И Ревекка будет делать то же. Скажи это твоему властелину, если случится, что он спросит о судьбе той, которую спас от смерти.

Голос Ревекки невольно дрогнул, и в нём послышалась такая нежность, которая обнаружила нечто большее, чем она думала выразить. Девушка поспешила проститься с Ровеной.

— Прощайте, — сказала Ревекка, — пусть тот, кто сотворил и евреев и христиан, осыплет вас всеми благами жизни… Корабль, на котором мы отплываем отсюда, подымет якорь, как только мы доберёмся до гавани.

Она тихо выскользнула из комнаты, оставив Ровену в таком удивлении, как будто ей явился какой-то призрак. Прекрасная саксонка не преминула рассказать об этой необычайной посетительнице своему мужу, на которого рассказ не произвёл глубокое впечатление.

Айвенго долго и счастливо жил с Ровеной, ибо с ранней юности их связывали узы взаимной любви. И любили они друг друга ещё более оттого, что испытали столько препятствий к своему соединению. Но было бы рискованным слишком подробно допытываться, не приходило ли ему на ум воспоминание о красоте и великодушии Ревекки гораздо чаще, чем то могло понравиться прекрасной наследнице Альфреда.

Айвенго успешно служил при Ричарде и по-прежнему пользовался милостью короля. Вероятно, он достиг бы самых высших почестей, если бы этому не помешала преждевременная смерть Львиного Сердца, павшего у замка Шалю, близ Лиможа. С кончиной этого великодушного, но опрометчивого и романтического монарха погибли все честолюбивые мечты и стремления Уилфреда Айвенго. А к самому Ричарду можно применить те стихи, которые написал доктор Джонсон о шведском короле Карле:

Рукой презренной он сражён в бою
У замка дальнего, в чужом краю;
И в грозном имени его для нас
Урок и назидательный рассказ.

 

Айвенго - Вальтер Скотт Глава 42

Я видел — одевали труп Марчелло.

И слышалось торжественное пенье.

Вокруг и плакали и голосили;

Обычно так поют и причитают

Старухи, что проводят ночь у гроба.

Старинная пьеса

Вход в главную башню Конингсбурга очень своеобразен и свидетельствует о грубой простоте той эпохи, в которую был выстроен этот замок. Несколько очень крутых, почти отвесных ступенек ведут в низкий проход в южной стене башни, сквозь который любознательный исследователь старины может (или мог по крайней мере несколько лет тому назад) проникнуть внутрь замка и по узенькой лестнице, высеченной в толще самой стены, подняться на третий этаж.

Два нижних этажа служили погребами или казематами и получали свет и воздух через четырехугольное отверстие в полу третьего этажа; проникнуть туда можно было только при помощи переносной деревянной лестницы. Сообщение с четвёртым поддерживалось через ходы в устоях замка.

Такими-то сложными путями и повели доброго короля Ричарда и его верного Айвенго в круглый зал, занимавший весь третий этаж. Пока они медленно подвигались по крутым лестницам, Уилфред постарался так закутаться в плащ, чтобы скрыть своё лицо. Он считал неуместным показываться отцу, пока король не подаст ему знака.

В зале вокруг большого дубового стола сидело человек двенадцать знатных саксов, собравшихся из всех соседних округов. Всё это были старики или люди пожилые, ибо молодое поколение, к великому неудовольствию старших, последовало примеру Уилфреда Айвенго, нарушив многие из преград, полвека отделявших покорённых саксов от победивших норманнов. Унылый и печальный вид этих почтенных людей, их безмолвие и грустные позы составляли разительную противоположность веселью и оживлению, царившим под стенами замка. Их распущенные по плечам седые волосы, длинные, окладистые бороды, куртки старинного покроя и широкие чёрные плащи вполне соответствовали простоте своеобразной комнаты, где они заседали, и придавали им вид древних поклонников Одина, оживших лишь для того, чтобы оплакивать былое величие своего племени.

Седрик занимал место рядом с остальными, но, по общему молчаливому соглашению, был главным лицом в этом зале. Когда вошёл Ричард (известный ему лишь как храбрый Рыцарь Висячего Замка), Седрик важно встал с места и, подняв кубок, произнёс приветствие: «Добро пожаловать!» Король, уже освоившийся с обычаями своих саксонских подданных, ответил: «За ваше здоровье!» — и выпил кубок, поданный ему прислужником. Та же любезность оказана была Уилфреду, но он только поклонился в ответ, боясь, как бы его не узнали по голосу.

Когда эта предварительная церемония была кончена, Седрик опять встал и, подав руку Ричарду, повёл его в тесную и бедную капеллу, как бы выдолбленную в толще одного из устоев крепости. Так как вместо окон здесь была одна узкая бойница, то внутри помещения царила почти полная темнота. Только два дымных факела бросали слабый красноватый свет на сводчатый потолок, голые стены и грубый каменный алтарь с распятием.

Перед этим алтарём установлен был гроб, а по обеим сторонам его по три монаха, стоя на коленях, с благочестивым видом перебирали чётки и бормотали молитвы. За эту церемонию мать покойного Ательстана внесла богатейший вклад на помин души в монастырь святого Эдмунда. Для того чтобы в полной мере заслужить её приношение, вся братия (за исключением одного только хромого пономаря) переселилась на время в Конингсбург, где по шесть человек одновременно выполняли богослужение при гробе Ательстана, а остальные, не теряя времени, угощались всеми яствами, какие в ту пору предлагались в замке, не забывая и о развлечениях. При отправлении богослужения у гроба благочестивые монахи пуще всего заботились о том, чтобы духовные песнопения не прекращались ни на одну секунду, из опасения, как бы Зернобок, этот Аполлион древних саксов, не наложил своих когтей на покойника. Не менее заботливо охраняли они от прикосновения мирян погребальный покров на гробе, так как этот покров употреблялся при похоронах святого Эдмунда и, следовательно, мог подвергнуться осквернению, если бы до него коснулась рука непосвящённого. Если верить, что все эти заботы и знаки внимания могли принести какую-либо пользу покойнику, то он имел полное право ожидать их от монастырской братии святого Эдмунда, потому что, помимо ста золотых марок, внесённых когда-то самим Ательстаном на помин своей души, мать покойного уже объявила о намерении пожертвовать обители большую часть земель и угодий, принадлежавших её сыну, на вечное поминовение его души и души её мужа.

Ричард и Уилфред вошли за Седриком в часовню и, когда он торжественно указал им на гроб безвременно почившего Ательстана, набожно перекрестились и пробормотали краткую молитву об упокоении его души.

Исполнив этот благочестивый обряд, Седрик подал им знак следовать за ним и, бесшумно скользя по каменному полу, повёл их дальше. Поднявшись на несколько ступеней, он с величайшей осторожностью отворил дверь небольшой молельни рядом с часовней. Это была квадратная комнатка, не больше восьми футов в длину и ширину, уместившаяся, так же как и капелла, в толще стены; узкая бойница, служившая вместо окна и обращённая на запад, сильно расширялась внутри комнаты.

Лучи заходящего солнца проникли в это тёмное убежище и озарили величавую женщину, лицо которой хранило следы былой красоты. Длинное траурное платье и покрывало из чёрного крепа оттеняли белизну её кожи и прелесть роскошных светлых волос, ещё не посеребрённых временем. Лицо её выражало самую глубокую печаль, какая только может быть совместима с христианской покорностью. На каменном столе перед нею стояло распятие из слоновой кости и возле него — раскрытый молитвенник в золотом окладе и с застёжками из того же драгоценного металла; его страницы были украшены затейливыми заглавными буквами и рисунками.

— Благородная Эдит, — сказал Седрик, с минуту постояв в молчании, дабы дать время Ричарду и Уилфреду рассмотреть хозяйку дома, — я привёл к тебе почтенных незнакомых людей. Они пришли разделить твою печаль. Вот это — доблестный рыцарь, он храбро сражался ради освобождения из плена того, кого мы ныне оплакиваем.

— Благодарю его за доблестный подвиг, — отвечала леди Эдит, — хотя богу не угодно было, чтобы этот подвиг увенчался успехом. Благодарю также за любезность, побудившую его и его спутника прийти сюда, чтобы увидеть вдову Аделинга, мать Ательстана, в часы её тяжёлого горя. Вашему попечению, мой добрый родственник, поручаю я наших достойных гостей и уверена, что они не испытают недостатка в гостеприимстве, пока оно существует в этих печальных стенах.

Гости отвесили глубокий поклон опечаленной матери и удалились вслед за своим гостеприимным проводником.

Другая винтовая лестница привела их наверх, в зал точно таких же размеров, как тот, в который они вошли с самого начала. Этот зал занимал четвёртый этаж здания. Когда дверь комнаты приоткрылась, послышалось унылое хоровое пение. Войдя, они застали там собрание почтенных матрон и девиц из знатных саксонских семейств. Четыре девушки, с Ровеной во главе, пели гимн душе умершего; но мы из этого поэтического произведения могли разобрать лишь две или три строфы:

У бренных тел
Один удел -
В прах превратится плоть.
Всему взамен -
Распад и тлен,
Его не побороть.
Оставив нас,
Ты в этот час
Летишь в обитель зла,
Чтоб в вышине,
Горя в огне,
Душа спастись могла.
От муки той
Слова святой
Тебя освободят.
Петь будем мы
Свои псалмы -
И ты покинешь ад.

Под это тихое и печальное пение четырех девушек остальные занимались вышиванием, по собственному вкусу и умению, большого шёлкового покрова на гроб Ательстана или выбирали из расставленных перед ними корзин цветы и плели венки. Девицы держали себя скромно, как полагалось на похоронах, но нельзя было сказать, что они горевали. Иные украдкой перешёптывались или улыбались, что всякий раз вызывало нарекания со стороны пожилых дам. Можно было заметить, что некоторые из девиц гораздо больше думали о том, идёт ли к ним траурный наряд, чем о печальной церемонии. Нужно сознаться, что появление двух незнакомых рыцарей ещё более усилило это настроение: девушки стали оглядываться, шептаться и подталкивать друг друга. Одна Ровена, слишком гордая, чтобы быть тщеславной, поклонилась своему избавителю с любезной грацией. Она была серьёзна, но не печальна, и нельзя было решить, чем был вызван её озабоченный вид — отсутствием известий о судьбе Айвенго или же кончиной её родственника.

Седрик, как мы уже не раз имели случай заметить, не отличался особой проницательностью, и уныние его питомицы казалось ему столь глубоким и естественным, что он счёл приличным объяснить его гостям, шепнув им на ухо: «Она была наречённой невестой благородного Ательстана». Вряд ли это сообщение могло побудить Уилфреда особенно грустить о кончине конингсбургского тана и сочувствовать тем, кто его оплакивал.

Обойдя с гостями все покои замка, где происходили погребальные торжества, Седрик провёл их в небольшую комнату, предназначенную, по его словам, для почётных гостей, которые были не так близко знакомы с покойным, а потому, быть может, не желали проводить всё время с теми, для кого эта скорбь была особенно чувствительна. Сказав, что им немедленно будет доставлено всё, что они пожелают, он уже собрался уходить, но Чёрный Рыцарь удержал его за руку.

— Позвольте вам напомнить, благородный тан, — сказал он, — что когда мы с вами в последний раз расставались, вы обещали за те услуги, которые мне удалось оказать вам, сделать мне подарок.

— Всё, что угодно, благородный рыцарь, — сказал Седрик, — но в такую печальную минуту…

— Я и об этом подумал, — прервал его король, — но у меня мало времени. К тому же, мне кажется, что в тот час, когда мы опустим в могилу благородного Ательстана, было бы желательно похоронить вместе с его останками некоторые предрассудки и несправедливые суждения…

— Сэр Рыцарь Висячего Замка, — сказал Седрик, покраснев и, в свою очередь, прерывая гостя, — я надеюсь, что подарок, которого вы просите, касается только вашей собственной особы. Во всё, что относится к чести моего дома, постороннему человеку не подобает вмешиваться.

— Я и не желаю вмешиваться, — сказал король мягко, — во всяком случае, до тех пор, пока вы не признаете, что я на это имею некоторое право. До сих пор вы меня знали под именем Чёрного Рыцаря Висячего Замка. Знайте же, что я Ричард Плантагенет.

— Ричард Анжуйский! — воскликнул Седрик, отступив в величайшем изумлении.

— Нет, благородный Седрик, я Ричард, король английский. Заветное моё желание заключается в том, чтобы все сыны Англии жили между собою в мире и согласии… Что же, почтенный тан, ты и не думаешь преклонить колено пред твоим государем?

— Перед норманской кровью оно никогда не преклонялось, — сказал Седрик.

— Тогда воздержись от присяги, — сказал король, — пока не убедишься, что я одинаково покровительствую и норманнам и саксам.

— Государь, — отвечал Седрик, — я всегда отдавал справедливость твоей храбрости и достоинствам. Знаю также, на чём основаны твои права на корону: ты потомок Матильды, а она была племянницей Эдгара Атлинга и дочерью шотландского короля Малькольма. Но Матильда, хоть и королевской саксонской крови, не была наследницей престола.

— Я не буду спорить с тобой о моих правах, благородный тан, — сказал Ричард спокойно, — но попрошу тебя оглянуться вокруг и сказать, кого же ты теперь можешь выставить мне соперником.

— И ты явился сюда только затем, чтобы сказать мне об этом? — сказал Седрик. — Пришёл укорять меня в гибели моего племени, когда ещё не засыпана могила последнего отпрыска саксонских королей! — При этих словах лицо его омрачилось гневом. — Это смелый и опрометчивый шаг!

— Нисколько, клянусь святым крестом! — возразил король. — Я поступил так в полной уверенности, что один храбрый человек может положиться на другого, ничего не опасаясь.

— Ты хорошо сказал, государь, и я признаю, что ты король Англии и будешь им впредь, невзирая на моё слабое сопротивление. Не смею прибегнуть к тому средству, которое могло бы этому помешать, хоть ты и ввёл меня в сильное искушение.

— А теперь вернёмся к моей просьбе, — сказал король, — и я её выскажу так же прямо и откровенно, как ты отказался признать во мне законного короля. Итак, на основании данного тобою слова и под страхом обвинения в вероломстве и клятвопреступлении прошу, чтобы ты простил доброго рыцаря Уилфреда Айвенго и снова даровал ему свою родительскую любовь. Согласись, что в этом примирении и я лично заинтересован, так как оно касается счастья моего друга и должно прекратить распри среди моих верных подданных.

— Это Уилфред? — спросил Седрик, указывая на сына.

— Отец, отец! — воскликнул Айвенго, бросаясь к его ногам. — Даруй мне твоё прощение!

— Дарую, сын мой, — сказал Седрик, поднимая его с пола. — Потомок Херварда знает, как держать своё слово, даже если оно дано норманну. Но ты должен носить одежду наших предков — чтобы не было в моём доме куцых плащей, пёстрых шапок и перьев! Если хочешь быть сыном Седрика, то и держись как потомок саксонского рода. Ты, я вижу, хочешь что-то сказать, — продолжал он сурово, — и я заранее знаю, о чём будет речь. Знай, что леди Ровена два года будет ходить в трауре по своему наречённому. Все наши саксонские предки отказались бы от нас, если бы мы вздумали говорить о другом союзе, ещё не успев опустить в могилу того, с кем она должна была соединиться, кто и знатностью и родом своим был несравненно достойнее её руки, нежели ты. Сам Ательстан сбросил бы с себя гробовые пелены и призрак его предстал бы перед нами, чтобы воспретить такое оскорбление его памяти.

Казалось, будто этими словами Седрик действительно вызвал призрак. Только он успел их произнести, как дверь распахнулась, и на пороге явился Ательстан — в длинном саване, бледный, худой, похожий на выходца с того света.

Его появление произвело на всех потрясающее впечатление. Седрик попятился к стене, прислонился к ней, словно был не в силах держаться на ногах, и, широко разинув рот, уставился на своего друга неподвижным взглядом. Айвенго крестился, произнося молитвы, посаксонски, по-латыни и на нормано-французском наречии. А Ричард вперемежку то читал молитву: «Benedicite», то ругался по-французски: «Mort de ma vie!»[52]

Между тем в нижнем этаже слышался ужасный шум и раздавались крики: «Держи их, монахов-предателей! Упрятать их в подземелье! Швырнуть их с самой высокой башни!»

— Именем божьим заклинаю тебя, — сказал Седрик, обращаясь к тому, кого он принимал за призрак своего умершего друга, — если ты смертный — говори! Если же ты бесплотный дух — поведай, зачем ты явился к нам и что я могу сделать для упокоения твоей души? Живой или мёртвый, благородный Ательстан, откройся Седрику!

— Погоди, — отвечал призрак очень спокойно, — дай сперва перевести дух и отдохнуть немного. Ты спрашиваешь, жив ли я? Вот уж именно чуть жив — как человек, три дня сидевший на хлебе и воде, — три дня, но они мне показались тремя веками. Да, отец Седрик, на хлебе и воде! Клянусь небесами и всеми святыми, иной пищи у меня не было целых трое суток, и только по воле бога случилось так, что я здесь и могу рассказать об этом.

— Как же так, благородный Ательстан, — сказал Чёрный Рыцарь, — я сам видел, как вы пали от руки бешеного храмовника в Торкилстоне. Я думал, да и Вамба нам говорил, что вам прорубили череп до самых зубов.

— Вы ошиблись, сэр рыцарь, а Вамба просто соврал, — сказал Ательстан. — Зубы у меня все целы, и я докажу это сегодня за ужином. Впрочем, за это нечего благодарить храмовника: просто меч перевернулся в его руке и удар пришёлся плашмя; к тому же я отразил его плицей. Будь у меня на голове стальной шишак, я бы не заметил этого удара и сам так бы хватил Буагильбера, что он бы не сбежал. А тут я упал, правда оглушённый, но невредимый. В этой драке на меня навалились убитые и раненые норманны и иомены, а я так и не пришёл в сознание до тех пор, пока не очнулся в гробу, по счастью не заколоченном; гроб стоял перед алтарём в монастырской церкви святого Эдмунда. Я несколько раз чихал, стонал, наконец пришёл в себя и собрался было встать, как на шум прибежали сильно испуганные пономарь с аббатом. Они, конечно, очень удивились, но совсем не обрадовались, когда увидели живым того человека, наследством которого собрались поживиться. Я попросил у них вина. Вина-то они дали, но, должно быть» подсыпали в него снотворного, потому что я заснул крепче прежнего и проспал очень долго. Когда же я проснулся, то оказалось, что руки у меня связаны, а ноги стянуты так крепко, что до сих пор, как вспомню, щиколотки ноют. В помещении было совсем темно, видимо, это была подземная темница проклятого монастыря, а судя по затхлому, смрадному запаху, ею пользовались как покойницкой. Я никак не мог сообразить, что же это со мной происходит, но тут заскрипела дверь и вошли два негодяя монаха. Они принялись меня уверять, что я попал в чистилище, только я сразу узнал по голосу и одышке отца настоятеля. Святые угодники! Совсем по-другому заговорил, и тон совсем не тот, каким он, бывало, просил меня отрезать ему ещё ломоть говядины! Проклятый пёс! Ведь пировал у меня с первого дня рождества до крещения.

— Погодите, благородный Ательстан, — сказал король, — переведите дух и рассказывайте спокойней. Будь я проклят! Но ваш рассказ стоит того, чтобы его послушать как роман.

— Ну, — сказал Ательстан, — клянусь бромхольским крестом, нет ничего похожего на роман! Краюха ячменного хлеба да кувшин воды — вот всё, что они давали мне, скаредные прохвосты; мой отец и я обогатили их, раньше их доходов только всего и было, что копчёное сало да мерка зёрна, которые они вымогали у рабов и крепостных за свои молитвы, — гнездо гнусных, неблагодарных гадюк! Ячменный хлеб и вода из канавы такому благодетелю! Ну, погодите, я их выкурю из гнёзда, пусть даже отлучают меня от церкви!

— Именем пресвятой девы, благородный Ательстан, — сказал Седрик, хватая его за руку, — скажи, как же ты избавился от неминуемой опасности? Смягчились ли их сердца?

— Их сердца смягчились! — воскликнул Ательстан. — Ну нет, скорее скалы растают от солнца. Я бы и до сих пор оставался там, если бы не поднялась суматоха из-за моих поминок: они, как рой пчёл из улья, прилетели сюда обжираться, а уж им-то хорошо было известно, как и где я заживо похоронен. Я сам слышал, как они пели погребальные псалмы, но мне и в голову не приходило, что это они пекутся о моей душе, а тем временем морят голодом моё тело. В конце концов они ушли, а я долго ждал, что мне дадут чего-нибудь поесть. И не диво: хромой пономарь слишком усердно занялся собственным угощением, чтобы подумать обо мне. Наконец он явился и едва сполз по ступеням, так его качало, да и несло же от него вином и пряностями! Должно быть, хорошая еда расположила его к милосердию, потому что он принёс мне кусок пирога и флягу вина. Я поел, выпил и подкрепился. На моё счастье, пономарь был так пьян, что не мог исправно исполнять обязанности тюремщика. Уходя, он повернул ключ, но дверь не захлопнул, так что она приоткрылась. От света, сытной еды и вина в голове у меня прояснилось. Железная скоба, к которой были прикреплены мои цепи, совсем перержавела, чего не подозревали ни я, ни этот подлец аббат. У них в проклятом подвале такая сырость, что и железо не может долго выдержать.

— Вы бы отдохнули, благородный Ательстан, — сказал Ричард, — вам следует чем-нибудь подкрепиться, прежде чем закончить рассказ об этих страшных событиях.

— Подкрепиться? — молвил Ательстан. — Я сегодня уже раз пять поел, а впрочем, не худо бы отведать вот этой сочной ветчины. Прошу вас, любезный сэр, выпить со мной кружку вина.

Гости, всё ещё не опомнившиеся от удивления, выпили за здоровье воскресшего хозяина дома, и он продолжал свой рассказ. Теперь слушателей у него было гораздо больше. Леди Эдит, сделав все нужные распоряжения, последовала за своим восставшим из гроба сыном. Вслед за ней набралось столько любопытных, сколько могла вместить тесная комната; остальные же столпились в дверях и на лестнице. Они подхватывали на лету то, что успевали услышать из рассказа Ательстана, и передавали дальше. Переходя из уст в уста, история окончательно искажалась и доходила до ушей толпы, собравшейся на дворе замка, в неузнаваемом виде. Между тем Ательстан продолжал рассказ о своём освобождении:

— Кое-как вывернув железную скобу, я с трудом вылез из подвала, потому что цепи были тяжёлые, а я совсем ослабел от такого поста. Долго я бродил наугад, но весёленькая песенка привела меня в то помещение, где почтенный пономарь служил молебен чёрту с какимто здоровенным монахом в сером балахоне с капюшоном — больше похожим на вора, чем на духовную особу. Я появился внезапно, в могильном саване, под звон цепей — сущий выходец с того света. Оба остолбенели, но когда я кулаком сшиб с ног пономаря, его собутыльник замахнулся на меня тяжёлой дубиной.

— Бьюсь об заклад, что это был наш отшельник! — сказал Ричард Уилфреду Айвенго.

— А хоть бы сам чёрт, мне всё равно, — сказал Ательстан. — По счастью, он промахнулся, а когда я подступил, чтобы сцепиться с ним, он бросился бежать. В связке ключей, что висели у пономаря на поясе, я нашёл один, которым отомкнул кандалы и так освободился от цепей. Думал было той же связкой вышибить мозги у этого мерзавца, да вспомнил, что он усладил мою неволю куском пирога и флягой вина, и пожалел. Дал я ему несколько хороших пинков и оставил валяться на полу; потом, захватив кусок жареного мяса и кожаную флягу с вином, которым угощались преподобные отцы, я поспешил в конюшню. Там, в отдельном стойле, я нашёл моего лучшего скакуна, очевидно припрятанного почтеннейшим аббатом для себя, и помчался сюда со всей быстротой, на какую была способна лошадь. Народ в ужасе разбегался, принимая меня за привидение, тем более что я, из опасения быть узнанным, надвинул колпак савана на лицо. Меня и в собственный замок не впустили бы, если б не подумали, что я помощник фокусника, который потешает народ во дворе замка, что довольно странно, принимая во внимание, что они тут собрались на похороны хозяина… Дворецкий вообразил, что я нарочно так нарядился для участия в представлении, и пропустил меня в замок. Я явился к матушке и наскоро перекусил, а потом отправился искать вас, мой благородный друг.

— И застаёшь меня, — сказал Седрик, — готовым немедленно взяться за осуществление наших смелых замыслов, касающихся завоевания чести и свободы. Говорю тебе: ещё ни одна утренняя заря не была так благоприятна для освобождения саксонского племени, как заря завтрашнего дня.

— Пожалуйста, не толкуй мне о том, что кого-то нужно освобождать,

— сказал Ательстан. — Спасибо, что хоть сам-то я освободился. Для меня теперь важнее всего хорошенько наказать подлеца аббата. Повешу его на самой верхушке конингсбургской башни как есть — в стихаре и в епитрахили, а если его жирное брюхо не пролезет по лестнице, велю втащить его по наружной стене.

— Но, сын мой, — сказала леди Эдит, — подумай о его священном сане!

— Я думаю о своём трехдневном посте, — отвечал Ательстан, — и жажду крови каждого из них. Фрон де Беф сгорел живьём, а виноват был меньше их, потому что кормил своих пленников вполне сносно, если не считать, что в последний раз в похлёбку положили слишком много чесноку. Сколько раз эти лицемеры и неблагодарные рабы сами напрашивались ко мне на обед, а мне даже не дали пустой похлёбки и головки чесноку! Всех казню, клянусь душой Хенгиста!

— Но римский папа, мой благородный друг… — начал Седрик.

— А хоть бы и сам сатана, мой благородный друг, — перебил его Ательстан. — Казню, да и только! Будь они самые лучшие монахи на земле, мир обойдётся и без них.

— Стыдись, благородный Ательстан! — сказал Седрик. — Стоит ли заниматься такими ничтожными людишками, когда перед тобой открыто поприще славы! Скажи вот этому норманскому принцу, Ричарду Анжуйскому, что хоть у него и львиное сердце, но он не вступит без борьбы на престол Альфреда, пока жив потомок святого Исповедника, имеющий право его оспаривать.

— Как! — воскликнул Ательстан. — Разве это — благородный король Ричард?

— Да, это Ричард Плантагенет, — отвечал Седрик, — и едва ли следует напоминать тебе, что он добровольно приехал сюда в гости, — следовательно, нельзя ни обидеть его, ни задержать в плену. Ты сам хорошо знаешь свои обязанности по отношению к гостям.

— Ещё бы мне не знать! — сказал Ательстан. — А также и обязанности верноподданного: от всего сердца свидетельствую ему свою верность и готовность служить.

— Сын мой, — воскликнула леди Эдит, — подумай о твоих королевских правах!

— Подумай об английских вольностях, отступник! — сказал Седрик.

— Матушка, и вы, друг мой, оставьте ваши попрёки, — сказал Ательстан. — Хлеб, вода и тюрьма — великолепные укротители честолюбия. Я встал из могилы гораздо более разумным человеком, чем сошёл в неё. Добрую половину этих тщеславных глупостей напел мне в уши не кто иной, как тот же вероломный аббат Вольфрам, а вы теперь сами можете судить, что он за советчик. С тех пор как начались эти планы и переговоры, я только и знал, что спешные поездки, плохое пищеварение, драки да синяки, плен и голодовку. К тому же я знаю, что всё это кончится избиением нескольких тысяч невинных людей. Говорю вам: я хочу быть королём только в своих собственных владениях и нигде больше! И первым делом моего правления будет повесить аббата.

— А как же Ровена? — спросил Седрик. — Надеюсь, ты не намерен её покинуть?

— Эх, отец Седрик, будь же благоразумен! — сказал Атсльстан. — Леди Ровена ко мне совсем не расположена. Для неё один мизинец перчатки моего родственника Уилфреда дороже всей моей особы. Вот она сама тут и может подтвердить справедливость моих слов. Нечего краснеть, Ровена: нет ничего зазорного в том, что ты любишь пригожего и учтивого рыцаря больше, чем деревенского увальня франклина. И смеяться тоже нечего, Ровена, потому что исхудалое лицо и могильный саван вовсе не заслуживают смеха. А коли непременно хочешь смеяться, я найду тебе более подходящую причину. Дай мне руку, или, лучше сказать, ссуди её мне, так как я прошу её по дружбе. Ну вот, Уилфред Айвенго, объявляю, что я отказываюсь… Эге, клянусь святым Дунстаном, Уилфред исчез. Неужто у меня от истощения всё ещё в глазах рябит? Мне казалось, что он сию минуту стоял тут.

Все стали оглядываться в поисках Айвенго, но он исчез. Наконец выяснилось, что за ним приходил какойто еврей и что после короткого разговора с ним Уилфред позвал Гурта, потребовал свой панцирь и вооружение и уехал из замка.

— Любезная родственница, — сказал Ательстан Ровене, — я не сомневаюсь, что только особо важное дело могло заставить Уилфреда отлучиться. Иначе я сам с величайшим удовольствием возобновил бы…

Но в ту минуту, как, озадаченный отсутствием Уилфреда, он выпустил руку Ровены, она тотчас ускользнула из комнаты, находя, вероятно, своё положение слишком затруднительным.

— Ну, — сказал Ательстан, — из всех живущих на земле менее всего можно полагаться на женщину, правда не считая монахов и аббатов. Ей-богу, я думал, что она по крайности скажет мне спасибо да ещё поцелует придачу. Эти могильные пелены, наверно, заколдованы; все бегут от меня как от чумы… Обращаюсь теперь к вам, благородный король Ричард, и повторяю свою клятву в верности, как подобает подданному.

Но король тоже скрылся, и никто не знал, куда. Потом уже узнали, что он поспешно сошёл во двор, позвал того еврея, с которым разговаривал Айвенго, и после минутной беседы с ним потребовал, чтобы ему как можно скорее подали коня, сам вскочил в седло, заставил еврея сесть на другую лошадь и помчался с такой быстротой, что, по свидетельству Вамбы, старый еврей наверняка сломит себе шею.

— Клянусь святыми угодниками, — сказал Ательстан, — должно быть, за время моего отсутствия Зернебок овладел замком. Я воротился в могильном саване, можно сказать — восстал из гроба, и с кем ни заговорю, тот исчезает, заслышав мой голос! Но лучше об этом не толковать. Что ж, друзья мои, те из вас, которые остались тут, пойдёмте в трапезный зал, поужинаем, пока ещё кто-нибудь не исчез. Надеюсь, что на столе всего вдоволь, как подобает на поминках саксонского дворянина знатного рода. Коли слишком замешкаемся — кто знает, не унесёт ли чёрт наш ужин?

 

 

Айвенго - Вальтер Скотт Глава 43

Пусть Моубрея грехи крестец сломают

Его разгорячённому коню

И на ристалище он упадёт,

Презренный трус!

«Ричард II»

Возвратимся теперь к стенам прецептории Темплстоу в час, когда кровавый жребий должен был решить, жить или умереть Ревекке. Вокруг стен было очень людно и оживлённо. Сюда, как на сельскую ярмарку или храмовой праздник, сбежались все окрестные жители.

Желание посмотреть на кровь и смерть — явление не только того тёмного и невежественного времени, хотя тогда народ привык к таким кровавым зрелищам, в которых один храбрец погибал от руки другого во время рыцарских состязаний, поединков или смешанных турниров. И в наше, более просвещённое время, при значительном смягчении нравов, зрелище публичной казни, кулачный бой, уличная свалка или просто митинг радикалов собирают громадные толпы зевак, которые при этом нередко рискуют собственными боками и, в сущности, вовсе не интересуются личностями героев дня, а только желают посмотреть, как всё обойдётся, и решить, по образному выражению возбуждённых зрителей, который из героев кремень, а кто просто куча навоза.

Итак, взоры многочисленной толпы были обращены к воротам прецептории Темплстоу в надежде увидеть редкостную процессию.

Ещё больше народа окружало ристалище прецептории. То была гладкая поляна, прилегавшая к стенам обители и тщательно выровненная для военных и рыцарских упражнений членов ордена.

Арена была расположена на мягком склоне покатого холма и была обнесена прочным частоколом, а так как храмовники охотно приглашали желающих полюбоваться их искусством и рыцарскими подвигами, то вокруг было настроено множество галерей и наставлено скамеек для зрителей.

Для гроссмейстера в восточном конце ристалища был устроен трон, окружённый почётными сиденьями для прецепторов и рыцарей ордена. Над троном развевалось священное знамя храмовников, называвшееся Босеан, — это название было эмблемой храмовников, и в то же время их боевым кличем.

На противоположном конце ристалища стоял врытый в землю столб; вокруг него лежали дрова, между которыми оставался проход в роковой круг для жертвы, предназначенной к сожжению. К столбу были привинчены цепи, которыми должны были её привязать. Возле этого ужасного сооружения стояло четверо чернокожих невольников. Их чёрные лица, в те времена малознакомые английскому населению, наводили ужас на толпу, смотревшую на них как на чертей, собравшихся исполнять своё дьявольское дело.

Невольники стояли недвижно, лишь изредка поправляя или перекладывая хворост, по указанию слуги, игравшего роль их начальника. Они не глядели на народ, как будто не замечая его присутствия, и вообще ни на что не обращали внимания — только выполняли свои страшные обязанности. Когда, разговаривая друг с другом, они растягивали толстые губы и обнажали белые зубы, как бы усмехаясь, казалось, будто им весело при мысли о предстоящей трагедии; перепуганные зрители начинали верить, что это и есть те самые бесы, с которыми водилась колдунья, а вот теперь ей вышел срок, и они станут её поджаривать.

В толпе перешёптывались, рассказывая друг другу о том, что за последнее смутное время успел натворить сатана, и при этом, конечно, не преминули приписать ему всякие были и небылицы.

— Слыхали вы, дядюшка Деннет, — говорил один крестьянин другому, пожилому человеку, — слыхали вы, что чёрт унёс знатного саксонского тана, Ательстана из Конингсбурга?

— Знаю. Но ведь он сам же и принёс его назад, по милости божьей и молитвами святого Дунстана.

— Как так? — спросил молодцеватый юноша в зелёном кафтане с золотым шитьём. За ним шёл коренастый подросток с арфой за плечами, что указывало на их профессию. Менестрель казался не простого звания: на нём была богато вышитая нижняя куртка, а на шее висела серебряная цепь с ключом для натягивания струн на арфе. На правом рукаве, повыше локтя, была серебряная пластинка, но вместо обычного изображения герба того барона, к домашней челяди которого принадлежал менестрель, на пластинке было выгравировано одно только слово: «Шервуд».

— О чём вы тут толкуете? — спросил молодцеватый менестрель, вмешиваясь в беседу крестьян. — Я пришёл сюда искать тему для песни, но, клянусь святой девой, вместо одной напал, кажется, на две.

— Достоверно известно, — сказал пожилой крестьянин, — что после того, как четыре недели Ательстан Конингсбургский был мёртв…

— Это выдумка, — прервал его менестрель, — я сам видел его живым и здоровым на турнире в Ашби де ла Зуш.

— Ну нет, он умер, это верно, — сказал молодой крестьянин, — или его утащили из здешнего мира. Я сам слышал, как монахи в обители святого Эдмунда пели по нём панихиду. А в Конингсбурге были богатые поминки. Я было хотел туда сходить, да Мейбл Перкинс…

— Да, да, умер Ательстан, — сказал старик, покачивая головой, — и такая это жалость, потому что немного уже остаётся старинной саксонской крови…

— Да что же случилось, господа честные? Расскажите, пожалуйста, — прервал менестрель довольно нетерпеливо.

— Да, да, расскажите, как было дело, — вступился дюжий монах, стоявший возле них, опершись на толстую палку, более похожую на дубину, чем на посох богомольца, и, вероятно, исполнявшую обе должности, смотря по надобности. — Да рассказывай покороче, — прибавил он, — потому что времени остаётся немного.

— Изволите видеть, преподобный отец, — сказал старый Деннет, — к пономарю в обители святого Эдмунда пришёл в гости один пьяный поп…

— Я и слушать не хочу, что бывают на свете такие животные, как пьяные попы, — возразил на это монах, — а если и бывают, то негоже, чтобы мирянин так отзывался о духовном лице! Соблюдай приличия, друг мой, и скажи, что святой человек был погружён в размышления, а от этого нередко бывает, что голова кружится и ноги дрожат, словно желудок переполнен молодым вином. Я на себе испытал такое состояние.

— Ну ладно, — отвечал Деннет. — Так вот, к пономарю у святого Эдмунда пришёл в гости святой брат. Монах этот так себе, забулдыга: из всей дичи, что пропадает в лесу, половина убита его руками, звон оловянной кружки для него куда приятнее церковного колокола, а один ломоть ветчины ему милее десяти листов его требника. Однако ж он славный парень, весельчак, мастер и на дубинках подраться, и из лука стрелять, и поплясать — не хуже любого молодца в Йоркшире.

— Последние твои слова, Деннет, — сказал менестрель, — спасли тебе пару рёбер.

— Полно, я не боюсь его, — сказал Деннет. — Конечно, я Теперь немного состарился и не так уже поворотлив, как прежде. А посмотрел бы ты, как я, бывало, дрался на ярмарке в Донкастере.

— Историю-то расскажите мне, историю! — снова пристал менестрель.

— Вся история в том и заключается, что Ательстана Конингсбургского похоронили в обители святого Эдмунда.

— Это ложь, а попросту — брехня, — сказал монах. — Я собственными глазами видел, как его понесли в замок Конингсбург.

— Ну, так сами и рассказывайте, коли так! — сказал Деннет, раздосадованный тем, что его непрестанно прерывают. Его товарищу и менестрелю стоило немалого труда уговорить старика продолжать своё повествование. Наконец он сказал:

— И вот эти двое трезвых монахов, раз его преподобие непременно хочет, чтобы они были трезвыми, добрую половину летнего дня пили себе добрый эль, и вино, и всякую всячину, как вдруг услышали протяжный стон, потом звяканье цепей, потом на пороге комнаты появился покойный Ательстан, да и говорит: «А, нерадивые пастыри!..»

— Вздор! — поспешно перебил монах. — Он ни одного слова не сказал!

— Вот как! — сказал менестрель, отводя монаха прочь от крестьян. — У тебя опять новое приключение, брат Тук.

— Тебе я скажу, Аллен из Лощины, — сказал отшельник. — Я видел Ательстана так же ясно, как живой может видеть живого. И саван на нём, и такой тяжёлый запах, как из могилы. Бочка вина не смоет этого из памяти!

— А ещё что скажешь? — сказал менестрель. — Смеёшься ты надо мной!

— Хочешь — верь, хочешь — не верь, — продолжал монах, — я его хватил дубиной так, что от моего удара и бык свалился бы, а дубина прошла через него, как сквозь столб дыма.

— Клянусь святым Губертом, — сказал менестрель, — это презанятная история и стоит того, чтобы переложить её в стихи на мотив старинной песни «Приключилась с монахом превеликая беда…»

— Ладно, смейся, коли тебе охота, — отвечал Тук. — Только такую песнь я петь не стану. Пусть лучше привидение или сам чёрт утащит меня с собой в преисподнюю, если запою. Нет, нет! Я тут же решил потрудиться ради спасения души — подсобить сжечь колдунью, подраться за правое дело или сделать ещё что-нибудь угодное богу. Затем и пришёл сюда.

Внезапно удар большого колокола церкви святого Михаила в Темплстоу, старинного здания, возвышавшегося среди посёлка на некотором расстоянии от прецептории, прервал их беседу. Один за другим редкие и зловещие удары колокола раскатывались отдалённым эхом и наполняли воздух звуками железного надгробного плача. Унылый звон, возвещавший начало церемонии, заставил содрогнуться сердца присутствующих; все взоры обратились к стенам прецептории в ожидании выхода гроссмейстера и преступницы.

Наконец подъёмный мост опустился, ворота распахнулись, и выехали сначала рыцарь со знаменем ордена, предшествуемый шестью трубачами, за ними прецепторы, по два в ряд, потом гроссмейстер верхом на великолепной лошади в самом простом убранстве, за ним Бриан де Буагильбер в блестящих боевых доспехах, но без копья, щита и меча, которые несли за ним оруженосцы. Лицо его, отчасти скрытое длинным пером, спускавшимся с его шапочки, отражало жестокую внутреннюю борьбу гордости с нерешительностью. Он был бледен как смерть, словно не спал несколько ночей сряду. Однако он управлял нетерпеливым конём привычной рукой искусного наездника и лучшего бойца ордена храмовников. Осанка его была величава и повелительна, но, вглядываясь пристальнее в выражение его мрачного лица, люди читали на нём нечто такое, что заставляло их отворачиваться.

По обеим сторонам его ехали Конрад Монт-Фитчет и Альберт Мальвуазен, исполнявшие роль поручителей боевого рыцаря. Они были в длинных белых одеждах, которые члены ордена носили в мирное время. За ними ехали другие рыцари Храма и длинная вереница оруженосцев и пажей, одетых в чёрное; это были послушники, добивавшиеся чести посвящения в рыцари ордена. За ними шёл отряд пешей стражи, также в чёрных одеждах, а в середине виднелась бледная фигура подсудимой, тихими, но твёрдыми шагами подвигавшейся к месту, где должна была решиться её судьба.

С неё сняли все украшения, опасаясь, что среди них могут быть амулеты, которыми, как тогда считалось, сатана снабжает свою жертву, чтобы помешать ей покаяться даже на пытке. Вместо ярких восточных тканей на ней была белая одежда из самого грубого полотна. Но на её лице запечатлелось трогательное выражение смелости и покорности судьбе, и даже в этой одежде, без всяких украшений, кроме распущенных длинных чёрных волос, она внушала всем такое сострадание, что никто не мог без слёз смотреть на неё. Даже самые закоснелые ханжи жалели, что такое прекрасное создание превращено в сосуд злобы и стало преданной рабой сатаны.

Вслед за жертвой шла толпа низших чинов, служителей прецептории. Они двигались в строгом порядке, сложа руки на груди и потупив глаза в землю.

Процессия медленно поднялась на отлогий пригорок, на вершине которого расположено было ристалище, проникла внутрь ограды, обошла её кругом справа налево и, достигнув снова тех же ворот, остановилась. Тут произошла небольшая задержка, так как гроссмейстер и все остальные всадники, кроме Буагильбера и его поручителей, сошли с коней, которых немедленно увели за ограду состоявшие при рыцарях конюхи и оруженосцы.

Несчастную Ревекку подвели к чёрному стулу, поставленному рядом с костром. При первом взгляде на страшное место казни, такой же ужасной для воображения, как и мучительной для тела, она вздрогнула, закрыла глаза и, вероятно, молилась про себя, судя по тому, что губы её шевелились; но она ничего не произносила вслух. Через минуту она открыла глаза, пристально посмотрела на костёр, как бы желая мысленно освоиться с предстоящей участью, потом медленно отвела свой взор.

Между тем гроссмейстер занял своё место, и, когда все рыцари расположились вокруг него и за его спиной в строгом соответствии со званием каждого из них, раздались громкие и протяжные звуки труб, возвестившие, что суд собрался и приступает к действиям.

Мальвуазен в качестве поручителя за Буагильбера выступил вперёд и положил к ногам гроссмейстера перчатку еврейки, служившую залогом предстоящей битвы.

— Доблестный государь и преподобный отец, — сказал Мальвуазен, — вот стоит добрый рыцарь Бриан де Буагильбер, прецептор ордена храмовников, который, приняв залог поединка, ныне положенный мною у ног вашего преподобия, тем самым обязался исполнить долг чести в состязании нынешнего дня для подтверждения того, что сия еврейская девица, по имени Ревекка, по справедливости заслуживает осуждения на смертную казнь за колдовство капитулом сего святейшего ордена Сионского Храма. И вот здесь стоит этот рыцарь, готовый честно и благородно сразиться, если ваше преподобие изъявит на то своё высокочтимое и мудрое согласие.

— А присягал ли он в том, что будет биться за честное и правое дело? — спросил гроссмейстер. — Подайте сюда распятие и аналой.

— Государь и высокопреподобный отец, — с готовностью отвечал Мальвуазен, — брат наш, здесь стоящий, принёс уже клятву в правоте своего обвинения в присутствии храброго рыцаря Конрада Монт-Фитчета. Здесь же присягать ему не подобает, принимая во внимание, что противница его не христианка и, следовательно, не может принести присягу.

Это объяснение показалось удовлетворительным, к великой радости Мальвуазена: хитрец заранее предвидел, как трудно и, пожалуй, даже невозможно будет уговорить Бриана де Буагильбера публично произнести такую клятву, а потому придумал отговорку, чтобы избавить его от этого.

Выслушав объяснения Альберта Мальвуазена, гроссмейстер приказал герольду выступить вперёд и выполнить свою обязанность. Снова зазвучали трубы, и герольд, выйдя на арену, воскликнул громким голосом:

— Слушайте! Слушайте! Слушайте! Вот храбрый рыцарь сэр Бриан де Буагильбер, готовый сразиться со всяким свободнорождённым рыцарем, который захочет выступить на защиту еврейки Ревекки, вследствие дарованного ей права выставить за себя бойца на поединке. Таковому её заступнику преподобный и доблестный владыка гроссмейстер, здесь присутствующий, дозволяет биться на равных правах, предоставляя ему одинаковые условия в отношении места, направления солнца и ветра и всего прочего, до сего доброго поединка относящегося.

Опять зазвучали трубы, и затем наступила тишина, длившаяся довольно долго.

— Никто не желает выступить защитником? — сказал гроссмейстер. — Герольд, ступай к подсудимой и спроси её, ожидает ли она кого-нибудь, кто захочет биться за неё в настоящем деле.

Герольд пошёл к месту, где сидела Ревекка. В ту же минуту Буагильбер внезапно повернул свою лошадь и, невзирая на все попытки Мальвуазена и Монт-Фитчета удержать его, поскакал на другой конец ристалища и очутился перед Ревеккой одновременно с герольдом.

— Правильно ли это и допускается ли уставами поединка? — сказал Мальвуазен, обращаясь к гроссмейстеру.

— Да, Альберт Мальвуазен, допускается, — отвечал Бомануар, — ибо в настоящем случае мы взываем к суду божьему и не должны препятствовать сторонам сноситься между собою, дабы не помешать торжеству правды.

Тем временем герольд говорил Ревекке следующее:

— Девица, благородный и преподобный владыка гроссмейстер приказал спросить: есть ли у тебя заступник, желающий сразиться в сей день от твоего имени, или ты признаешь себя справедливо осуждённой на казнь?

— Скажите гроссмейстеру, — отвечала Ревекка, — что я настаиваю на своей невиновности, не признаю, что я заслуживаю осуждения, и не хочу сама быть повинна в пролитии собственной крови. Скажите ему, что я требую отсрочки, насколько то допускается его законами, и подожду, не пошлёт ли мне заступника милосердный бог, к которому взываю в час моей крайней скорби. Но если по прошествии назначенного срока не будет мне защитника, то да свершится святая воля божия!

Герольд воротился к гроссмейстеру и передал ответ Ревекки.

— Сохрани боже, — сказал Лука Бомануар, — чтобы кто-нибудь мог пожаловаться на нашу несправедливость, будь то еврей или язычник! Пока вечерние тени не протянутся с запада на восток, мы подождём, не явится ли заступник этой несчастной женщины. Когда же солнце будет клониться к закату, пусть она готовится к смерти.

Герольд сообщил Ревекке эти слова гроссмейстера. Она покорно кивнула головой, сложила руки на груди и подняла глаза к небу, как будто искала там помощи, на которую едва ли могла рассчитывать на земле. В эту страшную минуту она услышала голос Буагильбера. Он говорил шёпотом, но она вздрогнула, и его речь вызвала в ней гораздо большую тревогу, чем слова герольда.

— Ревекка, — сказал храмовник, — ты слышишь меня?

— Мне до тебя нет дела, жестокосердный, — отвечала несчастная девушка.

— Да, но ты понимаешь, что я говорю? — продолжал храмовник. — Я сам пугаюсь звуков своего голоса и не вполне понимаю, где мы находимся и для какой цели очутились здесь. Эта ограда, ристалище, стул, на котором ты сидишь, эти вязанки хвороста… Я знаю, для чего всё это, но не могу себе представить, что это действительность, а не страшное видение. Оно наполняет ум чудовищными образами, но рассудок не допускает их возможности.

— Мой рассудок и все мои чувства, — сказала Ревекка, — убеждают меня, что этот костёр предназначен для сожжения моего тела и открывает мне мучительный, но короткий переход в лучший мир.

— Это всё призраки, Ревекка, и видения, отвергаемые учением ваших же саддукейских мудрецов. Слушай, Ревекка, — заговорил Буагильбер с возрастающим одушевлением, — у тебя есть возможность спасти жизнь и свободу, о которой и не помышляют все эти негодяи и ханжи. Садись скорей ко мне за спину, на моего Замора, благородного коня, ещё ни разу не изменившего своему седоку. Я его выиграл в единоборстве против султана трапезундского. Садись, говорю я, ко мне за спину, и через час мы оставим далеко позади всякую погоню. Тебе откроется новый мир радости, а мне — новое поприще для славы. Пускай произносят надо мной какие им угодно приговоры — я презираю их! Пускай вычёркивают имя Буагильбера из списка своих монастырских рабов — я смою кровью всякое пятно, каким они дерзнут замарать мой родовой герб!

— Искуситель, — сказала Ревекка, — уйди прочь! Даже и в эту минуту ты не в силах ни на волос поколебать моё решение. Вокруг меня только враги, но тебя я считаю самым страшным из них. Уйди, ради бога!

Альберт Мальвуазен, встревоженный и обеспокоенный их слишком продолжительным разговором, подъехал в эту минуту, чтобы прервать беседу.

— Созналась она в своём преступлении, — спросил он у Буагильбера, — или всё ещё упорствует в отрицании?

— Именно, упорствует и отрекается, — сказал Буагильбер.

— В таком случае, благородный брат наш, — сказал Мальвуазен, — тебе остаётся лишь занять твоё прежнее место и подождать до истечения срока. Смотри, тени уже начали удлиняться. Пойдём, храбрый Буагильбер, надежда нашего священного ордена и будущий наш владыка.

Произнеся эти слова примирительным тоном, он протянул руку к уздечке его коня, как бы с намерением увести его обратно, на противоположный конец ристалища.

— Лицемерный негодяй! Как ты смеешь налагать руку на мои поводья? — гневно воскликнул Буагильбер, оттолкнув Мальвуазена, и сам поскакал назад, к своему месту.

— Нет, у него ещё много страсти, — сказал Мальвуазен вполголоса Конраду Монт-Фитчету, — нужно только направить её как следует; она, как греческий огонь, сжигает всё, до чего ни коснётся.

Два часа просидели судьи перед ристалищем, тщетно ожидая появления заступника.

— Да оно и понятно, — говорил отшельник Тук, — потому что она еврейка. Клянусь моим орденом, жалко, право, что такая молодая и красивая девушка погибнет из-за того, что некому за неё подраться. Будь она хоть десять раз колдунья, да только христианской веры, моя дубинка отзвонила бы полдень на стальном шлеме свирепого храмовника.

Общее мнение склонялось к тому, что никто не вступится за еврейку, да ещё обвиняемую в колдовстве, и рыцари, подстрекаемые Мальвуазеном, начали перешёптываться, что пора бы объявить залог Ревекки проигранным. Но в эту минуту на поле показался рыцарь, скакавший во весь опор по направлению к арене… Сотни голосов закричали: «Заступник, заступник!» — и, невзирая на суеверный страх перед колдуньей, толпа громкими кликами приветствовала въезд рыцаря в ограду ристалища. Но, увидев его вблизи, зрители были разочарованы. Лошадь его, проскакавшая многие мили во весь дух, казалось, падала от усталости, да и сам всадник, так отважно примчавшийся на арену, еле держался в седле от слабости, или от усталости, или от того и другого.

На требование герольда объявить своё имя, звание и цель своего прибытия рыцарь ответил смело и с готовностью:

— Я, добрый рыцарь дворянского рода, приехал оправдать мечом и копьём девицу Ревекку, дочь Исаака из Йорка, доказать, что приговор, против неё произнесённый, несправедлив и лишён основания, объявить сэра Бриана де Буагильбера предателем, убийцей и лжецом, в подтверждение чего готов сразиться с ним на сём ристалище и победить с помощью божьей, заступничеством богоматери и святого Георгия.

— Прежде всего, — сказал Мальвуазен, — приезжий обязан доказать, что он настоящий рыцарь и почётной фамилии. Наш орден не дозволяет своим защитникам выступать против безымянных людей.

— Моё имя, — сказал рыцарь, открывая забрало своего шлема, — более известно, чем твоё, Мальвуазен, да и род мой постарше твоего. Я Уилфред Айвенго.

— Я сейчас не стану с тобой драться, — сказал храмовник глухим, изменившимся голосом. — Залечи сперва свои раны, достань лучшего коня, и тогда, быть может, я сочту достойным себя выбить из твоей головы этот дух ребяческого удальства.

— Вот как, надменный храмовник, — сказал Айвенго, — ты уже забыл, что дважды был сражён моим копьём? Вспомни ристалище в Акре, вспомни турнир в Ашби! Припомни, как ты похвалялся в столовом зале Ротервуда и выложил свою золотую цепь против моего креста с мощами в залог того, что будешь драться с Уилфредом Айвенго ради восстановления твоей потерянной чести. Клянусь моим крестом и святыней, что хранится в нём, если ты сию же минуту не сразишься со мной, я тебя обесславлю, как труса, при всех дворах Европы и в каждой прецептории твоего ордена!

Буагильбер в нерешительности взглянул на Ревекку, потом с яростью воскликнул, обращаясь к Айвенго:

— Саксонский пёс, бери своё копьё и готовься к смерти, которую сам на себя накликал!

— Дозволяет ли мне гроссмейстер участвовать в сём поединке? — сказал Айвенго.

— Не могу оспаривать твои права, — сказал гроссмейстер, — только спроси девицу, желает ли она признать тебя своим заступником. Желал бы и я, чтобы ты был в состоянии, более подходящем для сражения. Хотя ты всегда был врагом нашего ордена, я всё-таки хотел бы обойтись с тобой честно.

— Нет, пусть будет так, как есть, — сказал Айвенго, — ведь это — суд божий, его милости я и поручаю себя… Ревекка, — продолжал он, подъехав к месту, где она сидела, — признаешь ли ты меня своим заступником?

— Признаю, — отвечала она с таким волнением, какого не возбуждал в ней и страх смерти. — Признаю, что ты защитник, посланный мне провидением. Однако ж, нет, нет! Твои раны ещё не зажили. Не бейся с этим надменным человеком. Зачем же и тебе погибать?

Но Айвенго уж поскакал на своё место, опустил забрало и взялся за копьё. То же сделал и Буагильбер. Его оруженосец, застёгивая забрало шлема у храмовника, заметил, что лицо Буагильбера, которое всё утро оставалось пепельно-бледным, несмотря на множество разных страстей, обуревавших его, теперь вдруг покрылось багровым румянцем.

Когда оба бойца встали на места, герольд громким голосом трижды провозгласил:

— Исполняйте свой долг, доблестные рыцари! После третьего раза он отошёл к ограде и ещё раз провозгласил, чтобы никто, под страхом немедленной смерти, не дерзнул ни словом, ни движением препятствовать или вмешиваться в этот честный поединок. Гроссмейстер, всё время державший в руке перчатку Ревекки, наконец бросил её на ристалище и произнёс роковое слово:

— Начинайте! Зазвучали трубы, и рыцари понеслись друг на друга во весь опор. Как все и ожидали, измученная лошадь Айвенго и сам ослабевший всадник упали, не выдержав удара меткого копья храмовника и напора его могучего коня. Все предвидели такой исход состязания. Но несмотря на то, что копьё Уилфреда едва коснулось щита его противника, к общему удивлению всех присутствующих, Буагильбер покачнулся в седле, потерял стремена и упал на арену.

Айвенго высвободил ногу из-под лошади и быстро поднялся, стремясь попытать счастья с мечом в руках. Но противник его не вставал. Айвенго наступил ногой ему на грудь, приставил конец меча к его горлу и велел ему сдаваться, угрожая иначе немедленной смертью. Буагильбер не отвечал.

— Не убивай его, сэр рыцарь! — воскликнул гроссмейстер. — Дай ему исповедаться и получить отпущение грехов, не губи и душу и тело. Мы признаем его побеждённым.

Гроссмейстер сам сошёл на ристалище и приказал снять шлем с побеждённого рыцаря. Его глаза были закрыты, и лицо пылало всё тем же багровым румянцем. Пока они с удивлением смотрели на него, глаза его раскрылись, но взор остановился и потускнел. Румянец сошёл с лица и сменился мертвенной бледностью. Не повреждённый копьём своего противника, он умер жертвой собственных необузданных страстей.

— Вот поистине суд божий, — промолвил гроссмейстер, подняв глаза к небу. — Fiat voluntas tua![53]

 

Айвенго - Вальтер Скотт Глава 41

Привет вам, о доблестные господа!

Бедны мы, зато веселы мы всегда!

Вас зовём без стыда

Туда, где оленей пасутся стада.

Пожалуйста, милости просим сюда!

Макдоналд

Вновь прибывшие были Уилфред Айвенго, верхом на кобыле ботольфского аббата, и Гурт на боевом коне, принадлежавшем самому рыцарю. Велико было изумление Уилфреда, когда он увидел своего монарха забрызганным кровью, а на поляне вокруг него шесть или семь человек убитых. Не менее удивило его и то что Ричард был окружён таким множеством людей, по виду похожих на вольных иоменов, то есть на разбойников, а в лесу это была довольно опасная свита для короля. Айвенго не знал, как ему следует обращаться с Ричардом: как с королём или как со странствующим Чёрным Рыцарем. Король вывел его из затруднения.

— Ничего не опасайся, Уилфред, — сказал он, — здесь можешь признавать меня Ричардом Плантагенетом, потому что, как видишь, я окружён верными английскими сердцами, хотя они немножко и сбились с прямого пути по милости своей горячей английской крови.

— Сэр Уилфред Айвенго, — сказал отважный вождь разбойников, выступая вперёд, — я ничего не могу прибавить к словам его величества. Но всё-таки с гордостью скажу, что из числа людей, пострадавших за последнее время, нет у короля слуг более верных и преданных, чем мы!

— Я в этом не сомневаюсь, — сказал Уилфред, — раз ради них ты, добрый иомен. Но что означает это зловещее зрелище? Здесь мёртвые тела, и панцирь моего государя забрызган кровью?

— На нас напали изменники, Айвенго, — сказал король, — и только благодаря этим отважным молодцам измена получила законную кару. А впрочем, мне только сейчас пришло в голову, что ты тоже изменник, — прибавил Ричард улыбаясь, — и самый непокорный изменник. Не мы ли решительно запретили тебе уезжать из аббатства святого Ботольфа, пока не заживёт твоя рана?

— Она зажила, — сказал Айвенго, — осталась одна царапина. Но зачем, о зачем, благородный государь, сокрушаете вы сердца верных слуг и подвергаете опасности жизнь вашу, предпринимая одинокие поездки и ввязываясь в приключения, словно ваша жизнь не имеет большей цены, чем жизнь простого странствующего рыцаря, который ценит только то, что может добыть мечом и копьём!

— А Ричард Плантагенет и не ищет иной славы, — отвечал король, — ему всего дороже та слава, которую он добывает своим мечом и копьём. Да, Ричард Плантагенет больше гордится победой, одержанной в одиночку своей твёрдой рукой и мечом, чем завоёванной во главе стотысячного войска.

— Но подумайте о вашем королевстве, государь, — сказал Айвенго, — вашему королевству грозит распад и междоусобная война, а вашим подданным угрожают тысячи зол, если они лишатся своего монарха в одной из тех стычек, в которые вам угодно вмешиваться каждый божий день, вроде той, от которой вы только что спаслись.

— Вот как, моё королевство, мои подданные? — нетерпеливо спросил Ричард. — Могу сказать, сэр Уилфред, что если я делаю глупости, то мои подданные платят мне тем же. Например, есть у меня вернейший слуга Уилфред Айвенго, который не слушается моих приказаний, но позволяет себе делать выговоры своему королю за то, что король не поступает точно по его советам. Кто из нас имеет больше поводов укорять другого? Ну, прости меня, мой верный Уилфред. Я недаром скрывал своё пребывание. Некоторое время мне необходимо оставаться в безвестности, как я уже объяснил тебе вчера в аббатстве святого Ботольфа. Это нужно для того, чтобы дать время моим друзьям и верным вассалам собрать свои дружины. Ибо к тому времени, когда всем станет» известно, что Ричард вернулся, он должен иметь такое войско, чтобы сразу устрашить врагов и подавить задуманный мятеж, не обнажив меча. Пройдут ещё сутки, прежде чем Эстотвил и Бохун наберут достаточно сил, чтобы двинуться на Йорк. Сперва нужно получить вести с юга — от Солсбери да от Бошана из графства Уорикшир, а потом ещё с севера — от Малтона и Перси. Тем временем лорд-канцлер должен заручиться содействием Лондона. Внезапное моё появление может подвергнуть меня таким опасностям, от которых не защитит меня и собственный добрый меч, даже в союзе с меткими стрелами отважного Робина, дубинкой брата Тука и охотничьим рогом моего мудрого Вамбы.

Уилфред поклонился с покорным видом. Он знал, что было совершенно бесполезно бороться с духом удалого рыцарства, так часто вовлекавшим его государя в опасности, которых тот легко мог избежать; искать же их, что он делал, было совершенно непростительно в его положении.

Поэтому юный рыцарь вздохнул и промолчал, а Ричард, очень довольный, что заставил его замолчать, хотя и чувствовал в душе справедливость его укоров, завёл разговор с Робин Гудом.

— А что, разбойничий король, — сказал Ричард, — не найдётся ли у вас чего-нибудь перекусить твоему брату королю? Эти предатели заставили меня потрудиться, и я проголодался.

— По правде сказать, — отвечал Робин Гуд, — а лгать вашему величеству я не стану, — наши съестные припасы состоят главным образом из… — Он замялся и, видимо, находился в затруднении.

— Из дичи, вероятно? — весело подсказал Ричард. — Что же лучше такого кушанья? Притом, если королю не сидится дома и он сам своей дичи не стреляет, нечего ему шуметь, когда она попадает к нему в руки убитой.

— Если ваше величество, — сказал Робин, — ещё раз удостоите своим присутствием одно из сборных мест дружины Робина Гуда, в дичи недостатка не будет. Найдутся и кружка доброго эля и кубок довольно порядочного вина как приправа к еде.

Разбойник пошёл вперёд, указывая дорогу, а весёлый король последовал за ним, вероятно испытывая большее удовольствие от предстоящей трапезы с Робином Гудом и его лесными товарищами, чем от пышного пира за королевским столом среди блестящей свиты. Ричард Львиное Сердце ничего так не любил, как заводить новые знакомства и пускаться в неожиданные приключения; если при этом встречались серьёзные опасности, для него было высшим наслаждением преодолевать их. Король, наделённый львиным сердцем, был образцом рыцаря, совершающего блестящие, но бесполезные подвиги, описываемые в романах того времени; слава, добытая собственной доблестью, была для него гораздо дороже той, какую он мог бы приобрести мудростью и правильной политикой своего правления. Поэтому его царствование было подобно полёту стремительного и сверкающего метеора, который, проносясь по небу, распространяет ненужный и ослепительный свет, а затем исчезает, погружаясь в полную тьму. Его рыцарские подвиги послужили темой для бесчисленных песен бардов и менестрелей, но он не совершил никаких плодотворных деяний из числа тех, о которых любят повествовать историки, ставя их в пример потомству.

Зато теперь, в компании случайных спутников, Ричард чувствовал себя как нельзя лучше. Он был весел, благодушен и приветлив к людям любого звания и положения.

В тени огромного дуба наскоро приготовлена была незатейливая трапеза для английского короля, окружённого людьми, нарушавшими законы его государства, но в эту минуту служившими ему телохранителями и придворной свитой. Когда пошла в ход бутыль с вином, грубые дети лесов быстро утратили всякую боязнь перед королём. Начались песни, шутки, хвастливые рассказы об удачных разбойничьих подвигах и успешных для них нарушениях законов; собутыльники увлекались, и ни один и не вспоминал, что всё это говорится перед лицом законного властелина. Весёлый монарх не более остальных придавал значение своему высокому титулу, смеялся, шутил и опрокидывал полные кубки. Однако врождённый здравый смысл Робина Гуда внушил ему желание поскорее покончить с этой пирушкой, пока ничто ещё не нарушило общего согласия, тем более что он видел, как начал хмуриться и волноваться Уилфред Айвенго.

— Нам очень лестно, — сказал Робин вполголоса Уилфреду, — находиться в обществе нашего доблестного монарха, но я не хотел бы, чтобы он терял среди нас время, которое при данных обстоятельствах так дорого для государства.

— Ты правильно рассудил, славный Робин Гуд, — сказал Уилфред так же тихо. — К тому же надо тебе знать, что шутить с королями, хотя бы под самую весёлую руку, всё равно что заигрывать со львёнком, который каждую минуту может выпустить когти и показать клыки.

— Этого-то я и боюсь, — сказал Робин Гуд. — У меня народ грубый и по природе и по занятиям, а король благодушен, но вспыльчив. Нельзя даже предвидеть, чем можно ему не угодить и как мои молодцы примут его гнев. Пора бы как-нибудь прекратить эту пирушку.

— Так придумай, как это сделать, — сказал Айвенго, — потому что все мои намёки побуждают его только затягивать её.

— Значит, мне предстоит рисковать только что приобретённым прощением и милостью короля, — задумчиво произнёс Робин Гуд. — Но, клянусь святым Христоформ, будь что будет. Я бы не стоил его милостей, если б не рисковал потерять их для его же пользы… Эй, Скетлок, поди стань вон там, за кустами, и протруби мне норманский сигнал. Да проворнее у меня, иначе берегись!

Скетлок повиновался распоряжению своего предводителя, и не прошло пяти минут, как пирующие были подняты со своих мест звуком его рожка.

— Это сигнал Мальвуазена, — сказал Мельник, встрепенувшись и хватаясь за свой лук.

Отшельник бросил бутыль и взялся за дубину. Вамба поперхнулся на какой-то прибаутке и стал разыскивать свой меч и щит. Все остальные тоже взялись за оружие.

Людям, ведущим жизнь, полную опасностей, нередко случается сразу переходить от обеда к битве, а для Ричарда такой переход только усиливал удовольствие. Он крикнул, чтобы ему подали его шлем и те доспехи, которые он было снял перед обедом, и пока Гурт помогал ему надеть их, он усердно уговаривал Уилфреда, под страхом своего гнева, не принимать участия в побоище, которое считал неизбежным.

— Ты за меня сто раз сражался, Уилфред, я сам был тому свидетелем. Сделай мне удовольствие сегодня, сиди смирно и смотри, как Ричард будет биться ради своего друга и вассала.

Между тем Робин Гуд разослал людей в разные стороны, будто бы на разведку, и когда убедился, что собеседники разошлись и трапеза окончена, подошёл к Ричарду, успевшему вооружиться с головы до ног, и, преклонив перед ним колено, попросил короля простить его.

— За что ещё? — с раздражением спросил Ричард. — Кажется, мы уже объявили тебе прощение за все прошлые провинности. Или ты думаешь, что наше слово — всё равно что перо, летящее по ветру? Ведь ты, надеюсь, с тех пор ещё не успел ни в чём провиниться?

— В том-то и дело, что успел, — отвечал иомен, — если считать за грех то, что я обманул своего государя для его же пользы. Тот рог, который мы слышали, принадлежал не Мальвуазену: это я сам велел трубить с целью прекратить пиршество, так как думал, что оно отнимет у вас драгоценные часы, нужные для иных, более важных дел.

Сказав это, Робин поднялся на ноги, сложил руки на груди и с выражением скорее почтительным, чем покорным, ждал, что скажет ему король. Видно было, что он сознаёт вину, но всё-таки убеждён в чистоте своих побуждений. Краска гнева залила щёки Ричарда, но это была лишь минутная вспышка, и чувство справедливости тотчас одержало верх над нею.

— Шервудский король пожалел своей дичи и вина для короля Англии, — сказал Ричард. — Ну ладно, смелый Робин! Когда приедешь ко мне в гости в весёлый Лондон, надеюсь, я окажусь менее скупым хозяином. А впрочем, ты правильно поступил. Ну, так на коней и в путь! Уилфред и то уж целый час в нетерпении. Скажика мне, добрый Робин, бывал ли у тебя в отряде такой друг, который мало того, что подаёт советы, но ещё хочет руководить каждым твоим движением и прикидывается несчастным всякий раз, как ты вздумаешь поступить по-своему?

— Как же, есть у меня помощник, — отвечал Робин, — по прозвищу Маленький Джон. Его теперь нет с нами: он отправился в дальнюю экспедицию, на границу Шотландии. Я признаюсь вашему величеству, его советы часто меня тяготят. Однако, подумав, я не могу на него сердиться, зная, что он в своём усердии думает только о моей пользе.

— А ты прав, честный иомен, — сказал Ричард. — Будь при мне с одной стороны Айвенго, который дал бы мне нужный совет, сопроводив его своим хмурым и печальным видом, а с другой стороны — ты, надувающий меня ради моей же пользы, я бы ничего не мог решить по своей воле, впрочем как и всякий король христианской или языческой страны… Ну что ж, господа, в путь. Отправимся с лёгким сердцем в Конингсбург, а об этом забудем.

Робин Гуд сказал Ричарду, что послал в ту сторону отряд, который сейчас же предупредит их, если по дороге окажется какая-либо засада. Но, по всей вероятности, путь туда вполне безопасен. В противном случае они вовремя будут оповещены об опасности и смогут отступить на соединение с сильным отрядом стрелков, во главе которых он сам решил двинуться в том же направлении.

Такое внимание к его безопасности тронуло Ричарда и рассеяло последние следы досады на хитрость, которой предводитель разбойников заставил его тронуться в путь. Он ещё раз протянул руку Робину Гуду, подтвердил уверения в полном прощении за прошлое и в своём благоволении в будущем, а также выразил твёрдую решимость ограничить произвол в применении лесных законов, под давлением которых так много английских иоменов превратилось в бунтовщиков.

Но благие намерения Ричарда не успели осуществиться из-за его безвременной кончины. Новый уста» об охране лесов и охоты был вырван из рук короля Джона, когда он вступил на престол после смерти своего братагероя.

Что до Робина Гуда, его дальнейшей судьбы и смерти от руки предателя, — рассказ обо всём этом можно найти в тех старинных песенках, отпечатанных готическими буквами, которые когда-то продавались по полупенни за штуку.

Теперь дороже золота они.

Предсказание разбойника сбылось: король в сопровождении Айвенго, Гурта и Вамбы без всякой помехи проехал по намеченной дороге и ещё засветло достиг замка Конингсбург.

Мало есть в Англии местностей более красивых, чем окрестности этой древней твердыни. Среди холмов, расположенных амфитеатром, протекает тихая, спокойная река Дон, обрамлённая лесами вперемежку с возделанными нивами. На горе, над самой рекой, возвышается окружённый крепкими стенами и глубокими рвами древний замок, саксонское название которого показывает, что до завоевания норманнами здесь была резиденция английских королей. Наружные крепостные стены, по всей вероятности, были выстроены норманнами, но главное здание носит следы глубокой древности. Оно стоит на холме в одном из углов внутреннего двора и образует полный круг, не более двадцати пяти футов в диаметре. Стены его чрезвычайно толсты и подпёрты, или защищены, с внешней стороны шестью громадными устоями. Эти массивные устои, широкие у основания, суживаются вверху; у вершины они полые и образуют своего рода башенки, сообщающиеся с внутренней частью строения. Эта тяжёлая громада видна издалека, и её странные формы и удивительные устои так же интересны для любителей живописных видов, как внутреннее устройство любопытно для любителя старины, перенося его воображение к временам семицарствия. Вблизи замка есть курган, предполагаемая могила знаменитого Хенгиста, а на соседнем кладбище множество замечательных памятников седой старины.

Когда Ричард и его свита достигли этого неуклюжего, но величественного здания, вокруг него ещё не было каменных стен. По-видимому, саксонский зодчий израсходовал всё своё искусство на защиту главной твердыни, но не позаботился о наружных укреплениях, так как вместо них был поставлен простой частокол.

Большой чёрный флаг, поднятый на вершине главной башни, возвещал о том, что похоронные торжества всё ещё продолжаются и тело хозяина дома ещё не предано земле. На этом флаге не было никаких эмблем, указывающих на происхождение и звание покойного. В то время гербы едва начинали входить в употребление среди норманнов, а саксы и вовсе не знали о них. Но над воротами висел другой флаг — с изображением белой лошади, что служило указанием на национальность и знатное происхождение умершего, так как было знаменем Хенгиста и его саксонских воинов.

Вокруг замка царило необычайное оживление. Похоронные торжества сопровождались тогда щедрым угощением не только близких покойного и его вассалов, но и всех случайных прохожих. На поминках богатого и знатного Ательстана это хлебосольство развернулось особенно широко.

Поэтому толпы народа непрерывно спускались и поднимались по горе, на которой стоял замок. Когда же король и его спутники въехали через растворённые настежь ворота во двор замка, глазам их представилась картина, которая совсем не вязалась с мрачным похоронным обрядом. В одном углу ограды повара жарили быка и жирных овец, в другом стояли открытые бочки с пивом, предоставленные в полное распоряжение прохожих. И всюду небольшие группы людей всякого звания, поедавшие обильное угощение и запивавшие его домашним пивом. Тут толпились и полунагие саксонские рабы, голодавшие полгода подряд и пришедшие сюда, чтобы хоть один денёк попить и поесть вволю. Там зажиточные горожане и цеховые мастера угощались с большим разбором, степенно обсуждая количество затраченных припасов и искусство пивовара. Кое-где виднелись и бедные дворяне норманского происхождения. Они отличались от прочих бритыми подбородками, короткими плащами, а также тем, что держались особняком и с величайшим презрением смотрели на всё окружающее, не упуская в то же время случая угоститься за счёт щедрых хозяев.

Само собою разумеется, что нищие сновали по всему двору, вперемежку с солдатами, воротившимися, по их словам, из Палестины. Разносчики раскладывали здесь свои товары; бродячие мастеровые расспрашивали о работе; тут же разные странники, богомольцы, самозваные монахи, саксонские менестрели и уэльские барды бормотали молитвы и извлекали нестройные звуки из своих арф, шестиструнных скрипок и гитар. Один прославлял Ательстана в горестном панегирике, другой пел песню о его родословной, перечисляя трудные имена его благородных предков. Не было недостатка в фокусниках и скоморохах; их представления в таком месте и по такому поводу никому не казались неуместными или предосудительными. В этом отношении взгляды саксов отличались крайней простотой. Если человек с горя захотел есть — вот ему пища, если захотел пить — вот питьё, а если его брала тоска — вот и развлечения. И гости всем этим пользовались без малейшего стеснения. Но время от времени, как бы вспоминая, по какому случаю они сюда явились, все мужчины принимались стонать, а женщины (их тоже было немало) начинали вопить и причитать во весь голос.

Таково было зрелище, представшее глазам Ричарда и его спутников при входе в ограду замка Конингсбург. Дворецкий, или сенешаль, не удостаивал вниманием беспрестанно приходивших и уходивших гостей низшего звания, вмешиваясь в дело лишь в тех случаях, когда надо было наводить порядок. Однако он был невольно поражён наружностью короля и Айвенго, лицо которого показалось ему хорошо знакомым. К тому же появление рыцарей было довольно редким случаем на саксонских торжествах и считалось большой честью для покойника и его семейства. Эта важная персона в траурном одеянии и с белым жезлом в руке выступила вперёд и расчистила дорогу среди разношерстеной толпы для Ричарда и Айвенго ко входу в башню.

Гурт и Вамба остались на дворе, где они тотчас повстречали приятелей и дожидались, пока их позовут.